
Полная версия
Кочубей
– Смех, и только.
– Да просто курам смех! – говорили гости, украдкою посматривали на печального Кочубея, выдумывая на его счет разные остроты, и от всего сердца хохотали.
Возвратившись домой, Кочубей рассказал Любови Федоровне встречу и обхождение с ним гетмана и присовокупил:
– Бог его знает, а как и на мою думку, так Иван Степанович безгрешный против нас, а мы только с тобою опечалились и дочку нашу огорчили.
– Что ты мне говоришь, безумец ты, разве у меня глаз, головы и ушей нет, разве я глухая и слепая, что ничего не слышала, не видела и не знала!..
Василий Леонтиевич замолчал.
– Ты не рассуждай, а слушай, что говорю, то и делай!
– Слушаю, душко!
– То-то!
Прошло несколько месяцев, благонамеренные люди заговорили, что всему злу и несчастию Мотреньки причиною злая мать, утверждали, что старик гетман вовсе ни в чем не виновен против Кочубеевых, Мотреньку любил как крестную дочь. Были в числе этих благонамеренных, которые открыто по дружбе представляли Кочубею всю несообразность и невозможность подозрений. Василий Леонтиевич рад бы увериться в справедливости представленных обстоятельств, но он боялся и думать несогласно с мнением жены, хотя ясно видел в этом разе явную ее несправедливость, но так надобно было, так приказала Любовь Федоровна, и думать иначе нельзя!..
Чрез неделю Мазепа приехал в дом Кочубея, и, против ожидания, Любовь Федоровна приняла его чрезвычайно ласково. Василий Леонтиевич душевно радовался этому – Любовь Федоровна даже искренно просила у гетмана прощения в своем негодовании на него, говоря, что злые люди всему причиною, что если бы она не слушала поганых языков, так ничего бы и не было подобного.
Иван Степанович не старался доказывать и утверждать справедливость слов Кочубеевой, истина, видимая для всех, была на его стороне. Распивши несколько бутылок дедовского меда, Мазепа и Василий Леонтиевич уехали вместе в Бахмач по войсковым делам, Любовь Федоровна и Мотренька остались одни.
Чрез два дня после выезда Кочубея в Бахмач, в полдень, когда Любовь Федоровна сидела на крыльце и выторговывала два десятка золотых карасей, принесенных знакомым рыболовом, по дороге вдали заклубилась пыль.
– Эй, хлопцы, обедать приготовляйте, пан едет – скорей же мне!
Слуги засуетились и начали готовить для обеда стол.
Любовь Федоровна, закончив торг за караси, вошла в комнаты, и в ту же минуту бричка, дребезжа и стуча, подкатила к крыльцу, и против ожидания из брички вышел не Василий Леонтиевич, а Чуйкевич, прежний жених Мотреньки, увидев его, Любовь Федоровна обратилась к Мотреньке, стоявшей у окна, и сказала:
– Твой жених приехал, ей-же-ей, если бы посватал теперь, перекрестившись обеими руками, отдала бы тебя за него.
Мотренька надула нижнюю губку и тихонько ушла.
Чуйкевич вошел в комнату.
– Слухом слыхать, в очи видать, с какого царства, с какого государства прилетел, ты мой ясный сокол! Сколько лет, сколько зим не видала я тебя, моего сизого голубчика, и не стыдно ж тебе забывать нас, забывать меня, когда я любила тебя как сына родного!..
Чуйкевич поцеловал одну, потом и другую руку Любови Федоровны и сказал:
– Мати моя родная, три месяца с постели не вставал, и едва только немного оправился, в ту ж минуту сел в бричку и прилетел к вам!
– Бедный сын мой был нездоров – что ж у тебя болело?
– Ох, ох, ох!.. Известно, что, мати моя, – сердце болело!..
– От чего ж таки сердце болело?..
– Ох! Разве и не знаете, от чего мое сердце болит?!
– Да от чего ж, право, не знаю, ты когда-то говорил, что любишь дочку мою и она тебя любит, разве ты уже другую полюбил?..
– Никого не полюбил и никого не любил, кроме дочки вашей.
– Вот и горазд, чего ж тужить.
– Тужить? Как же мне не тужить… Если бы я знал!..
– Да ты так, Василию, прямо скажи мне, ты знаешь, я не люблю никаких рацемоний: любишь Мотреньку? Хочешь жениться на ней? Скажи мне как родной своей матери и верь мне, все сделаю, как захочешь, – я тебя сама люблю как родного сына!
Чуйкевич поклонился и поцеловал руку, потом опять поклонился в пояс и сказал:
– Да если бы ваша милость была…
– Ну добре, что ж дальше?
– Да хоть и так!
– Что ж так?
– Да хоть бы и отдали за меня вашу дочку!
– Ну и добре, сыну, чего ж ты еще стыдился сказать мне, ты знаешь, без меня сделать этого нельзя, хочешь, чтоб я была мать твоя, и скрываешься от меня. Ну, сыну, Господь Бог благословит тебя! Посиди здесь, я позову Мотреньку, пока что мы теперь одни, Василия Леонтиевича нет дома – поехал в Бахмач, так мы и без него порешим дело.
Любовь Федоровна вышла.
Чуйкевич, приехав с той мыслью, чтобы вторично просить руки Мотреньки, и полагая, что по-прежнему получит отказ, заранее уже страдал: до него долетали сплетни насчет Мазепы; но, будучи благоразумен, Чуйкевич счел слухи эти за гнусные наветы и не верил никому и ничему, но рассчитывал, что эти сплетни сделают Кочубеевых сговорчивее, – и не ошибся.
Вошла Любовь Федоровна, ведя за руку Мотреньку.
Чуйкевич остолбенел, увидев свою невесту: в глазах его она совершенно переменилась.
– Господи Боже, кого я вижу! – воскликнул он. – Что с тобою, Матрона Васильевна! Ты из мертвых воскресла… ты была больна – так ужасно похудела. Господь с тобою!..
– Это в другое время расскажешь ей, сыну, а теперь, вот твоя невеста: люби и жалуй ее, и я тебя буду любить и жаловать, поцелуйтесь… ну, ну, полно стыдиться, при мне можно поцеловаться, поцелуйтесь!
Чуйкевич обнял и поцеловал Мотреньку.
– Слушай, Василий, ты же не откладывай день за день ни сватанья, ни венчанья, а скажи, когда со старостами приедешь за рушниками и когда свадьбу назначишь. По-моему, так нечего откладывать – я бы повезла вас в церковь, поставила бы хорошенько в парочке, да и сказала бы: «Венчай, батюшка, детей моих». Перевенчала бы вас, привезла бы вас к себе, отгуляла свадьбу, да и с Богом – на все четыре стороны!
– Да хоть и так!
– Когда ж свадьба, назначь сама.
– Да хоть и после зеленых святок.
– Ну и добре!
В ту минуту, когда Любовь Федоровна условливалась с Чуйкевичем о дне свадьбы, Василий Леонтиевич, возвратившийся с Бахмача, тихо вошел в комнату, нечаянное его появление порадовало жену.
– Поздравляю тебя с новым сыном, Василию! – радостно сказала Любовь Федоровна.
Василий Леонтиевич понял, в чем дело, и, поздоровавшись с Чуйкевичем, поблагодарил жену за поздравление. Любовь Федоровна продолжала:
– Добрый сын мой! – Она наклонила к себе голову Чуйкевича, погладила ее и поцеловала. – Добрый мой сын, скоро за рушниками приедет к нам… Ну, Василий, благодари Господа Бога – отдаю я Мотреньку замуж, как ты думаешь?
– Как мне еще думать, Любонько, когда ты согласна, так и я, как ты скажешь, думаю.
– И горазд, ну, дети мои милые, поцелуйтесь же еще раз.
Мотренька, бледная, сидела молча, очи ее тускло блистали, уста были покрыты мертвою синевою и выражали болезненную улыбку. Чуйкевич подошел к ней, взял за руку и поцеловал. Любовь Федоровна, видимо, торжествовала, Чуйкевич тоже; по выражению лица Кочубея трудно было узнать состояние его души.
Дом Василия Леонтиевича наполнился Гальками, Домахами, Стехами, Приськами; все они пели песни, шили и вышивали приданое для своей милой панночки, но панночка, к общему сожалению, слегла в постель.
– Изурочили, сглазили злые люди из зависти нашу панночку, – говорили девки, и умолкли их песни. Любовь Федоровна собрала со всего Батурина шептух и знахарей, знахари и шептухи, подкуривши страждущую пухом из перин, наговоренною шелухою с луку, змеиною чешуею, купали ее в теплой воде, в которую, когда она кипела, бросали черных живых куриц, делая над ними разные заклинания, ставили больную против месяца, шептали, умывая ее лицо водою, освещенною месяцем, – вызывали каждый день переполох… но все это не помогало; послали в Полтавщину за прославленным там шептуном Ильею, приехал старик, посмотрел на Мотреньку, покачал седою головою и сказал:
– А что ж, пани, отгоню злую беду от вашей дочки, только скажите наперед, сколько порешили дать мне за труды мои карбованцев?..
– Пять!
– Добре!
Старик принялся купать больную, и после третьей ванны Мотренька, которая между тем, во время болезни и знахарских истязаний, почувствовала облегчение, всякий раз, когда она выходила из ванны, пот градом катился с нее, к удивлению всех, через неделю она встала с постели и прохаживалась по комнате. Илья за шептанье и лечение получил пять целковых да два мешка пшеницы и с радостью уехал обратно в Полтавщину.
Веселее запели девицы, радуясь выздоровлению панночки, в доме Кочубея вдруг все оживилось, сам Василий Леонтиевич, казалось, реже задумывался, иногда начинал даже шутить и смеяться.
Любовь Федоровна, нечего и говорить, от восторга с утра до вечера суетилась, заботясь скорее кончать приготовляемое приданое.
Через месяц все было готово: три высоких и длинных сундука, окованные железом, вмещали в себе приданое Мотреньки; день на день из Полтавщины ожидали пана Искру, из Ахтырки полковника Осипова да полковников Лубенского, Переяславского, Прилукского и некоторых своих родственников.
Мало-помалу съехались жданные гости, и дом Василия Леонтиевича наполнился, как кошница наполняется золотым зерном пшеницы.
Был май на исходе. Любовь Федоровна целый день смотрела в окно, ожидая жениха, но его все не было, часу в четвертом послала нарочного вершника за две мили вперед высматривать ожидаемого гостя, но через час и вершник возвратился. Кочубеева начала скучать, в голове ее родилась мысль, что Чуйкевич не сдержит своего слова и не приедет за рушниками, с этою беспокойною мыслью легла она в постель и целую ночь не могла уснуть, наутро то же самое: ждала целый день, и все нет как нет дорогого гостя.
Мотренька – эта живая тень мертвеца – в дни предшествовавшие сильно грустила, теперь, казалось, на лице ее хотя на мгновение, а все же пролетала радостная улыбка, в свою очередь, она душевно радовалась неприезду Чуйкевича – она его не только не любила, но, одним словом, ненавидела: в последнее время ее очень занимала мысль навсегда оставить свет и поселиться в тихом, уединенном монастыре.
Вечером, когда Любовь Федоровна и забыла о жданном госте, к крыльцу подкатились две брички, из одной выпрыгнул Чуйкевич, а из другой два старика.
Любовь Федоровна тогда уже увидела приехавших, когда гости вошли в комнату.
Жених был одет в жупан светло-зеленого сукна, подпоясан красным шелковым поясом, а старосты, старики, – темного цвета, все при саблях, в смушевых сивых шапках и в красных сафьянных сапогах, шитых золотом, с серебряными каблуками. Помолившись к святым иконам и поклонившись на все четыре стороны, жених пошел вперед, а за ним старосты. Любовь Федоровна и Василий Леонтиевич ласково приняли гостей и усадили на диван.
Начался разговор. Кочубей говорил о войсковых делах, Любовь Федоровна рассказывала о своем хозяйстве – хвалила сама себя. Чуйкевич, опустив глаза в землю, молча сидел против Мотреньки, также безмолвствовавшей.
– Знаем, знаем вашу милость, хозяйство у вас, нечего и говорить, дал бы Бог и детям вашим такое, так и счастливы будут, – сказал один из старост.
– Дай Боже!
– Мы слышали от людей, да и сами знаем, что в вашем хозяйстве в зеленом садике есть тонкая да высокая березонька, зеленая березонька, а в нашем саду есть высокий дубок, – чи не можно те-е-те, як ёго… гм, гм? – спросил другой староста, покручивая усы.
– Гм… гм… от чего ж и не можно, все на свете можно.
– Вот и добре, добродийко! Таки-так, что береза и дубок в одном саду расти будут? – спросил другой староста и пригладил чуприну.
– Да хоть и так, я согласна.
– А вы, наш добродий и благодетель наш Генеральный судья, как вы скажете мудрым словом своим? – спросил староста, у которого черные усы были в четверть аршина длиною.
– Да я так и скажу, как сказала вам моя пани: ся березка, что знает пани добродийка, пусть то и делает, ее воля вольная!..
– Разумное слово!
– Разумное, нечего сказать!
– Эге, что так! Ну что ж будете делать, паны старосты? – спросила Кочубеева.
– А так, пани добродийко, чи не можно, чтоб рушниками перевязать вашу зеленую березку да нашего прямого дубка, – так-таки скажите в одно слово?
– Ох вы, мудрые да умные паны старосты, а как моя березка да ваши руки перевяжет, что тогда скажете-с? – с веселостью спросила Любовь Федоровна.
– А что скажем-с, – с самодовольствием отвечал староста, – будем в пояс кланяться вам, да и нашего дубка заставим поклониться!
– Ну, когда на то пошло, принеси ж ты, моя зеленая березка, моя дочко Мотренько, шелковую хустку да отдай ее зеленому дубику.
Встала Мотренька, вышла в другую комнату и через несколько минут с заплаканными глазами вынесла на серебряном подносе шелковый платок розового цвета и поднесла его Чуйкевичу. Чуйкевич взял платок и на место его положил десять червонцев.
– А принеси ж теперь, дочко, орляные рушники.
Пошла Мотренька в другую комнату и опять воротилась, неся на том же серебряном подносе два длинные, тонкого холста утиральника с вышитыми по концам красным шелком орлами. Поднесла одному старосте, староста взял рушник и на место его положил пять червонцев, поднесла другому – и другой то же сделал.
– А ну, пане добродию Кондрате, перевяжи ж меня рушником!
– Добре, пане добродию Иване, перевяжи и ты меня.
Старосты друг другу повязали через плечи рушники, взяли за руку жениха и невесту и подвели к отцу и матери, прося их благословить своих детей.
Сделавши три земные поклона, Чуйкевич и Мотренька стали на колена перед родителями и наклонили головы.
Василий Леонтиевич благословил детей иконою Спасителя и Божией Матери, потом благословила Любовь Федоровна и матерински наставляла их любить друг друга, жить в мире и согласии.
После этого началось чествованье старост: пили за здравие помолвленных, за здоровье отца и матери и всех добрых людей.
Поздно вечером старосты и молодой уехали, дав слово назавтра приехать к обеду.
Мотренька пошла страдать в свою комнату, Любовь Федоровна занялась приготовлением к свадьбе, которую положили сыграть не откладывая. Василий Леонтиевич сидел в своей комнате и обдумывал предстоявшую поездку к Мазепе, просить его гетманского позволения выдать дочь за Чуйкевича и вместе с этим пригласить его и на свадьбу.
На другой день рано утром Кочубей сел в берлин и поехал в Гончаровку к гетману; когда вошел Василий Леонтиевич в писарню гетмана, Мазепа писал письмо на польском языке, за спиною его стояли Заленский и какой-то видный собою поляк.
Мазепа, по обыкновению, принял Василия Леонтиевича с распростертыми объятиями, казалось, между ними не только никогда не существовала вражда, но и не могла быть. Заленский и поляк вышли.
– Приехал до твоей милости, ясновельможный добродию, гетмане Иване Степановичу, просить разрешения: я посватал Мотреньку за пана Чуйкевича, будь ласков, на свадьбу покорнейше просим: не откажи нам в чести.
– Как хочешь, добродий, Василий Леонтиевич, как хочешь, мой наимилейший, наилюбезнейший куме, так и делай, а когда попросишь моего совета, так скажу тебе, что скоро, скоро Гетманщина будет под иною властью благою, законною, тогда найдется другой жених для Мотреньки из знатных шляхтичей, который будет вам доброю подпорою! Вот тебе, куме мой милый, совет мой!..
Кочубей молчал.
Мазепа говорил ему о притеснениях, какие делает Гетманщине московский царь, и хвалил короля Польского, страшился шведов и боялся нашествия Карла на Гетманщину. Василий Леонтиевич удивлялся откровенности гетмана, но не догадывался, что чем Мазепа был откровеннее на словах, тем скрытнее на деле, чем неосторожнее в обхождении, тем злее и хитрее была его душа.
Мазепа уклонился от обещания быть на свадьбе, просил только помедлить. Кочубей возвратился домой, слышанное слово до слова передал Любови Федоровне.
– Ну, Василий, как ты себе хочешь, а я боюсь, чтоб гетман опять не наделал нам беды, и потому-то завтра же с благословением Божиим перевенчаем детей, да и свадьбу отгуляем, у меня все готово.
– Как хочешь, душко.
– Так будет, как я тебе говорю.
– Когда так, так и так!
В этот же день Любовь Федоровна распорядилась устроить все к венцу дочери.
Вечером дружки собрались к Мотреньке, пели печальные и радостные песни, а на другой день, к удивлению всех, Мотренька стояла рядом с Чуйкевичем, и отец Игнатий с отцом Петром перевенчали их. Загремели в доме Кочубея скрипки, басы, литавры, бубны и цимбалы, старики и молодые танцевали казачка, метелицу, журавля, пели, и веселие шумною рекою лилось в дом… а сыч по-прежнему кричал в саду.
XXIIIЛюбовь Федоровна ставила в церкви пред образом Божией Матери толстую и высокую свечу и думала:
«Благодарю Тебя, Владычица Небесная, за неизреченные милости Твои, благодарю, Царице души моей, что сподобила меня выдать Мотреньку замуж, – и вслед за молитвою лукавый помысл разыгрался во всю пустоту тщеславной души. Любовь Федоровна мечтала: теперь не помешает она мне в давно затеянном деле, не станет среди дороги, не опередит меня. Гетман злится на нас, пусть злится, потерплю с месяц, а там сумею, что сделать, не долго остается держать тебе, изменник, булаву! Отдадут ее Василию, буду и я гетманшей, тогда даю обещание – икону Матери Божией обложить серебряною шатою, на Спасителя – позолоченный венец сделаю и куплю ко всем иконам ставники. Гетман теперь нас и знать уже не хочет: как же, вишь, против согласия его выдали дочку! Жаль, что не отдали ее за какого-нибудь нечестивого ляха, друга гетманского, – куда ж как хорошо! Но вот мое горе, Чуйкевич каждый день у гетмана, проклятый Мазепа приманил его к себе… ну, ничего, все ничего, я свое выполню».
Поставила свечу, перекрестилась, стала на своем месте, слушает молитвы, крестится и все не перестает обдумывать, как бы удобнее устроить погибель гетману.
Мазепа действительно негодовал на Кочубея за скорую свадьбу дочери, на которой он не был; честолюбие старика возгорелось, и он принял сухо Василия Леонтиевича, приехавшего к нему чрез несколько дней после свадьбы.
Чуйкевич, как и отец его, в прежнее время не любил гетмана, любя же безумно Мотреньку, он повиновался ее желаниям, исполнял все ее требования, и поэтому-то, на другой день, к досаде Любови Федоровны, Чуйкевич с Мотренькою поехали к Мазепе. Радость, что видит Мотреньку, печаль, что она выдана против его желания, так слились в сердце старика, что нельзя было постичь состояние его духа, если чему именно радовался он вслух, так это собственно тому, что Мотренька теперь избегнет истязаний злой матери.
Поблагословивши молодых, гетман одарил их деньгами и богатыми вещами и взял с Чуйкевича честное казачье слово, что часто будет заезжать к нему с Мотренькою. По отъезде их Мазепа несколько дней был чрезвычайно грустен и задумчив. Недели две или три после свадьбы Любовь Федоровна сидела вдвоем с женою полтавского полковника Искры – чрезвычайно красивой собою малороссиянки; будучи оставлена Мазепой, некогда великим другом ее, она сделалась его отъявленным врагом. Об чем-то горячо разговаривали, дверь комнаты, для предосторожности от нежданного гостя, была заперта.
– Вот, сестрица моя милая, я тебе сейчас покажу, прочитай, сделай милость, я с нетерпением ждала тебя и никому не давала читать, а Василий ни за что не сказал бы мне, что пишет гетман, да я, признаться тебе, просто украла это письмо у него, он и не знает и не догадывается, сказано, беспечная голова!..
– Ну, добре, сестрице.
Искрина развернула письмо, посмотрела на подпись и громко ее прочла:
– Иван Мазепа… так, сестрица, гетман писал письмо!
– Ну, что ж пишет, читай!
– А вот, слушай!
Искрина прочла письмо Мазепы, писанное в ответ на письмо Кочубея, в котором Василий Леонтиевич упрекал гетмана касательно Мотреньки.
Любовь Федоровна, услышав мнение о ней Мазепы, что она гордая, заносчивая, злобная, что она одна причиной печали и несчастия Кочубея, так рассердилась и пришла в такое бешенство, что не помнила слов своих, не знала, что делала, она стала перед образом, перекрестилась и с криком произнесла:
– Господи Боже, и Ты, Пречистая Матерь Божия, накажи изверга дьявола Мазепу, да постигнут его со всем его домом все казни египецкия! – И потом подошла к столу, ударила кулаком по нему и закричала громче прежнего:
– Докажу тебе, сестрица, докажу, что проклятый гетман недолго будет гетманствовать, вспомнишь ты через год мои слова и тогда скажешь, правду я тебе говорила!
Искрина поджигала Кочубееву.
После выезда Искриной Любовь Федоровна с большим нетерпением ожидала возвращения Василия Леонтиевича, который был в Батурине, к вечеру он возвратился.
– Что слышал, Василий, про гетмана, какой он думки? Мне Искрина говорила, Мазепа непременно хочет, чтобы Гетманщина была за поляками!
– Слышал и я это, все говорят так, да кто знает, что думает сам гетман, может быть, одни слухи. Правду сказать, не нашим неразумным головам понять его: он человек великого и хитрого разума.
– Слухи! У тебя все одни слухи… кому ж он говорил, тебе или кому другому, когда ты ездил к нему перед свадьбою Мотреньки, чтобы ты обождал выдавать ее замуж, что будем за поляками, так для нее сыщется жених из знатных шляхтичей!
– Так, Любонько, так, да послушай меня, что еще я от него слышал!
– А что?
– Месяца три тому назад, когда я был у него один, он позвал меня к себе в спальню, запер дверь, да и говорит:
– Знаешь, куме, мать Вишневецких, княгиня Дульская, когда мы будем за поляками, сделает меня князем Черниговским, а казацкому войску даст великие вольности и выгоды, вот тогда-то, куме мой милый, роскошь и житье нам будет, это верно, – говорил гетман, – как Бог свят верно, Станислав близкий родственник Дульской.
– Когда ж это Дульская говорила ему?
– Когда Мазепа был в селе Дульской, в Белой Кринице, он тогда крестил с нею сына князя Януша Вишневецкого.
– Вот какой гетман… а царь, Господи Боже Твоя воля, как любит его царь!
– Да, Любонько, и за здоровье Дульской не раз уже лили мы венгерское за обедом у гетмана, пили и тогда, когда приехал к нему боярин Иван Алексеевич Мусин-Пушкин и сказал, что Синицкий побил войска царские. Гетман, нет чтоб печалиться, так смеялся, да винцо попивал за здоровье Дульской, – всего бывало!
– Василий, милый мой Василий, послушай доброго слова моего, послушайся меня последний раз и увидишь, когда в руках наших не будет гетманская булава!
– Что ж, Любонько, разве я когда-нибудь не слушал тебя!
– Да все оно так, но послушай совета моего в этот раз… послушаешь?
– Послушаю.
– Пошлем донос царю на гетмана, пошлем тайно!
Василий Леонтиевич покачал головою и спросил:
– Как же это будет, что из этого выйдет?
– Что выйдет, Василий, выйдет то, что ты будешь гетманом, а я гетманшею!
– Нет, что-то не так, Любонько!
– Тебе все не так – рассудишь ли ты что-нибудь своим разумом, голова твоя бедная!
– Да что ж мы донесем!
– Что донесем? Ты слушай меня!..
Кочубей вздохнул.
– Тяжко, когда в уме на полушку нить разума!.. Не вздыхай, а слушай меня.
Кочубей отвернулся от жены.
– Ты и слушать меня не хочешь?!.
– Не век же мне жить жиночим умом!
– Ах ты… жиночим умом не жить ему! Да где ж у тебя свой разум, когда не слушаешь, что я тебе говорю!
Любовь Федоровна застучала об пол ногою и громко сказала:
– Ты слушай, что я приказываю тебе, а своего ничего не выдумывай, умник ты!..
– Да я, Любонько, слушаю тебя, Господь с тобою, откуда взяла ты, что я не слушаю тебя!
– Так и слушай, что я говорю тебе: на гетмана пошлем донос царю, гетмана в кандалы, а тебе булаву.
– Добре, Любонько.
– То-то, что добре! Разве мы не правду донесем царю, когда скажем, что Мазепа снюхался с королем Лещинским и хочет отдать ему Гетманщину, что Заленский, проклятый иезуит, тайно привозит к нему письма из Польши, что когда в Батурине проезжал Александр Васильевич Кикин, Мазепа думал, что едет сам царь, так чтоб убить царя – поставил в тайных местах вокруг Бахмача триста сердюков с заряженными рушницами, отдав приказание им по знаку стрелять в того, на кого он покажет. Ого-го, я все знаю, Василий, и ты того не знаешь, что я знаю, не бойсь, помолись Богу, да и за дело: ты не простой казак, гетман не повесит, в тюрьму не посадит тебя… нечего страшиться, а донесем о его предательских делах – и будешь гетманствовать!
– Добре, Любонько, я на тебя надеюсь, на тебя полагаюсь, ты все сделаешь, как сама задумала такое великое дело… сама решай, у тебя, правду сказать, голова умная, а я человек слабый: сам знаю, что ж, Богу так угодно было… ты у меня розумная пани.
– Сам знаешь это, ну и слушай меня, исполняй волю мою и булаву возьмешь, когда все кончим это твое дело, а обдумывать мое!