
Полная версия
Кочубей
Изменил Мазепа Богу, царю и казакам, изменил на свою погибель. Двадцать девятого октября явился Мазепа к Карлу, обедал с ним и после обеда положил к ногам Карла свою гетманскую булаву и бунчук, простился с королем, сел на коня, заиграли в честь его шведские трубы и литавры, изменник поехал в свой шатер, поставленный уже среди шведского войска.
Услышал царь про измену Мазепы – и проклял его; и церковь утвердила слово царское; в один голос слились все звуки колоколов Гетманщины, в одно слово соединились сотни тысяч голосов гетманцев и православного русского войска, и промчалось по всей Гетманщине имя Мазепы в притчу злобы, коварства, нечестия и предательства до сего дня.
Столицу гетмана, Батурин, защищаемый сердюками, взял князь Меншиков, разорил гнездо изменника и Батурин сжег.
Война продолжалась, шведские войска подступили к Полтаве и начали осаду города.
Полтава не была твердыня, несокрушимая крепость: десять верных казаков вверх на копьях подняли бы всю ее, будь это вражеская крепость, но Полтава тверда была верой в Бога, и шведское войско не могло взять ее. Несколько раз сам Карл нападал с многочисленным войском на ветхие хатки, построенные на горе и обнесенные частоколом, саппами сквозь валик из полисад подкапывался – и наши абшит давали шведам, писал царь в своем журнале.
Приехал царь и осажденным письма посылал в пустых бомбах. Полтавцы благодарили Бога, что царь прибыл к армии и скоро обещает освободить их от неволи и козней вражьих, и также в бомбах послали к нему письмо, через которое уведомили, что у них пороха почитай за нтьт.
Царь видел, что быть большой битве, и не медлил распоряжениями к ней: 26 июня собрал он в шатер свой всех знатных военных генералов, советовался с ними о битве и составил план. Кончился совет, он вышел из шатра, – докладывают, что привели пойманного польского переметчика, который сказал, что на утро другого дня Карл хочет начать битву.
– На зачинающего Бог! – произнес Петр и повелел готовиться к битве.
В полночь царь скакал по рядам своего войска, в эту минуту он был тверд, величествен, страшен: глаза его горели, высокое открытое чело исполнено глубокой думы, казалось, это летал по рядам богатырь, посланный с Неба для наказания и погибели могущественного, доселе непобедимого короля шведов.
Быстро пронесшись по рядам, царь объехал батареи, осмотрел пушки, стал среди войска, обратился лицом к монастырю, снял шапку и начал молиться, за ним молилось все воинство.
Ночь была светлая, тихая, месяц купался в прозрачных волнах Ворсклы, и малейший ветерок не смел нарушить спокойствие природы.
Раненный в ногу пулею, Карл в одноколке разъезжал по рядам и в полночь построил войско свое в боевом порядке. В начале второго часа пушечный выстрел со стороны шведской возвестил начало битвы, и отголосок ее далеко, далеко пронесся в грядущие веки, возвестил начало славы России и падение северного Александра.
Были страшные годы в Гетманщине, были кровавые битвы, воевали казаки при Богдане, при Брюховецком, при Виговском и при Самуйловиче, но не бывало еще в ней битвы Полтавской. Заревели пушки – и Ворскловые горы тысячи раз откликались эхом, засвистали пули и градом посыпались на ратников, сабли загремели о сабли, затрещали длинные копья, начался пир смерти, полилось вино кровавое, дым скрыл небо и землю – застонала земля.
Шведы везде уступали войскам православным. Сам царь летал по рядам, и с ним летал ангел брани и победы, три пули ударились в него, но не смели умертвить Богом хранимого. Шереметев, Меншиков, Репнин, Боур, Брюс распоряжались каждый отдельными войсками, Петр распоряжался всеми.
В полдень битва возобновилась с новою силою: тяжелою стеною двинулась шведская кавалерия на русские войска, грянул картечный град, и стена вражья зашаталась и разделилась на две части: победа явно преклонилась на сторону царя; полтора часа обе армии дрались, как львы в пустыне, но русские везде превозмогали.
Пушечное ядро выбило Карла из носилок, и он, далеко отброшенный, лежал без чувствий, его положили на древки от знамен, через несколько минут он пришел в себя, закричал: «Шведы, шведы!» – приближенные, полагавшие до этого, что король убит, услышав голос его, столпились у его изголовья; Карл настаивал, чтобы его посадили на коня, лишенный последних сил, он все еще хотел присутствовать в битве среди воинов. Понятовский исполнил желание Карла, посадил его на лошадь и, поддерживая его, кое-как пробрался с ним к обозу, там Карл сел в карету одного из своих генералов и, охраняемый несколькими драбантами, поехал в Переволочную.
Жребий был решен, явною помощью Божьею Петр Великий приготовил его шведам, учителям своим, многолетними усилиями и бедственными до этого войнами.
И вот как созрели плоды его благословенного ума, его великих соображений, при помощи Божьей, удача или неудача здесь не имели места, несмотря на несостоявшуюся помощь Мазепы, все было заранее обдумано и долженствовало в этой битве исполниться так, а не иначе, и все это совершилось под непосредственным наблюдением царя; «и непобедимые господа шведы скоро хребет показали», – писал Петр в своем журнале.
Шведская армия была истреблена: двадцать тысяч воинов пало на пространстве трех украинских верст вокруг Полтавы, на одном поле битвы легло десять тысяч.
Оставя на волю судеб разбитую свою армию, Карл переправился через Переволочную. Мазепа с Заленским, Орликом и с весьма небольшим числом приближенных сердюков и компанейцев также переправился через Днепр, бросив недалеко от Полтавы любимую свою крестную дочь Мотреньку и захватил два бочонка червонцев, из них двести сорок тысяч немецких талеров ссудил Карлу. Домогался всего – и разом все потерял!
Печаль о своем падении так поразила Мазепу, что он, прибыв к Днепру, получил удар паралича, а приехав в Бендеры, Мазепа почувствовал приближение своей кончины, потребовал у Заленского свою шкатулку, вынул из нее бумаги и сжег их, сказав:
– Нехай один я буду несчастлив, а не многие, о которых вороги мои, может, и не мыслили или и мыслить не смели: злая доля все переиначила для неведомого конца.
Лишенный животворных утешений, оставленный почти всеми казаками, он таял и видимо разрушался: одр его окружали досада, скорбь, ропот и укоры то обманутого величия, то не сбывшихся громадных надежд всех его окружавших.
Ночью на 22 сентября второй удар паралича убил его; 24-го его хоронили, впереди шли музыканты, играя марш погребальный, за ними шведский генерал нес гетманскую булаву, шесть белых коней везли на дрогах гроб, окруженный казаками, которые шли с обнаженными саблями, далее шведское войско с опущенными в землю знаменами и опрокинутыми ружьями, его погребли в Варнице, близ Бендер.
XXVIIIПо дороге из Решетиловки в Полтаву, недалеко от Полтавской могилы, сидя согнувшись на возе, запряженном двумя дюжими волами, ехал старик гетманец, позади его сидела женщина лет двадцати двух в изорванном клетчатом платье и в серой суконной свитке, волосы ее были растрепаны и прикрыты ветхим полотняным платком, она была чрезвычайно бледна, на груди вместо мониста висел кипарисный киевский крестик.
Старик, указывая рукою на могилу, говорил:
– Тут, мое серденько, настоящее пекло было, двести гармат не переставая жарили целый день, дальше, у леса, сам царь стоял на коне, а вот, далеко, чуть мреет могилка – видишь, голубко?..
– Вижу!..
– У той могилки стоял мазепинский обоз, а с ним была его крестница, дочка покойного Василия Леонтиевича Кочубея, дай Бог ему Царство Небесное, добрый был пан! Что ж, злодей бросил несчастную крестную дочку свою, и, говорили казаки, она, сердце мое коханое, и самую баталию была с ним, как подстерег аспид, что царь победит шведа, дал маха до Переволочной, она, бедная, за ним следом: он же в берлин шестернею, а она пешком, и рассудила б несчастная, где уже догнать ей, так нет, задыхавшись, а все бежала, пока не выбилась из сил и упала средь дороги. Казаки шли из-под Полтавы после баталии, подняли ее да в село привели и отдали, не знаю, какой-то казачке. Говорили люди, что она жила у той казачки целый месяц, пока и духу стало не слышно шведского. Казачка хотела отвезти ее в Диканьку; царь, вишь, Кочубеевой все деревни и села отдал, какими владел покойный Кочубей, да она, мое сердце, уж не захотела ехать до матери: злая мать, всему горю причиною, сплела на дочку враг знает что, сказала людям, что она с проклятым Мазепою зналась, а по век сего не было. Бог же наказал ее… Правда, Мазепа страх любил крестницу свою, да не так, как Любовь Федоровна растолковала…
– И долго жила тая, как она, Матрона с казачкою?
– А так сдается, около полгода; да что уже в такой жизни: прежде в каких будинках тешилась, мое серденько! А тут досталось в простой хате пропадать, да таки-так, что пропадать: узнала, что батькови голову отрубили, она с туги да печали заболела, пролежала недель шесть, а потом хоть и встала, так что ж, – смерть ходит по селу, а не красивая молодица, а когда-то красавица была Мотренька: очи черные, так хоть как и у тебя, такая ж коса, брови черные, сама бела, кровь с молоком; теперь ходит и сама себя не знает; говорили мне люди, что сельский голова принуждал ее ехать с ним в Диканьку: так нет ни за что. «Я, – говорила сердечная, – дождусь пана Чуйкевича, своего мужа». А Чуйкевич за измену царю давно в Сибири пропадал; жалко, не был я тогда в селе, а то бы мы с головою все как-нибудь да управились бы с нею и отвезли бы ее к матери, теперь все не то: и Любовь Федоровна переменилась, говорят, куда – стала такая тихая да добрая, из церкви не выходит, и дочка одна осталась от всех родичей, любила бы ее.
В это время воз въехал в Полтаву и, поворотив налево мимо церкви Спаса, через Королевские ворота, спустился ниже Монастырской горы к Ворскле. Старик и женщина поспешали в Пушкаревку. Они хотели застать вечерню: на другой день был храмовой праздник в монастыре.
Дорогою, когда старик рассказывал про несчастья Матроны, сострадательная женщина заплакала.
– Вот так, какая ж ты плаксивая, по чужому горю плачешь, видно, своего нет у тебя!..
– Есть и свое горе!.. Да и чужое горе-то, – горькое.
– Да, правду сказать, горю несчастной Мотреньки можно поплакать, не грех будет, сердечная вытерпела много на своем веку.
Вдали за лесом заблистал золотой крест монастырской церкви и зачернел купол, а между деревьями забелелись стены зданий.
– Слава Богу милосердному, приехал в Пушкаревку и до монастыря недалеко.
– Слава Богу!
– Гей цобе, цобе, серый да белый, – закричал старик, погоняя волов коротеньким батожком, волы прибавили шагу и скоро остановились у деревянной ограды монастыря.
– Ну, дедушка, как бы нам увидеться с игуменью и поговорить с нею: люди говорили, она святою жизнию живет.
– Так и след жить игуменье; у меня есть в монастыре знакомая монахиня, старица Ефросиния: когда не пошла на богомолье в Киев, так зайдем к ней в келью и расспросим.
– А где старица Ефросиния? – спросил старик, обратясь к одной послушнице, стоявшей подле торговок. Послушница низко поклонилась старику, указала на келью Ефросинии и сказала:
– В келии, она недавно пришла из Киева с богомольцами и с тамошним старцем иеромонахом. Седенький-преседенький!.. Увидите, сегодня вечерню будет служить и завтра – обедню. Простите Христа ради.
– Ну спасибо тебе, пойдем же к ней, постой, только волов привяжу к дереву.
Старик привязал к дереву волов, надел вместо серой свитки белую суконную, повязался красным поясом, потер чеботы дегтем, расчесал чуприну, поправил длинные, повисшие усы и бодро с женщиной вошел в ограду монастыря.
Старица обрадовалась гостям, усадила их на деревянные стулья и завела разговор о монастыре Полтавском, о победе царя над шведами.
Старик спросил, можно ли им быть в келии игуменьи.
– Можно, матушка всех по-христиански принимает, все ждет кого-нибудь из Батурина, не придет ли кто, она, пока не пошла в монастырь, сама жила в Батурине, да, видно, это сказка: не такой жизни теперь, чтобы жила она в Батурине, да еще за Мазепу, известно, в Батурине все жили паны, и где там уже постническая жизнь наша.
– Я сама была когда-то в Батурине, – сказала до этого молчавшая путница старику.
– В Батурине была? Отчего же ты мне не рассказала ничего про Мазепу и про вечной памяти Василия Леонтиевича!..
– Так ты меня не расспрашивал.
– Hy, как будем ехать назад, не забудь рассказать мне про Батурин!
– Добре!
– Когда ж можно быть в келье игуменьи?
– После вечерни!
– А вечерня скоро?
– Минут через пять будут клепать. Да вот уже и клепают, пойдем!
Старица Ефросиния встала, перекрестилась, сделала три земных поклона и вышла вместе с гостями в церковь.
Старик и женщина стали на правой стороне подле дверей церковных, желая заранее увидеть игуменью.
И вот вошли все монахини одна за другою и стали на своих местах.
Женщина устремила взор на иконостас и любовалась золотою резьбою по голубому полю. Старик толкнул ее и сказал:
– Видишь, длинная ряска, вот пошла игуменья!
Игуменья подошла к алтарю, помолилась и, обратясь к народу, поклонилась на три стороны, монахини поклонились ей в пояс. Служил престарелый иеромонах.
Началась вечерня, монахини сами пели; народа в церкви было много.
По окончании вечерни старица Ефросиния спросила игуменью, можно ли прийти к ней старику, приехавшему из Решетиловки с женою.
– Можно! Милости просим, – был ответ игуменьи.
Старик и женщина вошли вслед за игуменьею в ее келью: небольшая комната, деревянный стол, за ним простой деревянный диванчик, покрытый ковриком, на столе в стакане мед, на тарелке просфира, а подле меду бублик, усыпанный маком, у стены четыре деревянных стула, на стенах лик Афанасия, патриарха Константинопольского, коего мощи почивают в Лубенском монастыре.
Усадив гостей, игуменья Иулиания спросила, откуда Бог принес их.
Старик отвечал:
– Из-под Решетиловки, матушка.
– Давно выехали?
– Третьего дня вечером!
– А сколько миль?
– Четыре!
– Недолго ехали, слава Богу милосердному.
– Не знаю, что теперь делается в Решетиловке, поправляется ли она после шведа?
– Помаленьку!
– Как-то Батурин, говорят, князь Меншиков до основания разорил его, не бывал ли ты, старик, в Батурине?
– Нет, не бывал.
– Я сама когда-то жила в Батурине, хотелось бы знать про этот город, особенно потому, что за Мазепу все церкви починены были, да две состроены каменные, – не дай Бог, если Меншиков разорил церкви!
– Бог сохранил храмы Свои, сгорели только хаты да будинки!
– Я была в Батурине, когда Мазепа был еще человек как человек, знала набожного Василия Леонтиевича, знала его жену и дочек, Анну, что за Обидовским была, и меньшую Мотреньку: все это в прах раззеялось! Жаль покойного Кочубея, теперь сама за него молюсь Богу. Любовь Федоровна не по нем была; Анна умерла, к горю старика, Мотренька его утешала, да и ту, как слышала я после выезда из Батурина, мать ненавидела, а жаль, доброе и умное дитя было, я страх любила ее; помню, раз привез ее отец до гетмана, и она пришла ко мне: что за доброе, что за умное дитя… я посадила ее подле себя, читала ей слово Божие, она прилежно слушала, я сняла с себя кипарисный крест, который привезла из Киева, и благословила ее тем крестом. Где-то она теперь, бедная. Ты ничего не слыхал?..
Женщина раскрыла свою шею, показала кипарисный крест, висевший у нее, и сказала:
– Не этот ли крестик?
Игуменья взяла крест в руки, потом с удивлением посмотрела на женщину, перекрестилась, поцеловала крест, минуты две смотрела на женщину и сказала:
– Тот самый крест, которым я благословляла… да это ты… это ты, Мотренька? Твои черные очи, твои губы, твое лицо – горе иссушило тебя!..
Женщина лежала у ног игуменьи, рыдая, растроганная игуменья подняла ее и, держа ее в своих объятиях, тоже плакала.
– Да, это твой крест, это я, Мотренька! – И она, упав пред игуменьею на колени, сказала:
– Прими меня в монастырь, я хочу дни свои посвятить Богу, я ничего больше не желаю.
Игуменья снова обняла Мотреньку.
– Помнишь ли ты, дочь моя, Юлию, которая жила в замке Мазепы?
– Помню, помню, ты благословила меня крестом на счастливую жизнь, не откажи теперь в счастии: пусть пребудет благословение твое на мне.
– Господь наш Иисус Христос и Пречистая Матерь Его благословят тебя на путь спасения.
Игуменья благословила Мотреньку и тотчас же вышла, воротясь, она сказала:
– Я сейчас послала за отцом Иосифом. Он принял предсмертное покаяние твоего доброго отца, Василия Леонтиевича, и принес тебе от него родительское благословение, искал тебя, да нигде не нашел… как же рад будет святой старец!.. Нарочно для тебя и для матери твоей предпринял дальний путь в Диканьку, да и сюда в Полтаву поспешал к нам на праздник повидаться и навсегда проститься со мной, – говорит: «Больше уж не приведет мне Господь видеть вас», – как милосердный Господь чудно устроил все к нашему утешению! Владычице Небесная!..
Через неделю с лишком после этого среди зеленого поля по дороге, легонько торопя волов, ехал обратно в Решетиловку старик и думал: «Я и не знал, кого вез с собою в монастырь; сказано: на все воля Господня. Я ей рассказываю про Кочубееву дочку, а она-то и была сама Матрена Васильевна!.. Не захотела, серденько, славы и богатства матери земной – Небесной Матери пошла служить…»
Кануло в вечность столетие, исчезло все минувшее, быстротекущая река времени в своем течения унесла и все думки и все дела человеческие от глаз наших, но не от глаз Божьих, потопила их в неизмеримой глубине, в пропасти общего земного забвения, и от всего минувшего еще не поглощены две могилы.
Одна из них в Киеве, по правую сторону Святой Лавры, при входе в трапезу, покрыта чугунною доскою.
Как будто бы в подтверждение собственных слов Кочубея, сказанных духовнику своему Святайлу, народ указывает на могилу двух страдальцев как на громко вопиющую притчу, святая истина которой – в словах Евангелия, слышанных Кочубеем, когда он вошел в церковь, чтобы схватить невинного старца гетмана Самуйловича и предать его в руки врагов.
Другая, среди Полтавского поля, покрытая зеленью, в ней спят непробудным сном тысяча четыреста павших в битве православных воинов, жизнью которых куплено величие, могущество и благоденствие отечества нашего, и здесь же, на полях Полтавских, погребены козни вражеских народов; и с того часа жизнь мирная, жизнь благотворная разлилась по Малой России. Теперь невидимо ангел славы витает над могильным крестом, водруженным рукою могучего царя, и всюду слышимою трубою гласит в грядущие веки вечную славу Бога, благоволившего так чудно прославить смирение Петра, уничтожить гордые начинания и вконец разрушить неправедный совет Карла, Станислава и Мазепы, в котором нельзя не видеть явное орудие иезуитов; они его воспитали, направили, искусно довели до гетманской булавы – и до плачевной могилы.
Сноски
1
Первым кавалером ордена Св. апостола Андрея Первозванного, учрежденного 22 января 1700 года, был граф Федор Алексеевич Головин, вторым Иван Степанович Мазепа, третьим Петр Борисович Шереметев, четвертым сам державный учредитель его – царь Петр.