bannerbanner
Милый друг
Милый другполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 25

Он стал философски обсуждать вопрос: боится он или нет?

Нет, он не мог бояться, потому что решил идти до конца, бесповоротно решил драться и при этом выказать мужество. Но он чувствовал такое сильное волнение, что невольно спросил себя: «А может быть, можно испытывать страх против воли?» И сомнение, беспокойство, ужас овладели им. Что будет с ним, если сила, более могущественная, чем его воля, властная, непреодолимая сила подчинит его себе? Что будет тогда?

Конечно, он пойдет к барьеру, так как он решил это сделать. Но если он задрожит? Или потеряет сознание? И он подумал о том, что будет тогда с его положением, с его репутацией, с его будущим.

Он почувствовал странное желание встать и взглянуть на себя в зеркало. Он зажег свечу. Увидев свое лицо, отразившееся в полированном стекле, он едва узнал себя; у него было такое чувство, словно он видит себя впервые. Глаза казались огромными, он был бледен, несомненно, он был бледен, очень бледен.

И вдруг, словно пуля, его пронзила мысль: «Завтра в это время я, может быть, буду мертв». Сердце у него снова неистово заколотилось.

Он подошел к постели и на тех самых простынях, которые он только что покинул, явственно увидел самого себя лежащим на спине. У призрака было осунувшееся лицо, какое бывает у трупов, и прозрачная бледность рук говорила о том, что они никогда больше не поднимутся.

Он почувствовал страх перед своей кроватью и, чтобы не видеть ее, открыл окно и стал смотреть на улицу.

Ледяной холод охватил его с ног до головы, и он отступил, задыхаясь.

Ему пришло в голову затопить камин. Он медленно принялся за это не оборачиваясь. Когда он прикасался к чему-нибудь, по рукам его пробегала нервная дрожь. В голове мутилось; мысли кружились, разорванные, ускользающие, мучительные. Он был в состоянии какого-то тяжелого опьянения.

Беспрестанно он спрашивал себя:

– Что мне делать? Что со мной будет?

Он снова стал ходить по комнате, машинально повторяя:

– Я должен быть храбрым, очень храбрым.

Потом он подумал: «На всякий случай надо написать родителям».

Он опять сел, взял лист почтовой бумаги и написал: «Милый папа, милая мама…»

Потом он нашел это обращение слишком обыденным при таких трагических обстоятельствах. Он разорвал листок и начал снова: «Милый отец, милая мать, я буду драться на дуэли завтра рано утром, и так как может случиться, что…»

У него не хватило решимости дописать до конца, и он порывисто вскочил.

Он будет драться на дуэли. Это неизбежно. Эта мысль давила его. Что же такое происходит в нем? Он хотел драться, решение его было твердо и непоколебимо. И в то же время ему казалось, что, несмотря на все усилия воли, у него не хватит сил даже для того, чтобы добраться до места поединка.

Время от времени у него начинали стучать зубы, производя негромкий сухой звук. Он спрашивал себя: «Случалось ли когда-нибудь моему противнику драться на дуэли? Посещал ли он тир? Классный ли он стрелок?» Дюруа никогда не слыхал его имени. Однако, если этот человек не был превосходным стрелком из пистолета, он не согласился бы с такою легкостью, без всяких споров, на это опасное оружие.

И Дюруа представлял себе сцену дуэли, представлял, как будет держать себя он сам и как будет держать себя его противник. Он напрягал мысль, пытаясь нарисовать себе мельчайшие детали поединка. И вдруг он увидел перед собой глубокое черное дуло, из которого вот-вот должна была вылететь пуля.

Внезапно им овладел приступ ужасного отчаяния. Все его тело судорожно дрожало. Он стискивал зубы, чтобы не кричать, испытывая безумное желание кататься по полу, рвать и кусать все, что попадется под руку. Вдруг он заметил на камине стакан и вспомнил, что у него в шкафу спрятан почти нетронутый литр водки; после военной службы он сохранял привычку «замаривать червячка» каждое утро.

Он схватил бутылку и стал пить прямо из горлышка, большими жадными глотками. Он отставил ее только тогда, когда у него захватило дыхание. Она была опорожнена на целую треть.

Теплота, подобная пламени, начала жечь его желудок, разлилась по всему телу и укрепила нервы, притупив их.

Он подумал: «Я нашел средство», – и, так как теперь у него горело все тело, он снова открыл окно.

Начинался день, тихий и морозный. Звезды, казалось, умирали в глубине посветлевшего неба, а в глубокой пропасти полотна железной дороги начинали бледнеть зеленые, красные, белые огни сигналов.

Первые паровозы выходили из гаража и со свистом направлялись к первым поездам. Другие, вдали, без конца издавали громкие призывные крики, пронзительно перекликаясь, словно деревенские петухи.

Дюруа подумал: «Может быть, я никогда больше не увижу всего этого». Но, чувствуя себя готовым снова растрогаться, он резко оборвал себя: «Нет, не надо ни о чем думать до встречи с противником. Это единственное средство быть молодцом».

Он занялся своим туалетом. Когда он брился, им снова на секунду овладела слабость; он подумал, что, может быть, в последний раз видит в зеркале свое лицо.

Он выпил еще глоток водки и закончил одеваться.

Последний час казался ему бесконечным. Он ходил взад и вперед по комнате, стараясь привести себя в состояние бесчувствия. Услышав стук в дверь, он едва не опрокинулся навзничь – так сильно было охватившее его волнение. Это пришли секунданты. Уже!

Они были закутаны в шубы. Пожав руку своему опекаемому, Риваль объявил:

– Холодно, как в Сибири! – Потом спросил: – Ну как?

– Очень хорошо.

– Вы спокойны?

– Вполне.

– Ну отлично. Вы уже подкрепились?

– Да. Мне ничего больше не нужно.

Буаренар ради торжественного случая надел какой-то иностранный желто-зеленый орден, которого Дюруа никогда у него не видел.

Они спустились вниз. В ландо их ждал какой-то господин. Риваль представил его:

– Доктор Лебрюман.

Дюруа пожал ему руку, пробормотав:

– Благодарю вас.

Он хотел было сесть на переднюю скамейку, но опустился на что-то очень твердое и подскочил, как на пружинах. Это был ящик с пистолетами.

Риваль повторял:

– Не сюда! Дуэлянт и врач – на задние места!

Дюруа наконец понял и грузно опустился рядом с доктором. Секунданты тоже сели, и экипаж тронулся. Кучер уже знал, куда ехать.

Ящик с пистолетами стеснял всех, особенно Дюруа, который предпочел бы его не видеть. Попробовали поставить его сзади – он толкал в спину; потом поставили его между Ривалем и Буаренаром – он поминутно падал; в конце концов его спрятали под ноги.

Разговор шел вяло, хотя врач и рассказывал анекдоты. Отвечал ему только Риваль. Дюруа хотелось бы выказать присутствие духа, но он боялся потерять нить своих мыслей и обнаружить волнение. Его терзал мучительный страх, что вот-вот он задрожит.

Вскоре экипаж выехал за город. Было около девяти часов. Стояло морозное зимнее утро, такое утро, когда вся природа кажется блестящей, ломкой и твердой, как кристалл. Деревья покрылись инеем, словно каплями ледяного пота; земля гулко звенела под ногами; в сухом воздухе далеко разносились малейшие звуки; голубое небо блестело, как зеркало, и солнце сверкало, тоже холодное, заливая мерзлую землю негреющими лучами.

Риваль сказал Дюруа:

– Пистолеты я взял у Гастин-Ренета. Он их сам зарядил. Ящик запечатан. Впрочем, мы бросим жребий, какие кому достанутся.

Дюруа машинально ответил:

– Благодарю вас.

Затем Риваль принялся давать ему подробные наставления, так как он был заинтересован в том, чтобы его питомец не допустил какой-нибудь ошибки. Каждое из них он повторял по нескольку раз:

– Когда спросят: «Готовы, господа?» – вы громко ответите: «Да!» Когда скомандуют: «Стреляй!» – вы быстро поднимете руку и выстрелите, прежде чем скажут «три!».

Дюруа повторял про себя: «Когда скомандуют: “Стреляй!” – я подниму руку; когда скомандуют “Стреляй!” – я подниму руку».

Он заучивал это, как дети учат уроки, без конца повторяя, чтобы лучше запомнить: «Когда скомандуют: “Стреляй!” – я подниму руку».

Ландо въехало в лес, повернуло направо в аллею, потом опять направо. Риваль стремительно отворил дверцу и крикнул кучеру:

– Сюда, по этой дорожке.

И экипаж поехал между двумя рощами с трепетавшими мертвыми листьями, окаймленными ледяной бахромой.

Дюруа продолжал бормотать: «Когда скомандуют: “Стреляй!” – я подниму руку».

И он подумал, что катастрофа с экипажем уладила бы все дело. О, если бы он опрокинулся, какое счастье! Если б он мог сломать себе ногу!..

Но тут он увидал на опушке другой экипаж и четверых мужчин, топтавшихся на месте, чтоб согреть ноги. Он вынужден был открыть рот, потому что ему не хватало воздуха.

Сначала вышли секунданты, затем врач и Дюруа. Риваль, держа ящик с пистолетами, направился в сопровождении Буаренара к двум незнакомцам, шедшим им навстречу. Дюруа видел, как они церемонно раскланялись, потом пошли все вместе вдоль опушки, глядя то на землю, то на деревья, словно ища что-то такое, что могло упасть или улететь. Потом они отсчитали шаги и с силой воткнули две палки в замерзшую почву. Затем они снова сбились в кучу и стали делать такие движения, какие делают дети, играя в орла или решку. Доктор Лебрюман спросил у Дюруа:

– Вы себя хорошо чувствуете? Вам ничего не нужно?

– Ничего, благодарю вас.

Ему казалось, что он сошел с ума, что он спит и видит сон, что с ним происходит что-то сверхъестественное.

Боялся ли он? Может быть. Он сам не знал. Он не отдавал себе отчета в том, что делалось вокруг него.

Жак Риваль вернулся и шепнул ему с довольным видом:

– Все готово. Нам повезло с выбором пистолетов.

Дюруа отнесся к этому с полным равнодушием.

С него сняли пальто. Он подчинился. Ощупали карманы сюртука, желая убедиться, что он не был защищен никакими бумагами или бумажником.

Он повторял про себя, как молитву: «Когда скомандуют: “Стреляй!” – я подниму руку».

Потом его подвели к одной из палок, воткнутых в землю, и дали ему пистолет. Тогда он заметил, что перед ним, совсем близко, стоит маленький, лысый, пузатый человечек в очках. Это был его противник.

Он видел его очень ясно, но думал только об одном: «Когда скомандуют: “Стреляй!” – я подниму руку и выстрелю».

Среди глубокого молчания раздался голос, который, казалось, донесся откуда-то издалека:

– Вы готовы, господа?

Жорж крикнул:

– Да!

Тогда тот же голос приказал:

– Стреляй!..

Он больше ничего не слышал, не видел, не сознавал; он чувствовал только, что поднимает руку и изо всех сил нажимает на курок.

Он не слыхал выстрела.

Но он тотчас же увидел дымок около дула своего пистолета. Человек, стоявший перед ним, продолжал стоять в прежней позе, и он заметил, что над его головой тоже поднялось белое облачко.

Они выстрелили оба. Дуэль была кончена.

Секунданты и врач осматривали его, ощупывали, расстегнули одежду, тревожно спрашивая:

– Вы не ранены?

Он ответил наугад:

– Кажется, нет.

Лангремон тоже не был ранен. Жак Риваль пробормотал недовольным тоном:

– Так всегда бывает с этими проклятыми пистолетами: или промахнутся, или убьют наповал. Скверное оружие!

Дюруа не двигался, парализованный изумлением и радостью: «Дуэль окончена!»

Пришлось отнять у него пистолет, так как он все еще сжимал его в руке. Ему казалось теперь, что он готов сражаться против целого света. Дуэль кончена! Какое счастье! Теперь, осмелев, он готов был бросить вызов кому угодно.

Секунданты, поговорив между собой несколько минут, назначили свидание в тот же день для составления протокола, потом все снова сели в экипаж, и кучер, улыбавшийся на козлах, погнал лошадей, щелкая бичом.

Они позавтракали вчетвером на бульваре, обсуждая то, что произошло. Дюруа рассказывал о своих ощущениях:

– Для меня это был пустяк, сущий пустяк. Впрочем, вы, наверно, это и сами заметили.

Риваль ответил:

– Да, вы держались молодцом.

Когда протокол был составлен, его вручили Дюруа для напечатания в хронике. Он удивился, прочтя о том, что он обменялся с Лангремоном двумя пулями, и, немного обеспокоенный, сказал Ривалю:

– Но ведь мы выпустили только по одной пуле.

Тот улыбнулся:

– Да, по одной… каждый по пуле… Это составляет две пули.

Дюруа удовлетворился этим объяснением и больше не настаивал.

Вальтер обнял его:

– Браво, браво, вы защитили знамя «Ви Франсез». Браво!

Вечером Жорж пошел показаться в редакциях самых крупных газет и в самых блестящих кафе бульвара. Он два раза встретился со своим противником, который тоже демонстрировал себя.

На другое утро, около одиннадцати часов, Дюруа получил «голубой листок»:

«Боже мой, как я испугалась! Приходи скорей на Константинопольскую улицу. Я хочу поцеловать тебя, мой любимый! Какой ты смелый! Обожаю тебя. Кло».

Он пришел на свидание, и она бросилась в его объятия, осыпая его поцелуями.

– О мой милый, если бы ты знал, как я волновалась, читая сегодняшние газеты. Расскажи мне, расскажи мне. Я хочу знать.

Он должен был рассказать ей все, с мельчайшими подробностями.

Она сказала:

– Какую ужасную ночь провел ты перед дуэлью!

– Вовсе нет. Я спокойно спал.

– Я бы не сомкнула глаз. Ну а на месте поединка… расскажи мне, как это произошло.

Он сочинил драматическую сцену:

– Когда мы сошлись лицом к лицу, в двадцати шагах, то есть на расстоянии только в четыре раза большем, чем эта комната, Жак спросил, готовы ли мы, и скомандовал: «Стреляй!» Я немедленно поднял правую руку и вытянул ее по прямой линии. Но я сглупил, целясь в голову. У моего пистолета курок был тугой, а я привык к легкому спуску. Сопротивление курка отклонило выстрел в сторону. Но все же я едва не попал в него. Он тоже ловко стреляет, каналья! Его пуля чуть не задела мой висок. Я почувствовал сотрясение воздуха.

Она сидела у него на коленях, обняв его, словно желая разделить угрожавшую ему опасность. Она шептала:

– Бедняжка! Бедняжка!

Когда он кончил рассказывать, она произнесла:

– Знаешь, я не могу без тебя жить! Я должна с тобой видеться, но, когда мой муж в Париже, это сопряжено с неудобствами. По утрам я могла бы выбрать свободный часок и забегать поцеловать тебя, когда ты еще в постели. Но я ни за что не пойду в твой ужасный дом. Что же делать?

Его внезапно озарила блестящая мысль; он спросил:

– Сколько ты здесь платишь?

– Сто франков в месяц.

– Прекрасно, я возьму эту квартиру на свой счет и поселюсь в ней по-настоящему. При моей новой должности прежняя квартира мне все равно не годится.

Она подумала несколько минут, потом ответила:

– Нет, я не хочу.

Он удивился:

– Почему это?

– Потому что…

– Это не объяснение. Эта квартира очень мне нравится, и я здесь, и я не уйду. – Он засмеялся. – К тому же она ведь снята на мое имя.

Она не соглашалась:

– Нет, нет, я не хочу…

– Но почему же?

Тогда она тихо, нежно прошептала:

– Потому, что ты будешь приводить сюда женщин, а я этого не хочу.

Он возмутился:

– Никогда в жизни! Я тебе обещаю.

– Нет, ты их все-таки будешь приводить.

– Клянусь тебе.

– Правда?

– Честное слово… Этот домик – наш, только наш.

Она порывисто обняла его.

– Ну, тогда я согласна, мой милый. Но знай, если ты меня обманешь хоть раз, хоть один раз, – между нами все будет кончено навсегда.

Он снова с жаром поклялся; было решено, что он в тот же день переедет, чтобы она могла заходить к нему всякий раз, когда будет проходить мимо.

Потом она сказала:

– Во всяком случае, приходи в воскресенье обедать. Мой муж очарован тобой.

Он был польщен:

– Вот как! Правда?

– Да, ты завоевал его симпатии. Послушай, ты говорил, что провел детство в поместье. Правда?

– Да. Ну и что же?

– Ты немножко знаком в таком случае с сельским хозяйством?

– Да.

– Так вот, поговори с ним о садоводстве и земледелии; он это очень любит.

– Отлично. Постараюсь не забыть.

Она покинула его, осыпав бесконечными поцелуями; после этой дуэли ее нежность к нему особенно возросла. По дороге в редакцию Дюруа думал: «Что за странное существо! Легкомысленная, как птичка! Никогда не знаешь, чего она хочет и что ей нравится! И какая смешная пара! Какой причудливый случай соединил этого старика с этой ветреницей? Что заставило этого инспектора жениться на такой школьнице? Загадка! Кто знает? Может быть, любовь?»

Он заключил: «Во всяком случае, она прелестная любовница. Я буду идиотом, если ее брошу».

VIII

Последствием дуэли для Дюруа было то, что он сделался одним из главных сотрудников «Ви Франсез»; но так как ему стоило бесконечного труда придумать что-нибудь оригинальное, то он избрал своею специальностью напыщенные тирады об упадке нравственности, о разрушении морали, об ослаблении патриотизма и об анемии чувства чести у французов (он сам изобрел этот термин – «анемия» и очень гордился им).

И когда госпожа де Марель, со своим скептическим и насмешливым, чисто парижским умом, посмеивалась над его рассуждениями, уничтожая их одной меткой остротой, он отвечал, улыбаясь:

– Ба! Это мне создаст хорошую репутацию для дальнейшего.

Он жил теперь на Константинопольской улице, куда перенес свой чемодан, щетку, бритву и мыло – в этом и выразился его переезд на новую квартиру. Два-три раза в неделю молодая женщина приходила к нему, когда он был еще в постели, сразу же раздевалась и пряталась к нему под одеяло, зазябнув на улице.

Дюруа в свою очередь обедал каждый четверг у них в доме; любезничал с мужем, беседовал с ним о сельском хозяйстве; и так как он сам любил все связанное с землей, то иногда они так увлекались беседой, что совершенно забывали о своей даме, дремавшей на диване.

Лорина тоже засыпала то на коленях у отца, то на коленях у Милого друга.

И после ухода журналиста господин де Марель всегда заявлял поучительным тоном, который он пускал в ход по поводу всякого пустяка:

– Очень милый молодой человек. У него очень развитой ум.

Был конец февраля. Уже по утрам на улицах запахло фиалками от тележек продавщиц цветов.

На небе Дюруа не было ни облачка.

И вот однажды вечером, вернувшись домой, он нашел письмо, просунутое под дверь. Он посмотрел на штемпель и увидел: «Канн». Распечатав, он прочел:

«Канн. Вилла “Жоли”


Дорогой друг, вы мне сказали, не правда ли, что я могу всегда рассчитывать на вас? Так вот, я обращаюсь к вам с огромной просьбой: прошу вас приехать, чтобы не оставить меня одну в последние минуты с умирающим Шарлем. Он встает еще с постели, но врач предупредил меня, что, вероятно, он не протянет недели.

У меня нет больше ни сил, ни мужества присутствовать при этой агонии день и ночь. И я с ужасом думаю о последних минутах, которые близятся. Мне не к кому обратиться, кроме вас, с этой просьбой, так как у моего мужа нет родных. Вы были его другом; он ввел вас в газету. Приезжайте, умоляю вас. Мне некого больше позвать.

Ваш преданный друг Мадлена Форестье».

Странное чувство – чувство освобождения – овладело душой Жоржа. На него точно пахнуло свежим воздухом, перед ним открылись новые перспективы. Он прошептал: «Разумеется, конечно, я поеду. Бедняга Шарль! Таков наш общий удел».

Патрон, которому он сообщил о письме молодой женщины, ворча, согласился на его отъезд, повторяя:

– Возвращайтесь поскорее, вы нам необходимы.

Жорж Дюруа выехал в Канн на следующий день семичасовым скорым поездом, известив о своем отъезде супругов Форестье телеграммой.

На другой день, около четырех часов вечера, он приехал в Канн.

Комиссионер проводил его на виллу «Жоли», расположенную на горном склоне, в усеянном белыми домиками сосновом лесу, который тянется от Канна до залива Жуан.

Домик был маленький, низенький, в итальянском стиле; он стоял на краю дороги, извивавшейся посреди деревьев и открывавшей на каждом повороте восхитительные виды.

Слуга, отворивший дверь, воскликнул:

– Ах, сударь, госпожа Форестье ждет вас с нетерпением.

Дюруа спросил:

– Как здоровье господина Форестье?

– Плохо, сударь. Он недолго протянет.

Гостиная, в которую вошел молодой человек, была обтянута розовым ситцем с голубыми цветами. Большое, широкое окно выходило на город и на море.

Дюруа пробормотал: «Черт возьми, шикарная вилла. Откуда они достают столько денег?»

Шелест платья заставил его обернуться.

Госпожа Форестье протягивала ему обе руки:

– Как это мило с вашей стороны, как это мило, что вы приехали!

И внезапно она обняла его.

Потом они посмотрели друг на друга.

Она слегка побледнела, похудела, но была по-прежнему свежа, даже похорошела, казалась нежнее, чем прежде. Она прошептала:

– Он в ужасном настроении. Он понимает, что умирает, и терзает меня невероятно. Я ему сказала о вашем приезде. Но где же ваш чемодан?

Дюруа ответил:

– Я его оставил на вокзале, так как не знал, в какой гостинице вы мне посоветуете остановиться, чтобы быть ближе к вам.

Она одно мгновение колебалась, потом сказала:

– Вы остановитесь здесь, у нас. Комната для вас уже приготовлена. Он может умереть с минуты на минуту, и, если это случится ночью, я буду одна. Я пошлю за вашим багажом.

Он поклонился:

– Как вам будет угодно.

– Теперь поднимемся наверх, – сказала она.

Он последовал за ней. Она отворила дверь в одну из комнат второго этажа, и Дюруа увидел у окна, в кресле, живой труп, закутанный в одеяла, мертвенно-бледный в красных лучах заходящего солнца, труп, смотревший на него. Его с трудом можно было узнать; и Дюруа скорее догадался, что это был его друг.

В комнате стоял запах болезни, отваров для больного, эфира, смолы – тяжелый, неопределимый запах помещения, где дышит легочный больной.

Форестье поднял руку медленно, с заметным усилием.

– Вот и ты, – сказал он, – приехал посмотреть, как я тут умираю… Спасибо.

Дюруа притворно рассмеялся:

– Смотреть, как ты умираешь! Это было бы не очень занимательное зрелище, и ради него я не поехал бы в Канн. Я приехал навестить тебя и немного отдохнуть.

Форестье прошептал:

– Садись… – И, опустив голову, погрузился в свои мрачные размышления.

Он дышал прерывисто, тяжело и время от времени испускал короткие стоны, словно для того, чтобы напомнить присутствующим, как он страдает.

Заметив, что он не собирается разговаривать, жена его облокотилась на подоконник и, указывая движением головы на горизонт, сказала:

– Посмотрите, разве не красиво это?

Прямо против них склон горы, усеянный виллами, спускался к городу, расположенному вдоль берега амфитеатром; справа он доходил до мола, над которым высилась старая часть города с древней башней, а слева упирался в мыс Круазет против Леринских островов. Они казались двумя зелеными пятнами на фоне совершенно лазоревой воды. Можно было принять их за два огромных плавающих листа, такими плоскими казались они сверху.

Вдали, на ярком фоне неба, замыкая горизонт с другой стороны залива и возвышаясь над молом и башней, вырисовывалась длинная цепь голубоватых гор, образуя причудливую, очаровательную линию вершин, угловатых, круглых или остроконечных, которая заканчивалась большой пирамидальной горой, окунавшей свое подножие в открытое море.

Госпожа Форестье указала на нее:

– Это Эстерель.

Небо за темными вершинами было красного, золотисто-кровавого цвета, который трудно было вынести глазу.

Дюруа невольно проникся величием догоравшего дня.

Он прошептал, не находя более красноречивого эпитета для выражения своего восхищения:

– О, это поразительно!

Форестье повернул голову к жене и попросил:

– Дай мне немного подышать воздухом.

Она ответила:

– Будь осторожен, уже поздно. Солнце садится, ты простудишься; а ты знаешь, что это значит в твоем состоянии.

Он сделал правой рукой слабое судорожное движение, по которому можно было догадаться, что он хотел сжать кулак, и прошептал с гневной гримасой умирающего, обнаружившей тонкость его губ, худобу щек и всего тела:

– Я тебе говорю, что я задыхаюсь. Не все ли тебе равно, умру я днем раньше или днем позже, раз я уже приговорен?

Она широко распахнула окно.

Воздух, проникший в комнату, подействовал на всех троих как неожиданная ласка. Это был мягкий, теплый неясный ветерок, напоенный опьяняющим благоуханием цветов и кустов, росших на этом склоне. В нем можно было различить сильный запах смолы и терпкий аромат эвкалиптов.

Форестье жадно вбирал воздух своим отрывистым, лихорадочным дыханием. Он вцепился ногтями в ручки кресла и сказал свистящим, злобным шепотом:

– Затвори окно. Мне больно от этого. Я предпочел бы издохнуть где-нибудь в подвале.

Его жена медленно закрыла окно, потом стала смотреть вдаль, прильнув лбом к стеклу.

На страницу:
11 из 25