bannerbanner
Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2
Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2полная версия

Полная версия

Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 31

– Батька-то батькой, – сказал он, – а твоя-то девичья воля куда тянет? Слышала указ, что без согласья невесты венчать не велено? Ну да ничего! Коли девка краснеет да на отца и мать ссылается, так прок будет. Вот будет худо, как ни краснеть не будут, ни отца и мать знать не захотят…

Сказав это, он взглянул на старшего сына Петра. Мальчишка шустрой такой, красивый был, просто молодец; глазенки так и бегают, так и искрятся, и смотрел он на государя таково бойко.

– Гм! – сказал государь. – Ну, брат, в моем тезке тебе мало толку будет. Трудиться-то он станет, да все от дела как-то в сторону смотреть будет. Потому, ясно, и дело у него всякое будет вкось идти. Вот за бабьем ходить, так на то мастак будет! Ну готовь его куда-нибудь в приказ, где бы поменьше работы было.

И он повернулся к младшим; тоже красивые ребята были, только против старшего куда!

– Вот это другое дело! – сказал государь. – Это будут работники, умные работники! Видишь, как этот глубоко смотрит, будто всю внутренность высмотреть хочет, – сказал он об Александре. – Отдай его в доктора! Хорошие доктора нам теперь зело нужны! А этого во флот! – сказал он про Ивана. – Видишь, глядит он ровно, смело, спокойно, а во флоте это первое дело. Нужно, чтобы спокойствие и морской взгляд были!

По этому слову царскому детки мои и пошли в ход. Дочке государь посватал жениха умного, хорошего, – Татищева, родовой человек и не захудалый. Царь приданое снарядить помог и сам посаженым отцом был. Петруха в Коммерц-коллегию на службу поступил. И точно, трудиться-то не очень любит. Он хоть и примется за работу, а все именно как-то по сторонам глядит. Начать начнет, и хорошо начнет, а глядишь, через неделю и надоело. Вот женился теперь, взял девицу хорошую, из боярского рода, и богатую девицу взял, а все остепениться-то настояще не может. Александр доктором, и, говорят, хороший доктор. В Сорбонне и Геттингене экзамены сдал. Приехал – и мать в тот же день вылечил. Она уж три года все на бок жаловалась. Он послушал да постучал, дал каких-то капелек – и будто рукой сняло. Всю докторскую науку произошел, а лечить не хочет! Говорит, что наука-то их до настоящего не дошла. Поступил на службу и у Бестужева в большом фаворе считается. Огорчает меня, что не женится. Ну да, видно, час воли Божией не пришел! А Иван, тот истинное утешение, уж люгером командует. Теперь хочет жениться на дочке своего адмирала, княжне Белосельской. Дело-то, кажется, на лад клеится. Да он бравый такой, лихой. А все его милость царская была. Всем наградил и не оставил.

Зато после него тяжело мне стало. Все эти Меншиковы, Девьеры, Ягужинские, так же как Апраксин, Головкин и Головин – все они на меня зубы точили. Всем приходилось быть в таком же положении ко мне, как князь Яков Федорович Долгорукий, только тот для царского же интереса хлопотал, а они о том, чтобы свою мошну набить, думали. Поэтому злобились на меня очень, что никакой тайности, ни для дружбы, ни для денег, от меня заполучить нельзя было. И сама императрица Екатерина на меня косо смотрела. Когда дело Монса было, ничего от меня она вперед не узнала, хоть и засылала с разными посулами. Но она хотя милостей своих не оказывала, однако ж за мою верную службу меня не губила. Она понимала, что присяжный человек должен присягу держать и сердиться за то на него нельзя. А вот когда Анна Ивановна с своим Бироном державствовать начали, меня живо свернули. Государыня сердилась на меня за прошлую переписку, когда она еще в Курляндии была и о Петре Михайловиче Бестужеве хлопотала; а Бирон не мог переносить того, что без именного приказа государыни, по каждому делу особо, я ему, Бирону, самой безделушки не показывал. Вот они придрались к чему-то, да меня, раба Божия, в ссылку, в Казань и отправили; что было на виду и чем государь меня наградил, отобрали, чинов лишили, жалованье отняли, а там живи как знаешь, хоть в кулак свисти. Тяжело, куда как тяжело было.

Но вот спасибо дочь-то Петра Великого мою службу ее отцу вспомнила, из ссылки воротила, в действительные статские произвела и вновь при себе тайным и домашних дел секретарем определила. Знает, что уж я не выдам, не продам и никакой ее тайности не разболтаю. И вот теперь ну как Бога не благодарить: квартира у меня теплая, поместительная, сухая, – в самом дворце, как в Петербурге, так и здесь, в Москве, отводят. Дров, масла, свечей отпускают вволю. Жалованье хорошее, остаток каждый год бывает. Стол от двора приносят, четыре перемены, хороший стол! И мед, и пиво, и вино. Дядя на днях обедал да и говорит: «Смотри, брат, ты за таким столом не облопайся. Мы с братом Антоном, твоим отцом, и в жизнь такого обеда не видали, а тебе каждый день дают. Бывало, как раскошелишься на капусту с квасом да зажаришь говяжью печенку в сметане, а потом для лакомства купишь моченой морошки али черемухи с медом, так думаешь, что и черту не брат; а тут сделайте одолжение, не то что каждый день пироги и мясо, да еще фрикасе разное и цыплят подают, французским черносливом разварным откармливают да вином фряжским отпаивают; право, будто на убой! Недаром сватьюшка-то, племянница-матушка, в толщину больше распространяется. Нет! Зашел я, брат-племянник, к тебе, чтобы к себе на именины обедать звать. А теперь не зову! Лучше сам к тебе обедать приду, это сытнее будет!»

– Милости просим, дядюшка Мирон Никитич, – отвечала жена, – всегда рады!

И точно рады, хоть и в ссоре с дядей были; чуть не двадцать лет не виделись. А из-за чего? И отец, и дядя петуший бой любили, да из-за петуха и поспорили. Друг с другом видеться перестали и до смерти не говорили, хоть и служили в одном приказе. После смерти отца и мы к дяде ни ногой. Только в прошлом году я подумал, что не то что тех спорных петухов, да и отца-то давно костей нет, из чего же нам тут вражду питать? Пошел. Дядя обрадовался. Вот мы и сошлись. Как и не сойтись? Видит он – государыня ко мне милостива, всем награждает, дети идут хорошо, а он одиноким вдовцом живет и все еще подкопиистом числится. Хоть от скуки когда на племянника и внуков взглянуть захочется, придворного стола покушать. Ну а мы угождаем старику и чем можно кланяемся.

Так сидел и рассуждал про себя, вспоминая свою прошлую жизнь, вышедший из писарей в люди, а теперь барон, действительный статский советник Иван Антонович Черкасов, тайный и домашний секретарь императрицы Елизаветы Петровны, заведующий ее частными делами и после сосланного Лестока ее ближайший поверенный. Он сидел у себя в беличьем халате, в туфлях и уже поужинав. Жена его ушла спать, да и он собирался на боковую, благо последнюю бумагу дописал, как вдруг ему докладывают, что приехала какая-то дама и желает его видеть по безотлагательному и крайне нужному делу.

– Скажи, пожалуйста, братец, что я раздет, что я спать ложусь, – сказал он своему лакею. – Какая там дама? Что такое?

– Я докладывал-с! – отвечал человек. – Она сказала, ничего-с. Пусть примут как есть, а мне крайне нужно сегодня же их видеть! Скажи, дескать, дело важное!

– Ну делать нечего, братец, зови! Да скажи, чтобы не сердилась, что я принимаю как есть! Что бы такое было?

Дама вошла. И как же изумился барон Черкасов, когда увидел перед собой принцессу Гедвигу Бирон.

– Барон, – сказала Гедвига в ответ на приносимые Черкасовым извинения за свой халат и туфли. – Я прошу дозволения видеть сегодня же государыню! Я бежала из Ярославля, и государыня, может быть, меня казнить велит, может быть, простит, – но мне крайне нужно ее видеть, сейчас, сию минуту!

– Помилуйте, княжна, разве это возможно? Государыня, я думаю, уж в опочивальню пройти изволила. Завтра…

– Вы шутите, барон! Завтра? А куда же я денусь сегодня? Кто даст приют бежавшей? Из-за меня даже и жену ярославского воеводы Бобрищеву-Пушкину никуда не пускают. Нет, доложите, прошу вас, доложите сейчас! Государыня еще играет в маленькой гостиной. Проходя к вам, я спрашивала. Умоляю вас, барон! Хотя, может быть, вы и имеете право сердиться на моего названого отца, но вы не будете столь жестоки, чтобы мстить за то его ни в чем не повинной дочери.

Черкасов был человек добрый и вовсе не мстительный. Пойманный врасплох, он не знал, что и делать. Наконец, видя, что отделаться нельзя и просительницу девать некуда, он решился одеться и идти к государыне. Через десять минут он воротился и принес ответ, что государыня сейчас принять ее никак не может, а примет завтра вечером.

– До завтра же государыня просит вас, княжна, – прибавил Черкасов, – воспользоваться моим гостеприимством, если вам угодно будет его принять, за что я почтительнейше буду вам благодарен.

Гедвига, разумеется, приняла это предложение с благодарностью и тем с бо́льшим удовольствием, что при этом барон сообщил ей приятное известие, что императрица не только не рассердилась, но очень обрадовалась, узнав, что Гедвига приехала.

Через четверть часа баронесса Анна Семеновна, поднятая с постели, хлопотала изо всех сил, чтобы устроить и успокоить свою новую гостью.

На другой день за утренним кофе Гедвига встретила барона Александра Ивановича Черкасова, доктора и секретаря при канцлере. Когда она вошла, он хотел было закурить сигару. Взглянув на нее, он, разумеется, остановился. По тогдашнему этикету курить при даме, даже курить перед тем, как надеешься быть в дамском обществе, было более чем непростительно. Поэтому нисколько не было странно, что он ту же минуту опять положил свою сигару в ящик и задул восковую свечу, но странно показалось, что, взглянув на Гедвигу, Александр Иванович как бы вздрогнул и весь покраснел. Александр Иванович был еще молод, но уже не в те годы, когда краснеют от взгляда на девушку: ему было около тридцати лет. Наконец, живя за границей в течение шести или семи лет, он настолько должен был привыкнуть к обществу, что встреча с новым лицом, хотя бы и неожиданная, не должна была бы его смущать. Между тем когда Анна Семеновна, повертывая свою жирную особу к Гедвиге, проговорила: «Мой сын Александр» – и потом, оборачиваясь к нему с такой ловкостью, с какой оборачивается супруга слона, сказала: «Принцесса Гедвига Елизавета Бирон», то на вежливый и церемониальный книксен Гедвиги Александр Иванович положительно не нашелся что сказать. Он решился начать говорить только после того, как все сели и когда он несколько раз взглянул на нее своим всепроницающим взглядом.

– Простите меня, княжна, – сказал он, – но мне кажется, что вы нездоровы, и даже очень нездоровы. Не могу ли я своим советом содействовать облегчению ваших страданий?

– Отчего вы это думаете, барон? – спросила Гедвига кротким, задушевным голосом, останавливая на нем ясный и добрый взгляд. – Действительно, я была очень ушиблена в минуту катастрофы с моим отцом, с тех пор… Притом же в условиях лишений и страданий невольной затворницы и ежедневных огорчениях нельзя пользоваться цветущим здоровьем.

– Правда. Но мне кажется, что затворническая жизнь скорее помогла, чем препятствовала вашему излечению от ушибов, потому что заставляла невольно предоставлять лечение целебной силе природы. Другое дело огорчения и неприятности.

– Бог даст, Его святой волей и милостию государыни неприятности и огорчения будут устранены, и тогда… – начал Иван Антонович, принимая от матери кофе.

– А мы, – перебил его сын, – заставим науку помочь, чтобы исчезнули и следы прошлого. Ведь я доктор, княжна, и хоть отказался от практики, но, ради такого рода субъекта, как наша прекрасная гостья, буду счастлив сделать исключение.

Это был первый разговор барона Александра Ивановича Черкасова и Гедвиги Елизаветы Бирон, бывшей принцессы курляндской и семигальской.


Вечером Гедвига была приглашена к императрице.

Елизавета сидела на диване перед маленьким овальным столиком из ляпис-лазури и разрезала перламутровым, с инкрустацией ножичком книгу.

Гедвига бросилась к ее ногам и, обливая их слезами, сказала только:

– Пощадите! Простите!.. – Она не в силах была больше говорить.

– Встаньте, успокойтесь, мое дитя, – сказала государыня, подавая Гедвиге руку. – Вам очень тяжело было у ваших?

– Невыносимо тяжело, моя всемилостивейшая повелительница, добрая, милосердная государыня! – успела наконец выговорить Гедвига, покрывая ее руку поцелуями, смешанными с горькими горячими слезами, и не вставая с колен. – Простите меня, государыня, простите, что смею беспокоить мольбой своей! Ваше величество, всемилостивейшая государыня, видит Бог, я не виновата ни в чем, что делал мой названый отец. Я ничего не знала! Он никогда не говорил мне никаких своих предположений! Но если нужно, если должно, чтобы я была затворницей, чтобы я не видела света Божьего, то будьте моей благодетельницей, – повелите сослать меня в ссылку, в Сибирь, посадить в тюрьму, запереть в один из монастырей ваших. Там, по крайней мере, я буду молиться за ваше благоденствие и прославлять вашу милость ко мне, бедной. Только, ради всего святого, не возвращайте меня к воспитавшему меня семейству!

– Встаньте, полноте, встаньте, Гедвига, вы еще совершенный ребенок, куда же я вас сошлю? Никто, впрочем, и не винит вас ни в чем. Вы всегда были доброе дитя, и ссылать вас не за что. Но что же делать? Мы смолоду все принадлежим семье, и если вас оставляли с вашими, то потому, что не хотели насильно разлучать. А в монастырь – лютеранку-то? Нет, Гедвига, вы еще совсем дитя. Вставайте же!

И государыня помогла ей подняться и посадила ее подле себя.

– Вы слишком милостивы, государыня! В продолжение всего моего заключения вы осчастливили меня вашим вниманием, посылая мне арфу, клавесины, книги, ноты, узоры, материалы для работ, даже конфеты. Благодарить за эти посылки, за это внимание я могла только в своей сердечной молитве о вашем счастии. Но я глубоко чувствовала доброту вашу к брошенной всеми девушке и горячо молилась за вас! Теперь вы изволили сказать, всемилостивейшая государыня, что я оставалась в семействе, приютившем меня, потому, что меня не хотели насильно с ними разлучать и что в монастырь меня, как лютеранку, поместить нельзя; но ведь я русская, государыня! Не знаю, почему меня сделали лютеранкой; вероятно, потому, что в Митаве в то время не было русского священника. Я русская в душе, по чувству, по вере, с которой я сроднилась, живя в России и охотно выполняя все обряды православия. Между тем приютившая меня семья – не моя семья. Вы сами изволили сказать, что никто не признает меня виновной; а они думают, что я не только виновна, но даже что именно я причина их несчастия. Поэтому не признаете ли возможным, государыня, заключить меня в монастырь с тем, что я приму правила православной церкви, к которой давно стремилась душой и которая сделает мне уже и то благодеяние, что возвращение мое в прежнее мое семейство сделает невозможным…

– Принять православие? Поступить в монастырь? Вы считаете это столь легким, Гедвига?

– В принятии православия, ваше величество, я действительно не встречаю затруднения, так как я православная в душе и всегда была православной, несмотря на формальную принадлежность к лютеранской религии; в Ярославле я даже постоянно ходила в русскую церковь. Что же касается монастыря, то я это принимаю как крайность, как меру необходимости моего заточения, если оно, по видам политическим или каким бы то ни было, признается необходимым. Я прошу его только как милости, чтобы заменить одно заключение другим…

– Такой необходимости нет, Гедвига. Я освобождаю вас и беру под свое покровительство, если вы даете слово не иметь сношений с вашими прежними родными и не содействовать каким-либо их проискам… Скажу более, я бы их всех освободила, если бы не убедилась сама, своими глазами, до какой степени жестокости доходил ваш названый отец в дни своего могущества; если бы не убедилась, что народная ненависть права, упрекая меня и за то облегчение участи, которое я ему уже сделала. Я не имею ничего против него лично. Я даже была благодарна ему за то, что он для меня сделал, когда власть была в его руках. Моими врагами были Миних и Остерман, но не Бирон. Но, как государыня, я не могу думать только о себе, Бирон оскорблял и мучил весь русский народ, и я не могу и не должна таких оскорблений и мучений моего народа оставлять без наказания!

– О, государыня! Самое принятие мною православной веры будет ручательством, что я не могу входить с ними в сношения и помогать им. Я вручаю вам, моя всемилостивейшая покровительница, судьбу мою. Я сделаю все, что вы прикажете, что вы решите…

Гедвига опять упала перед ней на колени. Елизавета обняла ее головку.

В тот же день состоялось высочайшее повеление о назначении княжны курляндской Гедвиги Елизаветы Бироновой старшей фрейлиной государыни, с назначением места ее жительства в Зимнем дворце. Феклу, в знак благодарности, Гедвига оставила при себе.


– Признаюсь, я не встречал более симпатичной личности, как эта княжна Гедвига Биронова, как теперь ее называют, – говорил Александр Иванович Черкасов своему отцу. – И, признаюсь, если бы я смел надеяться… Вот, отец, ты часто упрекал меня, что я не женюсь. Клянусь совестью, ни одной минуты не думал бы!.. Но такое счастье слишком велико для нашего брата, труженика и бедняка.

– Она точно милая и умная девица, – отвечал Иван Антонович, – но, к сожалению, как ты сам сказал, девица хворая и слишком разбитая своим несчастием. Посмотри на ее улыбку, на ее взгляд. Она и улыбается-то сквозь слезы.

– Да! А сколько доброты, сколько нежности в этом взгляде и в этой улыбке. Что же касается ее нездоровья, то минута счастия с этой хворой, поэтической девушкой вознаградит весь труд ухода за ней, всю обязанность внимания к ней… Пусть она только взглянет ласково, пусть только снисходительно выслушает – и, кажется, всю жизнь мою посвящу ей, с радостью умру за нее… Признаюсь, батюшка, я готов боготворить ее!

– Ну вот уж ты и вздор говоришь! Удивительное дело нынешние молодые люди. Чуть что, и понесут ахинею: и умер бы, и боготворю! И это говоришь ты, доктор, который должен смотреть на все поразумнее… Ну понравилась она тебе, хлопочи и ты, чтобы понравиться. А там все будет зависеть от милости императрицы.

– Перед чувством, батюшка, пасует разум. Я не смею подойти к ней, не смею говорить, так где уж тут понравиться? Мне хотелось предложить ей полечить себя, но у меня не хватило духа сказать, что я должен послушать у нее грудь и спину. Просто я немею перед ней, и как ни принуждаю себя быть свободнее, проще, – не могу!..

– Хочешь ты, чтобы я сказал ей, что ты выражаешь желание ее вылечить, только просишь дозволения послушать биение ее сердца?.. – сказал с улыбкой отец.

– О, батюшка, вы меня сделаете счастливым. Только я боюсь: услышу ли я что-нибудь, будучи вне себя от восторга, когда приложу свою голову к ее груди. Влюбленный – всегда плохой доктор; но все же, все же… Одна надежда ее вылечить дала бы мне такую отраду, что не умею даже и выразить. Помогите мне, батюшка, в чем можете…

– Моя помощь, друг мой, может быть только условна, то есть если ты будешь сохранять самообладание. Вот видишь, я не получил твоего воспитания, не изучал многого, что изучил ты. Я учился на медные деньги у дьячка. Но поверь моей опытности, женщина может полюбить мужчину только тогда, когда она видит в нем человека, владеющего собственным чувством; человек же, который от любви сходит с ума, правда, льстит ее самолюбию и иногда, при счастливых обстоятельствах, заставляет уступить, но никогда не вызывает чувства…

На этом разговор отца с сыном прервался. Отца потребовали к государыне с зацепинскими бумагами. Иван Антонович, как исправный служака, поспешил вниз, в кабинет императрицы.

VI

Зацепинск

Зацепинский воевода мирно храпел после своего сытного завтрака, заменявшего в тот день обед чуть не целому городу. Домик у него был уютный, красивый, прямо против конторы соляных сборов, на городской площади пресловутого богоспасаемого города Зацепинска, бывшего некогда стольным городом Зацепинского княжества и столицей именитого рода князей Зацепиных. В доме воеводы спальня была тесовая, а в спальне кровать широкая. На кровати подле воеводы лежала его дебелая, жирная, мягкая супруга, такая белая и такая мягкая, что казалось, сделана была из белого лебединого пуха. Она храпела так же, как говорят, «в обе завертки», в тон и лад своему супругу. Перед кроватью с обеих сторон клевали от дремоты носом мальчик и девочка, поставленные тут для обмахивания высоких почивающих особ воеводы и воеводихи от комаров, мух, слепней и всякого рода других тварей, которые пожелали бы, без всякого уважения к высокому рангу спящих, забраться к ним на нос. Кроме этих несчастных мальчика и девочки, в доме воеводы спали все; лакеи, кучера, повар и прочая мужская прислуга спала на ларях в передней, на рундуках в коридоре, на полу под лестницами, на чердаках, в сарае, на сеновалах; а женская прислуга – в девичьей, на кухне, в кладовой и кто где сыскал себе укромное местечко. Впрочем, спал в это время, точь-в-точь как в доме воеводы, и весь город.

Да как было и не спать воеводе и воеводихе, как не спать славному городу Зацепинску, когда в тот день воевода, по случаю дня своего рождения, давал завтрак, – такой завтрак, чтобы после него никто не обедал; пир, что называется, на весь мир, на который приглашались все без изъятия, являвшиеся для его поздравления, по стародавнему обычаю – дать воеводе покормиться, с различного рода приношениями и подношениями.

Известно, с какой энергией восставал против этого стародавнего обычая воеводской кормежки Петр Великий. Но ни его гений, ни его железная воля не только не могли искоренить этого обычая, но еще усилили его. В прежнее время праздновались только именины воеводы, а если воевода был женат, то и воеводихи, а с Петра заимствованный у немцев обычай праздновать день своего рождения удвоил число дней приношений и подношений. С назначением нынешнего воеводы Зацепинск вместо двух кормежных дней должен был справлять четыре и нести в эти дни воеводе все, кто чем богат. Столяры несли кресло, кузнецы – замки, купцы – вино, сахар, материи; дворяне, по силе, свои приношения. Сперва зацепинцы крепко было возроптали на то, что воевода выдумал праздновать день своего ангела не только на Якова, но и на Онуфрия, а воеводиха не только на Марью, но и на Дарью; но как воевода оказался тихим, добрым, неприжимистым, а воеводиха хоть и жирной, ленивой, но ласковой и хлебосольной, а город Зацепинск был богат, и зацепинцам ровно ничего не стоило накинуть каждому по какому-нибудь рублевику в год, чтобы удовлетворить воеводское желание праздновать два раза в год свои и жены своей именины, и как такое празднование повторялось уже более пятнадцати лет и всякий раз сопровождалось угощением до отвала, – то зацепинцы наконец так привыкли к этим празднованиям и к своим на них приношениям, что, кажется, если бы нашелся такой воевода, который от таких приношений отказался, то зацепинцы бы даже обиделись…

А город Зацепинск был некогда весьма богатым городом. И как ему было не быть богатым, когда, до возникновения Петербурга и открытия торгового пути по Балтийскому морю, вся торговля Востока и Севера с Западом и Югом шла через него. Московские цари не раз умели смирять при его помощи строптивость новгородцев, останавливая в нем отправку хлеба, в котором Великий Новгород всегда нуждался. После падения Новгорода через Зацепинск, Великий Устюг и другие северные города велась внешняя торговля России на Архангельск. Северные товары Сибири: меха, ягоды, масло, кедр, мед, предметы оленеводства и рыболовства – шли в Россию исключительно через Зацепинск. С расцветом Петербурга и открытием нового торгового пути торговля Зацепинска вместе с торговлей всей северо-восточной полосы России стала заметно падать, а благосостояние жителей уменьшаться. Но даже и в то время, благодаря прежним накоплениям и сделанным запасам, тамошние мещане, награждая своих дочек при их замужестве, считали иногда даваемый в приданое за ними жемчуг получетвериками.

Такое богатство старинного исторического города выразилось значительным количеством каменных церквей, сооруженных в разное время усердием жителей, и большинством каменных же домов, с каменными амбарами и кладовыми. На площади против дома воеводы стоял большой каменный собор во имя Нерукотворного Спаса, полуготического, полуроманского стиля, с узорочными украшениями в мавританском вкусе, напоминающий не то церковь Василия Блаженного в Москве, не то собор Святого Марка в Венеции, разумеется, в уменьшенном размере; собор величественный, памятник глубокой старины и минувшей славы города Зацепинска. В нем лежали мощи угодников Божиих, родоначальников князей Зацепиных, Василия Константиновича и его сыновей Бориса и Глеба, замученных Батыем за Русь святую, за веру православную. За собором выстроился покоем гостиный двор, или ряды, частью каменные, частью деревянные на каменном фундаменте, с подвалами, входами, стеклянной галереей и выставленными вместо вывесок и надписей образцами товаров, – хороший гостиный двор. Позади гостиного двора стоял длинный дом прежде бывшего воеводского приказа, переименованного ныне в воеводскую канцелярию, с застенком для пристрастия. Дом этот, говорят, переделан был из бывших княжеских зацепинских палат, но в нем не осталось ничего, что могло бы напоминать о его бывшем назначении. Позади этого дома было устроено лобное место, со стоявшей впереди виселицей и ввинченным в ее верхнюю перекладину заржавленным железным кольцом, заржавленным от того, что уже в течение нескольких лет, с времени падения Бирона, город не видел ни одного повешенного. Затем во все стороны шли частные дома зацепинских обывателей, небольшие, большей частью каменные и выстроенные так, что каждый дом походил на крепость, с толстыми стенами, железными дверями для входа, железными решетками в окнах и железными ставнями.

На страницу:
22 из 31