
Полная версия
Разин Степан. Том 2
– Будь здрав, батько! Прости-ко, Степан Тимофеевич.
– Не блазнись, коли служить царю потянут.
Разин на дорогу обнял Лазунку и вышел за ним из шатра. А за Волгой со стороны Яика-городка широко чернело, шевелилось, слышался скрип колес, в мутном лунном тумане на телегах передвигались сакли киргизов, доносился их крик:
– Жа-а-ксы-ы![62]
– Бу-я-а-рда![63]
– Бар![64]
– Бар!
Разин, прислушиваясь, понимал далекий крик степных людей: недаром он был в молодости от войска к ним послан. Лишняя морщина прорезала высокий лоб атамана. Вспомнилось ему далекое прошлое. И первый раз за всю свою жизнь он скользнул мыслью с легким сожалением, что с детства не знал отдыха: на коне, или в челне, или был в схватке в боях.
5Смешанным говором лопочет многоголосая Астрахань. Жжет солнце, знойное, как летом. Люди теснятся, переругиваются, шумят между каменных лавок армян, бухарцев и персов. Толпа проплывает с базара по улицам, застроенным каменными башнями, церквами и деревянными домами с крыльцами в навесах и столбиках.
У церквей нищие в язвах, в рядне и полуголые тянут:
– Православные, ради Бога и великого государя милостыньку Христа ради!
Хотя в толпе православных мало.
В углу базарной площади серая пытошная башня. Из ее узких окон слышны на площади крики, визг и мольбы. Казаки, смешавшись с толпой, выделяются богатой одеждой и шапками в кистях из золота, говорят:
– В чертовой башне те же песни поет наш брат!
Стрельцы, зарясь на наряд казаков, отвечают:
– То, браты, по всей Русии ведется… В какой город ни глянь – услышишь… Ежели пытошной в нем нет, то губная изба правит, и тот же вой!
– Да, воеводские суды – расправы!
Разин идет впереди с есаулами в голубом зипуне, на зипуне блещут алмазные пуговицы, шапка перевита полосой парчи с кистями, на концах кистей драгоценные камни. Сверкает при движении его спины и плеч золотая цепь с саблей. Если атаман не подойдет сам, то к нему не подпускают. Есаулы раздают тому, кто победней, деньги.
– Дай Бог атаману втрое чести, богачества! – принимая, крестятся.
Нищие кричат:
– Атаман светлой! Дай убогим божедомам Бога деля-а…
– Помоги-и!..
– Дайте им, есаулы!
Нищих все больше и больше, как будто в богатом городе, заваленном товарами, широко застроенном, кроме нищих и нет никого. Оборванец-подросток тоже тянет руку.
– Ись хочу! Мамку, вишь, пытать имали…
– Пошто мамку-т, детина?
– За скаредные про царя слова, тако сказывали…
– Мальцу дайте! Пущай и он про царя говорит похабно.
Разин, махнув рукой, проходит спешно дальше.
На площади среди каменных амбаров, рядов казаки, идущие в хвосте, дуваном и одеждой торгуют. Из казацких рук в руки купцов переходят восточные одежды, куски парчи, шелка, золотые цепочки и иное узорочье. Армяне, в высоких черных шапках, в бархатных халатах, бойко раскупают кизылбашское добро. Один из армян, с желтым лицом, испуганными глазами, тряся головой в сторону соотчичей, кричит хрипло:
– Гхаркавор-э пхахэл аистергиц, цахэлу хэтевиц мэн к тала нэн![65]
Над ним смеются, плюют в его сторону, хлопая по карманам халатов:
– Аксарьянц, инчэс вахум? Мэнк аит мартканцериц к гхарустананк![66]
Многие из разинцев, спустив в царевых кабаках Астрахани деньги, вырученные за дуван, продают с себя дорогое платье, напяливая тут же под шутки толпы вшивое лохмотье, за бесценок взятое у нищих, а иногда и из лавок, брошенное до того замест половиков. Мухи разных величин лепятся на голые потные тела, бронзово могуче сверкающие, то опухшие от соленой воды или тощие, как скелеты, от лихорадок.
– Козаку тай запорожцу усе то краки та буераки – гая ж нема![67]
– Козаку все одно – лезть в рядно!
– Верх батько даст, низ едино все в бою изорвется.
– Тепло! Без одежки легше.
Вот целый ряд узкоглазых, смуглых, скуластых, в пестрых ермолках, в чалмах, потерявших цвет; глядит этот ряд на казаков, сверкая глазами и ярко-белыми зубами в оскаленных ртах.
– Нынче на Эдиль-реку ходым?
– Волга! Кака те Етиль?
– Нашим Эдиль-река!
– Куда, козак? Зачим зывал на Астрахан булгарским татарам?
– Лжешь, сыроядец! То калмыки.
– Булгарским кудой, злой, не нашим вера, не Мугамет… Булгарским булванам молит!
– К батьку идет всяк народ! Всяка вера ему хороша…
– Акча барабыз[68], козак?
– Менгун есть: перски абаси, шайки… талеры.
– Купым? Дешев! Наша вера не кушит кабан, кушит карапус…[69]
– Вам не свыня – жру коня?
– Бери менгун! Нам кабан гож.
Почти не спрашивая цены, за бесценок казаки тащат в становище убитых кабанов…
6На крыльце деревянного широкого дома с резьбой, с пестрыми крашеными ставнями стоит веселый, приветливый воевода Семен Львов, гладит рыжеватую курчавую бороду. Становой кафтан распахнут, под кафтаном желтая шелковая рубаха, шитая жемчугами, отливает под солнцем золотом.
– Иди, иди-ка, дорогой гость! Жду хлеба рушить.
– Иду, князь Семен, и не к кому иному, к тебе иду. Едино лишь дума!..
– О чем дума, Степан Тимофеевич?
– Вишь, не обык к воеводам в гости ходить: а ну как звали на крестины, да в сени не пустили?.. Не примут-де, так остудно с пустым брюхом в обрат волокчись.
– Звал, приму! Не то в сени – в горницы заходи.
– На том спасибо! А вот и поминки тебе. – Разин обернулся к казаку сзади: – Дай-кось, Василий!
Взял у казака крытую золотой парчой соболью шубу. Разин, ступив на крыльцо, накинул шубу воеводе на плечи:
– Носи, да боле не проси! Держу слово…
– Ой, то не ладно, Степан Тимофеевич!
Разин нахмурился:
– Уж ежели така рухледь тебе, князь Семен, негожа, то уж лучше нет.
– Шуба-т дивно хороша! Эх, и шуба! Да, вишь, атаман, народу много, в народе же холопы Прозоровского есть, а доведут? И погонят в Москву доносы на меня…
– Чего Прозоровскому доносить, князь Семен? Сам он имал мои поминки! Не един ты…
– А жадность боярская какова, ведаешь, Степан?
– Я еще подумаю… будет ли срок ему доносить.
– Ой, не надо так, атаман удалой, пойдем-ка вот в горницы да за пир сядем, и народ глазеть перестанет на нас.
7От многих огней светел большой дом воеводы Прозоровского. Сам он стоит посреди палаты в новом становом кафтане из золотой парчи, даренной Разиным. Слуги наливают вино, мед и водку в серебряные чаши. Когда открывается дверь вниз, в людские горницы, то видно по лестнице шагающих слуг с блюдами серебряными и лужеными. Воевода по очереди подходит к столам, заставленным кушаньями, по очереди и чину подает гостям из своих рук чаши с хмельным. Каждый гость, принимая чашу, кланяется в пояс хозяину. За столом среди иноземцев сидит брат воеводы Михаил Семенович Прозоровский, кричит воеводе хмельные хвалебные слова. У горок с серебром, между боковыми окнами, седой дворецкий в черном бархате и двое слуг в синих узких терликах, считая, выдают столовое серебро, чаши, если кому из гостей не хватает. В углу палаты, ближе к выходным дверям, слуга на ручном органе, большом ящике на ножках, играет протяжные песни; орган гремит и тренькает. Несогласные со звуками музыки голоса военных немцев, англичан и голландцев звучат, спорят, хвалят хозяина; едят из небольших блюд руками. Кравчий с двумя слугами с серебряным котлом обходит столы, золоченой лопаткой прибавляет в блюда гостей кушанья.
– Здравит, храбрый князь!
– Много лет жить воеводе, богато и крепко!
– Русское спасибо, дорогие гости! Вкушайте во здравие, служите честно великому государю моему, и милостью вас царь-государь не обойдет.
– Рады служить!
Воевода обводит мутными глазами гостей, при огне глаза Прозоровского зеленоваты, лицо его осунулось, проседи в длинной бороде как будто больше, князь задумчив и невесел.
– Да сядь же ты, братец Иван Семенович! Трудишься, а сам ничего не вкушаешь.
– Да, да, капитан. Место князю и воеводе…
– Зетцт ер зих и радует унзэрн блик![70]
К органу пристали трубачи, голоса гостей среди медного гула музыки едва слышны. Орган смолк, но к трубачам присоединились сопельники. От музыки дребезжат зеленоватые пузырчатые стекла в рамах окон: князь Иван ими недавно заменил слюду. Скамьи под гостями крыты ковром. На одну такую скамью за столом вскочил длинноногий тощий немец в синем узком мундире, капитан Видерос. Воевода только что наполнил его чашу хмельным медом. Видерос кричит, тяжелая чаша мотается в его длинной тонкой руке, обтянутой узким рукавом, густые капли меда падают из чаши на ковер и головы пьяных гостей. Музыканты дуют в трубы, ответно трубам гудят сопели. Капитан махнул свободной рукой и, топыря редкие рыжие усы, крикнул, багровея в лице:
– Эй, музик, тихо! Я зкажет слово! Капитэнэ, все ви да слушит!
Музыка затихла.
Капитан обтер пот со лба большим платком, на его узкой голове оттопырились потные белобрысые волосы, он продолжал, повизгивая на высоких нотах:
– Иноземцы! К вам будет мои злова – немцы, голландцы и англитчане… О, я должен говорить на иноземном, но хочу сказать русски, чтоб дорогой хозяин Иван Земеновитч понял мой реч… Да, знаю я, между вами есть лейте, ди эльтер зинд альс их[71], я говорю и ви ошен прошу слушит меня, вот! Я, Видерос унд Видрос, злужу русской цар и всегда хочу умерет за них… Царь любит иноземец! О, я много то видал и вас, деутше[72], прошу злужит русский цар, злужит до конец жизни… И глядел я, почему наш либер[73] хозяин, воевода Иван Земеновитч, ист нихт хейтэр[74]. А вот почему задумчив он! Под Астрахан сел воровской козак Расин, о ду либер химмель[75],– то великое нешастье, и я как золдат и стратег знаю, что зие ошен опасно и надо от того крепит штадт Астрахан. Это я знаю… многий фольк[76] дикий зтекает к Астрахан. Расин им гехэйм руфт ан[77] рабов и дикарей из степ Заволжья; он им, склавен[78], обещал дать поместья звоих господ – бояр. Я знаю: козак унд рейбер[79] – едино злово, едино дело, и не от нынче одер морген[80] они, козаки, грабят торгови люд на Волга. Я знаю, что вы, эдле капитэнэ[81], не пойдете з рабами, но все ж чтоб никто из нас вэре нихт ферфюрт фон рейберн[82]. Вам всем, эдле капитэнэ, известно, кто из нас идет ханд ин ханд[83] с чернью, тот гибнет. Дас ист дас шикзаль[84] римлянина Мария и других благородных, кто пошел с толпой рабов. Наша честь велит нам идти всегда за цар и бояра. Эс лебе хох унзер буад дер ауслендер![85] Да будем мы крепок меж себя! Пусть наши тапферн кригер[86] успокоят хозяина и воеводу, да глядит он, что мы шутц унд хофнунг[87]. Пью здоровье князя Ивана Земеновитча!
– Виват, воевода!
– Браво, Видрос!
Капитан, мотнув клочковатой головой, сошел со скамьи, выпил мед, поклонился Прозоровскому и сел.
Воевода сидел на своем месте выше других, он встал, подошел и, обняв, поцеловал Видероса.
– Благородный капитан Видерос заметил сумление моего лица. Мы пируем здесь, Разин же чествуется моим товарищем, другим воеводой – князем Семеном Львовым! – Еще более гнусавя, Прозоровский прибавил, понизив голос: – Сместить Семена Львова без указу великого государя я не мочен, но знаю – крамола свила гнездо в его доме… Какие речи ведут они меж собой, нам неведомо! Воровской же атаман задарил воеводу поминками многими, и кто ведает, может статься, князь Семен, прельстясь дарами, продает Астрахань врагу? К Разину стеклось много народу, и Астрахань нам неотложно крепить надо… как говорит благородный капитан Видерос. Тому же меня поучает и святейший митрополит астраханский: «Потребно, княже, затворить город, крепить его, пока не поздно!» То – слова преосвященного.
– Братец Иван Семенович! А забыл ты свои слова, когда говорил, принимая в палате воровских послов?
– Какие слова, Михайло, забыл я?
– А те – «что взять атамана, заковать и в Москву послать… шарпальникам под Астраханью тогда нече делать будет»?!
– Так говорил я, князь Михайло, то подлинно…
– Хочешь не хочешь, я, дорогой мой брат, учиню самовольство, а таково: Стенька Разин, вор, нынче в Астрахани. В городе, минуя шатких стрельцов, есть солдаты полковника пана Ружинского, народ надежный, подчиненный капитанам. Храбрые же иноземцы, брат воевода Иван Семенович, не сумнюсь, – они слуги великого государя и мне помогут на пользу Астрахани. Я же буду рад исполнить твое давнишнее желание – я захрачу атамана, сдам, за крепкий караул заковав! О его сброде мужицком да калмыках и думать не надо – без воровского батьки сами разбредутся семо и овамо…
– Эх, Михайло Семенович! Брат, ты не подумал, что у Сеньки князя, не договорясь с ним, ничего взять не можно.
– Возьмем и Сеньку, коли зачнет поперечить да разбойничьим становщиком стал!
– Эх, брат Михайло! Сенька князь – боевой воевода. Ему и стрельцы послушны, к ему посадские тянут— сила он… Иное мыслю – укрепить город. А как с атаманом быть – о том не на пиру сказывать.
– Не удастся нам? Что ж такое! Пошлешь вору улестную грамоту: «Брат-де мой учинил в пьянстве».
– Идем, фюрст Микайло, берем золдат, идем!..
Михаил Прозоровский вышел из-за стола, поклонился брату, подошел к Видеросу, подал капитану руку, и оба они исчезли. Мало-помалу с пира уходили все иноземцы, кланяясь хозяину; иные ушли тайно. Бояре и жильцы еще пировали, хозяин ходил по палате с озабоченным лицом, подходил к окнам, всматривался в темноту. За кремлем в сумраке, все более черневшем, зажглись факелы собиравшейся дружины, потом явственно ударил набат.
– Пошел-таки? Не дай бог!
Воевода приказал зажечь в углу перед образом лампаду, встал на колени и начал молиться. Гости тихо, не прощаясь с воеводой, расходились.
Окруженный слугами с факелами, на широком резном крыльце стоял князь Семен Львов. Под темным кафтаном сверкал панцирь, на голове воеводы шлем с прямым еловцем[88], рука лежала на рукоятке сабли. Кругом крыльца пылают факелы, толпятся вооруженные люди, впереди всех до половины ступеней лестницы остановился с обнаженной саблей Михаил Прозоровский, ветер треплет его черную бороду, глаза блестят, он кричит:
– Князь Семен, подай нам вора атамана, Разина Стеньку!
– В моем дому воров нет! – спокойно ответил и еще раз повторил воевода Львов, не меняя положения.
– Подай вора, князь Семен!
– Князь Михайло Семенович! Разину Степану великим государем вины отданы, и козакам его отданы ж, а посему до указа государева, как быть с козаками впредь, лезть во хмелю, навалом с воинскими людьми к моему дому – стыд, позор и поруха государева указа… Я же того, кто прощен, хочу и чествую как гостя и гостя в моем дому брать никому не попущу… Не от сей день служу я государеву службу. Не жалея головы, избывая крамолу… Ты же, князь Михайло, своим бесправьем, хмельной докукой сам кличешь на город войну!
– Подавай вора, Сенька князь, или ударим с боем на тебя, заступника разбойного дела!
– А ударишь с боем, Михайло, будем биться, пытать – чья возьмет, да особо судим будешь государем!
– В кольчугу влез? Эк ты возлюбил воровские поминки! Гей, солдаты!
– Есаулы! Примите бой! Мои холопы да караульные стрельцы оружны и готовы!
Во двор ко Львову вбежал раненый солдат, крикнул:
– Вороти в обрат, князь Михайло! Слободские мещане пошли на нас, да кои стрельцы с ними заедино балуются с пищалей.
За воротами двора во мраке шла свалка – крики заглушались пальбой. Воевода Львов исчез с крыльца…
В горенке князя при свечах слуги, торопливо убирая, таскали серебряную посуду со стола. Разин встал, когда подступили к крыльцу люди и раздались голоса. Он постоял у окна, глядя на огни факелов и лица солдат на дворе, двинул чалму на шапке и, берясь за саблю, шагнул из горенки. За порогом в сумраке воевода встретил атамана.
– Вертай-ка, гость, в избу!
– Хочу помочь тебе, князь Семен! Не по-моему то – хозяина бить будут, а я зреть на бой.
– В таком бою твоих есаулов будет, тебе не надо мешаться – охул на меня падет, пойдем-ко!
Воевода взял свечу, идя впереди, лестницами и переходами вывел атамана в сад. Свеча от ветра погасла. Воевода шел в темноту, пихнул ногой в черный тын, маячивший на звездном небе остриями столбов, – открылась дверь.
– Лазь, атаман! Дай руку и ведай: не я на тебя навалом пошел. Прозоровских дело… На пиру согласились тебя взять!
Разин пожал, нащупав, руку воеводы:
– Молыть лишне! Знаю, князь. Есаулов тож проведи.
– Уйдут целы. Прощай!
За тыном перед глазами, за черным широким простором, стлалось за линией каймы с зубцами широкое пространство, мутно-серое, посыпанное тусклыми алмазами.
– Волга?
Кто-то осторожно, обнимая, придержал Разина.
– Тут ров, батько!
– А, Чикмаз!
– Е-ен самый! Мы, как учюли набат, и давай с Федькой Шелудяком орудовать, слободу подняли, допрежь узнали, что Прозоровский Мишка иноземцев с солдатами взял тебя имать, мы в пору к солдатам приткнулись да из темы – раз, два! – пищальным боем и в топоры ударили… Наши из темы не видны, Прозоровского люди все огнянны. Тут, батько, мост, скрозь мост лазь и будешь за городом.
– Добро, Чикмаз! Мыслю я к Астрахани приналечь. Скоро, чай, твоя помога надобна будет.
– Того ждем, батько!
Пролезая путаные, влажные в мутных отсветах балки поперечин моста, Разин сказал:
– Иди в пяту, не попадись Прозоровского сыщикам. Я угляжу берег, дойду!
– Путь-дорога, Степан Тимофеевич!
8Широкий простор Волги отсвечивает звездной россыпью на много верст… Под ногами земля мутно-серая… Маячат ближние сакли татар на длинных хребтах повозок, чернеют лошади, отпущенные кормиться. В темноте лошади сторожко задирают черные головы, жмутся к жилью. Палатки казаков серы и тусклы. Где-то проходит дозор, слышен негромкий окрик:
– Гей, кто-о?
– Нечай!
В большом шатре атамана сквозь полотно расплывчатые пятна огней.
«Шемаханская царевна ждет?»
Атаман тихо шагает, чтоб поглядеть на персиянку: как, оставшись одинокой, она живет в шатре. Прошел дозорный казак, узнал атамана. Разин, прислушиваясь к звукам своего жилья, подумал:
«Поет ли, говорит что?» – подошел к шатру. Чуть приподняв полотнище, заглянул: на сундуках горели свечи, на атаманском месте на ковре и подушках полусидел длинный черноусый, с калмыцкими, немного раскосыми глазами, с черными, прямо на лоб и шею, без завитков, падающими волосами. На его плечо прилегла голыми руками, положив на руки голову, княжна в шелковой тонкой рубахе. Персиянка жадно слушала казака; казак говорил по-персидски. Разин поднял ногу шагнуть и медленно опустил.
«Жди, Стенько!»
Казак говорил, покуривая трубку; докурив, вынул изо рта трубку, сунул в карман синего кафтана, повернул к княжне лицо, что-то спросил, она не ответила, тогда казак обхватил ее голову с распущенными косами левой рукой, на которой лежала девушка, поцеловал ее в глаза – она не отворачивалась; а когда казак ее отпустил, персиянка заломила смуглые руки, глядя вверх, заплакала, редко мигая, начала что-то полушептать, видимо жалуясь. Казак погладил рукой по голове княжну, но она не изменила положения. Он ударил себя кулаком по колену, сказал, как говорят клятву, какое-то незнакомое слово.
«Сторговались – в сани уклались!» – почему-то отозвалось в голове у Разина много лет назад у Ириньицы в Москве сказанное юродивым, и он ответил тому далекому голосу: «Да, сторговались!»
Откинув завесу, шагнул в шатер. Казак быстро встал на ноги, княжна не шевельнулась, не взглянула на атамана, она так же сидела, заломив руки.
– Зейнеб, уходи!
Понимая много раз слышанное приказание господина, персиянка быстро, как и не была, исчезла. Казак, здороваясь, протянул руку. Разин не пожал руки, сел на свое место; сидя, открыл ближний сундук и, вытащив кувшин с вином, две чары серебряных налил.
– Сядь, Лавреев, – пей!
Васька Ус сел, сказал, берясь за чару:
– Много скорбит, батько, девка по родине… Спустить ее надо, увезти – не приручить к клетке вольную птицу.
– Не я имал, Василий. Имал княжну Петра Мокеев, любимой-памятной: спустить – память Мокеева забвенна станет… Пей! Едино есть, с Мокеевым мы сошлись на Волге. Разве что Волгу поспрошать, быть как?
Ус, опорожнив чару, заговорил просто, не хвастливо:
– Я для тебя Царицын занял, батько… Шел с козаками, стал под городом. Царицынцы затворились, мекали – ты идешь с боевым табором, потом пытали, где ты. Я сказал: «Пошел-де Разин калмыков зорить»; сказ за сказом, глядят, мы – мирные, зачали ходить на Волгу за водой и, к колодцам выходя, караул ставили, чтоб козаки врасплох город не взяли… У меня же козакам наказано: «Не шевелить вороха малого!» Стал я с посадскими беседы вести, с торговыми торговать без обману… обыкли… Водкой поить стал их, медами украинскими, чую – жалобят на воеводу: «Так вы чего, говорю: кончайте лиходея!»
– Пей, Василий!
– Заведите нас в город, коли самим не управиться с воеводскими захребетниками, а мы город не тронем… Тайком привели попа – крест поцеловал, что не трону город. Они ночью караул разогнали, замок с ворот сбили и нас завели. Воеводу мы повесили – Тургенева Тимоху. Головы стрелецкие стрельцов повели на Царицын, а мы тех стрельцов со стены в пушки взяли; голов, кто не сдался, утопили, иных повесили.
– То ладно, Василий! Еще Астрахань возьмем, и будет нам с чем зиму зимовать… Худо вот – девку ты метишь в Кизылбаши повезти. Не одну спустить – кумыки, а пуще лезгины полонят… устьманцы.
– Одну не можно спустить, батько!
– Ежели ты уйдешь с ней, где ж я такого найду, как ты? Удалых мало – Сергей в Ряше сгиб, Серебрякова Ивана да Петру шах кончил, ты же посторонь идти норовишь… Думай, сам гляди! Народ бежит к нам – народ простой, без боевой выучки, с топором, луком да стрелой… С боярами дело будет крепкое, не все время нам посадских подговаривать. Надобно нам свой зарок сполнить: на Москве у царя наверху подрать грамоты кляузные, с народа же поместную крепость снять!
– Знаю, батько! Тяжелое наше дело…
– Нелегко, да взялись – пятить некуда… Идет, ждет, дела просит народ! Ты же с бабой в Кизылбаши и там перекрасишься в перса.
– Не таю, батько Степан: с жалости слово ей дал – увезти…
– Дать-то дал, да меня забыл? Все же хозяин ясыря я… Как же ты, ведаешь ведь, атаманский дуван дается особой, любой – никто руки к ему не тянет, из веков так: любое атаману! Как и Сергей – названой брат ты… Сергей за меня голову сложил, надо было. За него, не думая, и я сложил бы, в том сила наша… Ты же не тот, – что значит чужая кровь: не впусте твоя мать была турчанка…
– Не турчанка, батько Степан, – персиянка… Учила меня суру читать, да кабы не отец – я был бы мухаммедан…
– Вот то оно – чужой ты!
– Как брату, батько, думал я, ты дашь девку: она и я смыслим друг друга… Мне с ней путь один! Тебя она – прости – не любит…
– Княжну не жаль! Любви к ней нет… Удалого же человека потерять горько. Горько еще то, что ты, как Сергей, ничего не боишься, какой хошь бой примешь и удал: когда я шатнусь, атаманить можешь, не уронишь дела…
– Отдай мне персидку, батько! Люблю я ее… Полюбил, вот хошь убей.
– Приискал в шатрах место?
– Да, есть!
– Поди! Проходить будешь ближний к солончакам шатер Степана Наумова, прикажи ему ко мне.
– Прощай, Тимофеич!
9Разин сидел, глубоко задумавшись. Локти уперлись в колени, большие руки зарылись в кудри. С виду второй Разин, только сутулее и уже в плечах, тронул атамана за локоть, садясь.
– На зов твой, батько!
– Да, Степан, да, да, да… – Разин надел шапку, тряхнул головой, налил два ковша крепкого меду, один выпил, другой поднес есаулу.
– Пей, атаман Степан Тимофеевич!
– Пошто?! Я Наумыч, батько!
Разин сказал упрямо:
– Ты – Степан Тимофеевич, знай!
– Что с тобой, батько? Пришел в становище удалой – Васька Ус… Козаков с тыщу привел; по пути Царицын, сказывают, заняли. Сила твоя что ни день растет, слава ширится, а ты как не в себе – вид твой скорбен.
– Понял так, будто я с глузда сполз? Нет, есаул. А вот: наряжу я тебя в свою сбрую, дам чекан, который много козаки знают, шапку с челмой с золотыми кистями вот эту нахлобучишь и замест меня на Дон поедешь с честью… За тобой – хо! – потянут царевы лазутчики, доносить будут царю с боярами: «То-де да это угодует Стенька Разин – Степан!» Я, тут сидючи, влезу в есаульскую рухледь, зачну носить кафтан с перехватом, сбоку прицеплю плеть, булаву тебе дам… Бороду, коли занадобится, сбрею, не голова, отрастет борода. Буду ведом атаманом втай своим, ближним; для черни слыть есаулом атаманским… Сказки, вишь, идут про царевича: от царя, бояр сбег к атаману, оттого-де заказное слово у Разина «нечай»: не чаете, как царевича узрите. И то нам ладно. А тут еще я: подбавил сказки – наказал обволокчи черным сукном речной струг, посадил в черной однорядке с крестом на груди попа сбеглого, схожего с расстригой Никоном, коего на Москве зрел в патриархах, схож бородой и зраком – на черта нам Никон, да сказки прибавит… Тебе же, когда досуг падет на долю, глянуть истинного Никона придется, шатнуть в Ферапонтов, спытать его – не загорится ли злобой на бояр? Ох, то ладно было бы! Всю бы Русь с им от женска рода до старческа подняли. Да нет, чую, сердцем и слухом чую – потух старик. Бояра, царь и многая приспешная царю сволочь путает, лжет, сказки пущает в народ, и мы зачнем лгать.