
Полная версия
Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1
Но он знал, что принцесса слишком апатична, слишком ленива, чтобы самой начать действовать. Он знал, что для нее высшим наслаждением было сидеть повязанной белым платком и неодетой с своей неизменной подругой Юлианой Менгден, перебирать какие-нибудь бирюльки, вроде старых бус или браслетов, читать романы, а по вечерам играть в карты с близкими людьми, среди которых, для разнообразия, могли быть один или двое молодых людей, которых можно было бы задевать в виде шутки, с которыми можно бы было бесцельно пококетничать, вспоминая графа Линара. Дайте ей все это, и она будет счастлива. Так неужели это все маленький, хворенький, тихонький принц Антон?
«О, если так, я уничтожу его! – говорил себе Бирон. – Я окружу его шпионами, выведу из себя неприятностями, выгоню из России. Притом разве нельзя ему сделать противовес, разве нельзя найти другого? А цесаревна Елизавета Петровна?
Если они не хотят понять, если не умеют ценить, что самый манифест о наследовании был подписан покойной императрицей по моему настоянию, что если бы я захотел, то не было бы никаких Антоновичей, – то я сумею принять меры: во-первых, может быть, револьт; во-вторых, самое естественное – ребенок может умереть… Ведь в политике над такими вещами не задумываются. А тогда прямой наследник – принц голштинский и цесаревна Елизавета. Об этом можно поговорить, можно приготовить! Я могу остаться регентом. Голштинский принц может жениться на Гедвиге. Можно придумать, впрочем, и другую комбинацию. Мой сын Петр может жениться на цесаревне. Правда, по летам он ей не пара, ему семнадцать, а ей тридцать, но опять-таки в политике на это не обращают внимания. Она же так хороша, увлекательно хороша! Пожалуй, я сам могу жениться на ней. Я не стар, мне нет пятидесяти. Бенигна мне сослужила службу, и довольно! Она останется герцогиней курляндской. Я предоставлю ей весь свой герцогский доход. Елизавета будет императрицей, а я регентом и ее первым министром или просто в качестве супруга буду управлять от ее имени».
В это время дежурный камер-юнкер доложил ему о приезде генерал-аншефа Андрея Ивановича Ушакова. Бирон велел позвать.
Вошел седой старик, в полной форме и александровской ленте.
Помощник сурового князя-кесаря Федора Юрьевича Ромодановского, принявший от него Преображенский приказ, обращенный потом в Тайную канцелярию, коей Ушаков был неизменным начальником, он на своем веку переломал столько человеческих костей, сколько не найдешь, перекопав большое кладбище. Он был человек сдержанный, спокойный, пожалуй, доброжелательный, но неотступающий ни на одну йоту от того, что он считал долгом повиновения, как бы долг этот ни казался всякому другому жестоким. Вне служебных отношений он всякому готов был помочь, услужить, ко всякому был приветлив, ласков и доступен, – что читатели и видели из разговора его с Лестоком о Шубине. Но чуть дело касалось обязанности, то ни мольбы, ни слезы, ни подкуп, ни влияние – ничто уже не могло ни остановить его вечно карающей руки, ни даже изменить его взгляд, всегда спокойный и снисходительный, но смотрящий на всевозможные страдания совершенно бесчувственно. Это был тот страшный Ушаков, при одном имени которого, надо полагать, вздрагивает прах уже истлевших костей наших прапрадедов.
– К вашему высочеству по приказу имею честь явиться! – сказал Ушаков, отойдя от двери три шага и сохраняя позицию офицера в форме, являющегося к своему начальнику, хотя не далее как недели с полторы назад он, начальник Тайной канцелярии, генерал-аншеф Ушаков, разговаривал с обер-камергером Бироном как с равным и, пожалуй, мог еще смотреть на него как на зависимого, так как обер-камергер мог попасть в руки начальнику Тайной канцелярии, а начальник Тайной канцелярии никогда не мог попасть в руки обер-камергера.
– Здравствуйте, Андрей Иванович, – сказал Бирон несколько слащеватым, но высокомерным голосом. – Ну что у вас там, как?
– Согласно приказу вашего высочества экзаменовал крепко. Ханыкова полчаса на дыбе держал, дал четырнадцать ударов. Руки, почитай, совсем вывернулись, так что пришлось вправлять, и до укрепления новую встряску давать нельзя.
– Огнем не пытали?
– Никак нет, ваше высочество; к огню полагается на втором пристрастии прибегать, а в колодку и тиски ставил; рукито испорчены были, так, думаю, в ногах еще есть сила. Больше четверти часа держал, семь оборотов сделал!
– Ну что ж выяснилось?
– Двух новых участников открыли; велел взять. Завтра допрашивать буду. Еще, по доносу вашему высочеству князя Черкасского, подполковника Пустошкина велел арестовать; тоже экзаменовать завтра стану. Но чтобы было видно прямое, непосредственное участие принца Брауншвейгского, этого не могу еще сказать.
В продолжение всего времени Ушаков стоял навытяжку, тогда как Бирон сидел в своих высоких герцогских креслах, хотя Ушакову в то время было лет около семидесяти. Но старый петровский служака вида не подал, что это для него тяжело или обидно. Он стоял перед ним так, как не позволил бы себе требовать такой стоянки даже от своего крепостного лакея.
Бирону наконец самому стало совестно. Несмотря на все нахальство, на всю низость обычаев и понятий этой польско-немецкой полушляхты, этих княжеских дворецких и маршалов в домах и дворах польских магнатов и немецких баронов, из среды которой вышел Бирон, он понял, что неподобающе отнесся к старому, заслуженному генералу, тем более что этот генерал нужен. От него зависят допросы, стало быть, и раскрытие тех подпольных интриг, которых Бирон всего более боялся. «Для этих допросов, – думал про себя Бирон, – он незаменим по своему хладнокровию и навыку».
– Садись, Андрей Иванович, побеседуем! – сказал Бирон, стараясь держать себя на высоте владетельной особы.
Но Ушаков сделал вид, что не слышал последних слов, и остался в прежней позе.
Тогда Бирон почувствовал сам неловкость своего положения. Повторить своих слов ему не хотелось, а между тем не хотелось и отпустить старика в таком виде, что он может считать себя обиженным. Он решился вывернуться из этого положения лакейской фамильярностью. Подойдя к Ушакову, он взял его шляпу и проговорил:
– Идем завтракать, Ушаков; успокой герцогиню, скажи, что ничего особого нет, и все спокойно.
Но спокойно не было.
– До чего мы дожили? – говорил Аргамаков, поручик Преображенского полка. – Позор! Все русское царство на позор отдали! Лучше бы сам заколол себя, а не допустил бы до такого стыда нашего. И хоть бы жилы из меня тянуть стали, я говорить это не перестану.
На другой день Ушаков и тянул у него жилы, спрашивая у него, когда тот висел уже на дыбе, кто его подучал да с кем говорил. Аргамаков молчал.
С спокойной, даже как бы с соболезнующей улыбкой Ушаков приказал дать ему встряску и три удара. И когда в страшных болях в вывернутых руках, в нервных судорогах Аргамаков застонал, то Ушаков спросил опять:
– Говори, любезный Аргамаков, не мучь ни себя, ни нас; зачем ты говорил, когда тебя никто не подучал и ты ни для кого не старался?
– Сердце наболело, потому и говорил; родную землю жалко стало… вот что!
Его спустили с дыбы без чувств и не добились более ни слова.
Но подозрению Бирона была дана новая пища. Он имел уже основание подозревать родительницу императора и ее супруга в кознях против себя. Секретарь принцессы, Михайло Семенов, распространял слух, что указ покойной императрицы Анны о назначении регентства – подложный, и в этом деле оказались замешанными кабинет-секретарь Яковлев и адъютант принца Антона Петр Граматин.
Бирон поехал сам в Зимний дворец, где помещался император и жили его родители, принц и принцесса Брауншвейгские.
Это было рано утром. Герцог вошел во дворец в сопровождении генерала Бисмарка и двух адъютантов. Не говоря никому ни слова, он прямо прошел во внутренние покои принцессы. Разумеется, все преклонилось перед грозным и всесильным регентом. Пройдя приемные комнаты, в последней из них, перед самой спальней принцессы, он нашел принца Антона, в халате, переговаривающимся через щелку запертых дверей с любимицей принцессы Юлианой Густавовной Менгден.
Принц просил отворить, Юлиана не соглашалась.
– Нельзя к нам, никак нельзя! Мы только что заснули!
– Полноте, мадемуазель Жюли, отворите; вы вчера еще обещали; сказали, что сегодня будет можно!
– Никак нельзя, никак нельзя! Ведь я не знала, что принцесса сегодня всю ночь напролет не заснет.
– Да полноте же, ведь я на одну минуту…
– Ни на секунду нельзя! Вы только разбудите!
Дело в том, что принц спал у себя в кабинете и ему дозволялось приходить к принцессе только по утрам. Но часто, отправляясь утром, он находил двери спальни запертыми и должен был переговариваться с Менгден, которая всегда спала с принцессой на одной кровати.
В такую-то критическую минуту, когда Менгден решительно отказалась отворить двери, принц Антон встретил Бирона с генералом Бисмарком и двумя адъютантами.
– Ваше высочество! – сконфуженно проговорил принц Антон, завертываясь крепче в свой бархатный халат и теряя с одной ноги туфлю.
– Да! Ваше высочество! Мое высочество пришло с тем, чтобы объявить вам, что если еще так продолжаться станет, то кончится худо, очень худо! Что вы затеваете? Что вы думаете? На что вы надеетесь? Вы думаете, что вас ваш полк поддержит? Я не боюсь никаких полков! Я вам покажу! Я прикажу пытать Граматина! Прикажу пытать Семенова! Прикажу с них с живых кожу содрать! И если окажется, что вы… то берегитесь!
Принц, пришедший в эту комнату совершенно с иными целями и надеждами и ничего не слыхавший об аресте своего адъютанта и секретаря его жены, совершенно растерялся.
– Что вы думаете? – кричал уже Бирон, расходясь более и более. – Что вы отец императора? Что вы неприкосновенны? Вы ошибаетесь, очень ошибаетесь! Да, вы отец императора, но с тем вместе вы его первый подданный. И если окажется, что вы виноваты хотя только в подыскивании, в подзадоривании, то я велю сейчас же вас арестовать! Император Петр дал пример. Он не пожалел отдать на пытку бунтовщика-сына! Мне нет повода жалеть бунтовщика-отца! Если вы надеетесь на цесарцев, на венский двор, то тоже ошибаетесь, очень ошибаетесь. Вам здесь отрубят голову прежде, чем венский двор надумается о вас писать!
Принц Антон слушал эту жестокую, с угрозами и криком речь рассвирепевшего герцога, хлопая глазами. Он не находил слов для ответа и не понимал, в чем дело.
В это время двери из спальни отворились и показалась принцесса Анна Леопольдовна. В ночном пеньюаре, как она встала с постели, с головой, повязанной по-русски платком и с накинутой на плечи душегрейкой, она походила скорее на явление с того света, походила на что-то вышедшее из прошлой жизни. Тем не менее стройная фигурка и свеженькое личико принцессы с заспанными глазками заставили принца Антона облизнуться.
– Ну, полно, дядя-герцог, – сказала принцесса по-немецки. – Не брани его! Не делай напрасно шума!.. Помнишь, покойная тетушка любила, когда я звала тебя дядюшкой, так ты не сердись очень на племянника. Он ведь сам не знает, что иногда болтает! Я даю тебе слово смотреть за ним! Прошу… – и принцесса положила свою руку на плечо Бирона. – Не сердись же!
– Ваше высочество, – отвечал Бирон, понижая голос. – Вы знаете, как я был предан покойной моей благодетельнице, вашей тетушке, и, ради ее памяти, готов все сделать! С тем вместе я должен сказать, что не только он, но если бы даже сами вы решились покуситься на спокойствие государства, то и вас бы я не пожалел! Потому вперед прошу вас подчиниться вполне воле и распоряжению покойной вашей тетушки. Что оно действительное, а не подложное, как сателитам принца угодно утверждать, – это я ему докажу. Но опять повторяю: если еще будут продолжаться движения в этом смысле, – может кончиться худо, очень худо, и прежде всего я буду вынужден выпроводить вас с вашим супругом из России.
Бирон с спутниками уехал; принцесса с Менгден опять заперлась в своей спальне, даже не взглянув на своего сконфуженного супруга, а принц Антон, подобрав халат и повеся нос, поневоле должен был отправиться в свой кабинет. Там ждало его приглашение явиться в чрезвычайное заседание кабинет-министров, Сената и генералитета, для объяснения по важному государственному делу.
В собрании он нашел Бирона и не менее двадцати человек – министров, сенаторов, председателей коллегий, фельдмаршалов, генерал-аншефов и адмиралов. Бирон председательствовал, против Бирона сидел Остерман.
Для принца не приготовлено было даже стула. Он должен был стоять, как подсудимый. Только что он вошел, двери за ним закрылись. Принц слышал, как щелкнул замок. Невольно сконфуженный, он подошел к столу против Бирона, поклонился, но Бирон будто его не заметил, оставив его поклон без ответа. Он излагал перед присутствующими сущность дела на основании показаний, данных на допросах с пристрастием лицами, оказавшимися приверженцами Брауншвейгской фамилии. Он объяснял, что хотя ни Ханыков, ни Аргамаков, ни Пустошкин и другие не указали на непосредственное сношение с принцем, но что их действия основывались на слухах, распускаемых умышленно его секретарем и адъютантом о подложности будто бы сделанного покойной императрицей распоряжения, – слухов, распускаемых, видимо, с целью произвести смуту, волнение и привести, может быть, к кровопролитию. Затем, выяснив о сношениях принца, через Семенова, с кабинет-секретарем Яковлевым, который поддерживал мысль о подложности всех составленных бумаг, Бирон вынул из портфеля подлинное распоряжение императрицы о регентстве и спросил у Остермана, та ли это бумага, которую он носил к подписи, и при нем ли государыня ее подписала. На утвердительный ответ Остермана он обратился к Левенвольду и спросил, та ли это бумага, которую при нем государыня приказала своей камер-фрау Юшковой положить в шкатулку с драгоценностями. Получив тоже утвердительный ответ, он обратился к фельдмаршалу князю Трубецкому с тем же вопросом.
– Д-д-да! Э-эт-а с-с-самая! – отвечал Трубецкой.
– При ком подписала государыня определение, ей вами поданное? – спросил он у Остермана опять.
– При вашем высочестве, князе Куракине, тайных советниках Неплюеве и Нарышкине, – отвечал Остерман.
– Господа! Подтвердите принцу, что это так было!
Поименованные лица встали и подтвердили, что они были свидетелями в действительности подписи императрицы.
– Стало быть, вопрос о подложности не имеет места? – продолжал Бирон.
– Теперь я прошу вас сказать собранию, чего вы хотели? Какая ваша цель? – продолжал Бирон, обращаясь к принцу. – Говорите искренне, во избежание более тяжких последствий.
И он остановил на принце свой жесткий, пристальный взгляд.
Принц, запуганный, сконфуженный, сквозь слезы стал просить снисхождения; винился, что хотел изменить распоряжение о регентстве, хотел взять на себя управление империею во время малолетства сына.
– Вы хотели произвести бунт? – спросил его генерал-прокурор Трубецкой.
– Я, нет… я… – начал было принц, но Трубецкой перебил его:
– Как же нет, когда вы хотели поднять войска, арестовать министров… Извольте говорить искренне!
Принц со слезами на глазах признался, что он хотел достигнуть этого, хотя бы при помощи бунта, и опять просил снисхождения.
Тогда к нему обратился Андрей Иванович Ушаков.
– Ваше высочество! – начал говорить Ушаков. – Ваше высокое положение определяет вам ваши обязанности! По своей молодости и неопытности вы могли быть обмануты, вовлечены в противность тому, что составляет народное благополучие. Но подумайте! Если вы будете держать себя как следует, то мы будем почитать вас как отца нашего императора и все сатисфакции вам отдавать с почтением. Если же вы, вопреки всякого чаяния, будете оказывать противность, то будем признавать вас подданным нашего государя, и тогда с крайним моим прискорбием я принужден буду отнестись к вам с тою же строгостью, как и к последнему из подданных его величества.
Эта грозная речь управляющего Тайной канцелярией, страшного Ушакова, в соединении с мыслью, что ведь он может сейчас же взять, арестовать и, пожалуй, подвергнуть пытке, так как между присутствующими, он видел, не было никого, кто бы решился сказать за него хоть слово, – заставили принца нервно вздрогнуть, а тут раздалась еще высокомерная речь Бирона.
– Впрочем, господа, может быть, кто-нибудь из вас находит, что его высочество с бо́льшим достоинством и пользой может управлять столь обширным государством, какова Российская империя, то прошу высказаться! По распоряжению покойной императрицы я имею право отказаться от регентства, и если это будет согласно с общим желанием, то я сейчас же и мое место, и управление передам в руки его высочества.
Но кто же смел бы ответить на такой вызов всесильного регента, и еще в присутствии начальника Тайной канцелярии, когда все присутствующие знали, что караул на дворе занят с заряженными ружьями от полка его брата Густава Бирона и что шесть армейских полков под начальством Бреверна и Бисмарка идут, а частью уже пришли для охраны спокойствия столицы. Миниха на заседании не было. Разумеется, не отвечал никто. Напротив, поднялось несколько голосов, которые выразили свое всепреданнейшее желание, чтобы герцог ради общего блага посвятил свои труды России. Между этими голосами особо ярко выставлялись всепреданнейшие прощения кабинет-министров Остермана, Черкасского и Бестужева.
Когда это было высказано, герцог гордо обратился к принцу:
– Вы слышали, ваше высочество, общее мнение высших членов управления и убедились, что назначение мое есть действительно воля покойной государыни; теперь скажу: берегитесь! Малейшее движение ваше – и вы не надейтесь на мою снисходительность! Я покажу вам… – продолжал он, возвышая голос, – что в России строго карают бунтовщиков, кто бы они ни были!
– Да я… – начал было говорить принц, машинально трогая эфес своей шпаги.
Бирон опять строго перебил его и, ударяя по эфесу своей шпаги, проговорил желчно:
– И на этом я готов разделаться с вами, если вам угодно! А пока извольте молчать! Вы слышали решение; извольте же держать себя соответственно тому, что вы слышали. На днях вы получите извещение о вашем содержании, которое возвышено до двухсот тысяч рублей. Постарайтесь своим скромным поведением заслужить эту милость! Можете теперь идти и помните же…
Герцог позвонил, и обе половинки дверей отворились.
Принц вышел из залы собрания как отуманенный.
Возвратясь к себе, Бирон послал просить к нему цесаревну Елизавету.
Цесаревне показалось очень обидным такое требование, но, подчиняясь обстоятельствам, она сейчас же поехала к регенту.
Бирон встретил ее с особым приветом.
– Простите меня, ваше высочество, что я нарушил ваше спокойствие, прося к себе. Но у вас там много любопытных ушей, а мне хотелось поговорить с вами о многих весьма серьезных предметах, и прежде всего добавлю, что уж никак нельзя сказать, чтобы я не думал об обеспечении и удовольствии тех, к кому мое всегдашнее уважение и преданность не имеют пределов. Во внимание к тому, что такая прекрасная принцесса, как наша цесаревна, дочь великого отца, не должна нуждаться в средствах жизни, вам назначено содержание, не касаясь доходов с ваших имений, прямо из казны пятьдесят тысяч рублей.
Это сообщение в такой степени было приятно цесаревне, крайне нуждавшейся в деньгах, так как она получала всего-навсего вместе с доходами от имений только сорок тысяч, в счете которых имения давали двадцать пять тысяч, казна же только пятнадцать тысяч, что улыбка удовольствия невольно оживила ее приятное и красивое лицо. Она посмотрела на Бирона с благодарностью, тем более что очень мучилась, не зная, чем покрыть некоторые счета, которые ее весьма беспокоили.
Усадив цесаревну в гостиной с любезностью уже привыкшего ко двору кавалера, Бирон начал:
– Разумеется, ваше высочество, для меня чрезвычайно неловко говорить с вами о таких щекотливых предметах, как мои отношения к покойной вашей тетушке, ваше замужество и другие тому подобные предметы, требующие в большей или меньшей степени интимности и взаимной доверенности. Я никогда не был так счастлив, чтобы пользоваться вашим милостивым расположением и мог рассчитывать на ту или другую. Но что делать, иногда интимность вызывается обстоятельствами. Я нахожусь именно в таких обстоятельствах и прошу милостиво простить, если в объяснении моем коснусь таких предметов, которые не всегда допускаются в общем разговоре.
– Что такое, герцог? Я вас слушаю!
– Вы разрешите мне говорить все?
– Я прошу вас!
– Не стану говорить об отношениях моих к вашей тетушке. Вы их знаете. Полагаю, что вы знаете также, что мои дети – Петр, Гедвига и Карл – дети не моей жены!
– Я думаю, ваше высочество, что ведь вы не хотите сделать меня судьей вашей совести? – сказала цесаревна с любезной улыбкой.
– Нет! Я говорю это потому, чтобы выяснить вам желание вашей покойной тетушки сделать для моих детей все, что может только желать любящая и попечительная мать. Естественно, что она желала наградить их всем, что было в ее власти, не исключая даже своих прав царствующей государыни!
Цесаревна строго взглянула на Бирона, однако ж промолчала.
– Я говорю только о ее желании. На этом основании и составлено было предположение, чтобы когда ее племянница подрастет, то императрица объявит ее наследницей с тем, чтобы она вышла замуж за моего старшего сына, принца Петра. Правда, сын мой годом или двумя ее моложе, но вы сами знаете, что в политике о таких вещах не рассуждают!
– Да, граф Андрей Иванович хотел же меня выдать замуж за племянника! – припомнила цесаревна.
– Тогда ясно, что престол оставался бы в ее потомстве и законная, прямая наследница не была бы отстранена. Вопрос разрешался просто и к общему удовольствию.
«Забыли только обо мне; какое мне-то было бы удовольствие?» – подумала цесаревна, но тоже не сказала ни слова.
– К сожалению, ее племянница, а ваша кузина оказалась совершенно невозможной женщиной. С ней нельзя говорить, не только что-нибудь делать! Она не слушает ни убеждений, ни просьб, не принимает никаких советов, а живет в каком-то своем мире, вопреки всем доводам разума.
Чтобы сделать наперекор мне, она вышла за принца Антона, который, к сожалению, оказывается таким же невозможным, невероятным человеком, как и она. Императрица, видев это и не желая внести смуту и разгром в свое государство, где она столь достославно царствовала, по материнской заботливости своей о благе подданных и по чувству справедливости назначила своим наследником малолетнего внука, ныне императора, с тем, чтобы до его совершеннолетия империей управлял я. Но вы вашим светлым разумом, цесаревна, понимаете, что, поступая по совершенной справедливости, ее симпатии, ее желания оставались на стороне моего сына и что она назначила наследником принца Иоанна только потому, что не видела возможности, каким образом желания свои прилично соединить с справедливостью и разумом. Я принял управление и, признаюсь, убедился совершенно, что принц и принцесса оба люди именно невозможные. Сегодня я должен был отнестись строго к принцу Антону, но вижу, что моя строгость подействует едва на несколько дней; в нем еще столько ребяческого, мальчишеского, что ввериться ему и вверить столь важный государственный интерес, как воспитание будущего императора, немыслимо.
В этом моем крайнем, можно сказать, безвыходном положении я решился обратиться к вам, цесаревна: не поможете ли вы мне из него выйти? Не пожелаете ли спасти Россию от многих несчастий, которые неминуемо ждут ее, если дело останется в том виде, в каком оно теперь? И в то же время не пожелаете ли вы осуществить желание вашей тетушки видеть ее потомство на престоле… не согласитесь ли вы выйти замуж за моего сына Петра? Тогда мы сделаем револьт, и царствовать будете вы!
– Вы знаете, герцог, я не честолюбива и принимать на себя заботу управления государством… это не в моем характере. Не потаю, что, когда умер мой царственный племянник Петр Второй и покойная государыня была еще в Курляндии, многие говорили, чтобы я чем-нибудь заявила о себе, и тогда избрание могло бы состояться в мою пользу, но я отказалась прямо! Мое желание: жить покойно и счастливо в скромной доле частных лиц. Я желаю только избежать тех преследований и наблюдений, которыми меня со всех сторон окружают. Тем более что ваше высочество изволили мне благосклонно сообщить, что теперь мне предоставляются средства, которые все мои умеренные требования вполне удовлетворяют.
– Но и тогда вы будете совершенно спокойны. Управление вы поручите мне; сын мой будет не только ваш супруг, но и первый ваш подданный.
– Но, герцог, мне кажется, вы смеетесь. Принц Петр еще мальчик, я против него старуха! Разве я могу идти замуж за мальчика, который через несколько лет будет мной пренебрегать? Проект о замужестве моем с племянником с моей стороны встречал возражение в том, что я была старше его. Но тогда разность лет была незначительна, ему было четырнадцать-пятнадцать, а мне семнадцать-восемнадцать лет; стало быть, на два, на три года всего; а теперь мне тридцать, а принцу Петру нет и семнадцати. Ведь такое мое замужество, ваше высочество, будет, простите, курам на смех! Вы говорите: в политике на это не смотрят. Да, не смотрят те, которые честолюбивы, которые в словах царствовать, повелевать видят все! А для меня скромная жизнь, тихие удовольствия, приятная беседа далеко предпочтительнее всех видов на блестящее царствование.