bannerbanner
Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1
Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1полная версия

Полная версия

Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 25

– Это вы сами скажите моему мужу. Мне он не верит. По-моему, она тоже очень нехороша; а он говорит: «Помилуй, посмотри, какая она полная, здоровая! А если бы ты видела, как она скачет верхом, как она стреляет. Можешь быть уверена, что она обоих нас переживет».

– Да, но это экспрессивное состояние натуры подвергает ее еще большей опасности в случае кризиса. Заметили вы, что, когда она идет, у ней во всем теле какое-то дрожание и в походке какая-то перевалка. Это дурной, очень дурной знак.

– Заметили вы также, доктор, что на ходу она будто удерживает дыхание и, видимо, тяготится, если в это время у ней кто-нибудь что спросит.

– Нехороша, очень нехороша! Но мне – бог с ней! Мне жаль мою цесаревну. При настоящих обстоятельствах она, пожалуй, еще опаснее больна, чем императрица.

– Так что ж вы, доктор? Вы бы взяли на себя труд дать лекарство от такой опасной болезни. Ей хоть и под тридцать, но она, надобно правду сказать, все же хороша, очень хороша. И признаюсь, будь я мужчина, не задумалась бы ни перед каким Ушаковым. А вы тоже, я думаю, не потеряли еще способности восторгаться прекрасным.

– Доказательство, что восторгаюсь постоянно вами, маркиза, – с улыбкою проговорил Лесток. – И если бы то, что вы говорите, было возможно, я считал бы себя счастливейшим человеком на свете. Я не побоялся бы ни секиры палача, ни пыток, ни Сибири. К несчастию, это невозможно, этого не должно быть! Как девица, как женщина, она мне очень нравится, я бы жизни за нее не пожалел. Но как цесаревна, она имеет исключительное положение. Мы с маркизом решили, что она должна царствовать. А чтобы заставить ее царствовать и во время ее царствования иметь какое-нибудь влияние, нужно быть доверенным, другом, но никак не фаворитом. Фаворитов меняют, а доверенных, друзей – никогда! Стоило ли же мне трудиться столько лет, биться изо всех сил, под опасностью пытки и ссылки, чтобы, добившись наконец видеть ее в полном величии, быть счастливым несколько недель, а потом быть прогнанным в пользу счастливого соперника. Нет, благодарю! Это не входит в мою программу. Я хочу иметь значение во все время ее царствования и буду иметь это значение во что бы то ни стало; потому что буду владеть не только ее волей, но и волей всех тех, кого она полюбит. Не забудьте, маркиза: у доктора, да еще домашнего доктора, под руками такие могучие средства влиять на состояние духа, даже на восторженность чувств, что против такого влияния бороться кому бы то ни было будет невозможно.

– И у вас нет никого, на ком бы вы остановились, в видах захватить влияние в свои руки, и кто бы решился не бояться страшного Ушакова.

– Вот сегодня объявился один, хотя, нужно сказать, неважный, по моему мнению.

– Кто же?

– Александр Шувалов!

– Шувалов! Какой это? Тот молоденький камер-юнкер, который всегда умильно посматривает на всех, будто хочет всем сказать что-нибудь по секрету. Подойдет, приготовишься слушать, а он только улыбнется и решительно ничего не скажет.

– Тот самый! Только не знаю, почему он показался вам таким молодым? Он не моложе, во всяком случае, немного моложе ее.

– Так чего же лучше? По самой службе своей, как камер-юнкер ее двора, он должен быть к ней близок, стало быть, находится вне наблюдений и толкований состоящих при ней шпионов! Опасен нам он быть не может. Мне показалось, не правда ли, что он недалек?

– Да, нельзя сказать, что с неба звезды хватает. Зато брат его очень умен и хитер! Он, пожалуй, может быть нам и опасен. И знаете, я думаю, что эта любовь и даже страсть возникла и выросла у Александра Шувалова под влиянием его брата… Но все равно! Теперь Шувалов, видимо, страшно в нее влюблен. Брат его главнейше любит деньги, так любит, что, кажется, готов и брата и себя продать. Он его и настроил!..

– Вот, кажется, и муж подъехал, – сказала маркиза, вставая и подходя к окну. – Да, это точно он. Вы скажите ему о здоровье императрицы. Это его очень интересует. Он видит, что при нынешнем расположении двора ничего не поделаешь; другое дело будет, если последует перемена.

В это время вошел маркиз и ласково приветствовал Лестока.

– Давно не были… жена уж беспокоиться начала. А я устал страшно: ездил в ваш монастырь на поминовение генеральши Бирон, урожденной Меншиковой. Был почти весь двор, только государыни не было. Она не любит печальных церемоний. И представь себе, какую я было сделал глупость, – продолжал Шетарди, обращаясь к жене. – Мне сказали, что по русскому обычаю на поминовение ездят с кутьей, я и распорядился. Достал нарочно настоящую этрусскую вазу, приказал русскому повару приготовить кутью и повез. Держу в руках и думаю, что так и следует идти с вазой вместо букета. Только, по счастию, подъезжает Миних, подходит ко мне и спрашивает, что это такое. Я говорю, что вот мне сказали… Он расхохотался и объяснил значение русской кутьи. А я-то с вазой в руках. Между тем начинают подъезжать, а мы стоим на лестнице церкви. Куда девать? Спасибо молоденькие монашки выручили. Они вызвались кутью съесть, а вазу отнести кучеру, за что я и подарил им золотой рубль, который они тут же при мне на церковной лестнице и разыграли между собой в орлянку. Как это допускают таких молодых в монастыри поступать! А Миних стоял подле меня всю службу и решительно смешил. Да какой он любезный, какой анекдотист. Веселый старик! Он обещал заехать к тебе и уверял, что ты не соскучишься, если его примешь.

– А вот мы с m-r Армандом рассуждали все о цесаревне Елизавете. Теперь, говорят, она все плачет о Волынском. В самом деле, ее положение тяжкое. Слышать каждый день то об опале, то о казни всех любимцев своего отца…

– Но, может быть, она имеет особые причины сожалеть о Волынском? – спросил посол. – Волынский, как я его видел, мне показался выходящей из ряда, замечательной личностью.

– Ни малейших, маркиз, ни малейших! Она его почти и не знала. Он не более года как воротился из Польши, а перед тем был на Украине, потом жил в Москве, а прежде в Казани и Астрахани. Кроме того, по отношениям, родству и связям он принадлежит скорее к линии императрицы, чем дочерей Петра Великого. Правда, он был женат на Нарышкиной, двоюродной племяннице матери Петра Великого; но, во-первых, жена его давно умерла; а во-вторых, Нарышкины всегда держали сторону лопухинцев и к дочерям Екатерины не выказывали никогда особой преданности. Да он с ними и не в ладах. Двоюродная тетка Волынского, Фекла Яковлевна, замужем за Салтыковым Семеном Андреевичем, обер-гофмейстером, который, правда, в четвертом или пятом колене, но все же приходился племянником царице Парасковье Федоровне и всегда был принят у нее как родной; кроме того, он оказал императрице важные услуги при восшествии ее на престол. Салтыков постоянно покровительствовал Волынскому и считал его за своего. Цесаревна же знала Волынского только потому, что слышала много раз, как отец ее, великий Петр, его хвалил, называл его способным и усердным; видала, может быть, его несколько раз, когда он приезжал из Астрахани для каких-нибудь объяснений; наконец, говорила с ним уже тогда, когда он был сделан кабинет-министром и устраивал знаменитый праздник ледяного дома. Волынский, разумеется, при этих разговорах старался угождать цесаревне, показывал, что можно, разъяснял… Но это слишком далеко от каких-либо особых причин. Нет! Но цесаревне довольно, что она его знала, чтобы положительно страдать за перенесенные им мучения, тем более что она знает, что эти мучения обрушились на него совершенно несправедливо, единственно по ненависти к нему Остермана и Бирона. А всякое страдание, всякое даже сочувствие страданию, при том нервозном состоянии, в котором она находится, чувствуется ею весьма сильно и отражается на всем ее существе. Она сама страдает – и так страдает, что я боюсь если не за ее жизнь, то за рассудок. Вы только взгляните: в тридцать почти лет, с сложением чисто чувственным, с воображением, раскаленным донельзя и чтением, и жизнью, – и вести монастырскую жизнь. Да это хоть кого с ума сведет!

– Что ж, мы, с своей стороны, предлагаем все возможное, чтобы она могла изменить свое положение, – флегматически отвечал маркиз.

– И знаешь, друг, на ком остановился monsieur Armand? – сказала мужу маркиза.

– Нет, не слыхал, – отвечал маркиз, вопросительно взглянув на Лестока.

– На ее камер-юнкере Шувалове.

– Александр? Ну, что ж, это дело! Только другой брат его, артиллерист, мне кажется очень опасным человеком. Он, бесспорно, умен и честолюбив! Я боюсь, что нам придется выдерживать с ним…

– Э, маркиз, – перебил Лесток. – Прежде всего он большой интересан; а с умным интересаном всегда можно вести дело. Притом дальнейшее уже предоставьте мне. При известной мне страстности натуры цесаревны я вполне уверен, что буду именно доктор и тела ее, и души; тем более что со мною, и только с одним мною, она может говорить обо всем совершенно откровенно… И глуп же я буду, очень глуп, если этим не воспользуюсь.


По уходе Лестока цесаревна Елизавета Петровна невольно задумалась о его словах и о своем положении.

«В самом деле, – думала она, – я родилась под несчастной звездой. Только что кто-нибудь начнет мне нравиться, – сейчас удар. Хотя бы смерть этого голштинца… Ну разве не судьба? Понравился человек более других, человек здоровый, молодой, и вдруг – смерть. Потом хотя бы Мориц? Мне сказали, я не отнекивалась, но Курляндия понадобилась Бирону, и я в сторону. За что же именно я? Матушка моя, императрица Екатерина, не отступила от справедливости, передала Россию внуку нашего отца, обходя своих дочерей, с тем, чтобы в случае его смерти бездетным наследство переходило, как следует по порядку, к нам. Что же? Явилась Анна Ивановна… Отчего и почему? – никто и не знает, а мы в стороне. И будто нарочно, все именно против меня. Сестра умерла, ей ничего не нужно. Согласно завещанию, теперь должен бы царствовать племянник, а я – быть правительницею. Не тут-то было! Ни ему царства, ни мне правительства не видать как своих ушей. У двоюродной тетки, Катерины, будто нарочно, родилась дочь, хотя с мужем она жила как кошка с собакой; эту дочь выдали замуж за какого-то урода, которого она терпеть не может, а у них все-таки родился сын. И вот этот-то сынок должен отвести меня от всего, чем владел и что устраивал мой отец. И оттого, что он все у меня отнимает, меня же ненавидят и преследуют. За что же? Только за то, что я моложе и, пожалуй, покрасивее их. Ну, да пусть, царствуйте. Я не заявляю своих прав, не отнимаю у вас ничего своего, царствуйте на здоровье! Я прошу только об одном: оставьте меня в покое. Так нет, слова не дадут сказать, шагу сделать. Все им нужно знать, за всем смотреть. Миних определяет ко мне какого-то Щегловитого смотреть за моим домом, собственно же наблюдать за мной и доносить три раза в день о том, что я делаю, кого вижу, с кем говорю. Брауншвейгцы присылают своего Альбрехта с помощниками и доносчиками; Бирон окружает меня чуть ли не целой командой дозорщиков. И смешно! Если я куда еду, непременно мохнатая шапка впереди и позади, а иногда и сбоку. Рожи их так мне примелькались, что, кажется, я могу вперед сказать, какие из них будут меня сопровождать сегодня, какие завтра, по дежурствам. И неужели они думают, что я так глупа, что ничего этого не вижу? От кого же этот Обручев? Разве от Остермана! Впрочем, я могу быть уверена, что есть кто-нибудь и от английского посла, и от прусского, и еще бог знает от кого. По крайней мере, Финч и Мардефельд часто мне рассказывают о том, что у меня делается в доме, чего я сама не знаю; и они, разумеется, знают все, что касается собственно меня. Но они иностранцы, они присланы своими государями, чтобы все вынюхивать, все узнавать, и собственно ко мне не имеют никакого отношения.

А Миних, Остерман, Бестужев, Головкин – слуги моего отца, им вызванные, поднятые, облагодетельствованные, что им нужно? Зачем они не хотят понять, что если я подчинилась им в политике добровольно, то всякое наблюдение за моими частными, домашними делами, лично за мной мне крайне обидно. Оно меня стесняет, сердит, выводит из себя… Неблагодарные! И все это в память моего отца. Между тем Лесток прав. Я не живу, а мучаюсь. Я мученица своих мыслей, своего воображения. И если будет продолжаться так, я действительно сойду с ума. Зная, что сближением с кем-нибудь я подвергаю его, моего избранного, всем ужасам пытки, всем терзаниям лютости своих злодеев, и зная, что тайны сохранить невозможно, я, разумеется, должна беречься сближения с кем бы то ни было. Не для себя, нет! Обо мне и так бог знает чего не говорили, но ради того, с кем бы я сблизилась! Уже одна мысль, что моя любовь может вести к самым тяжким истязаниям того, кого я полюблю, заставляет стынуть кровь в жилах, заставляет отказаться от всего… Но, отказываясь, я принимаю на себя такой крест, который выше сил моих, который меня гнетет, давит, отнимает всякую энергию, всякую волю, а иногда доводит до бешенства. Бывает время, что я не помню себя, что готова бываю идти на нож, на скандал и бог знает на что! О Боже, помоги мне! Дай мне силы, Господи, переносить с терпением весь этот гнет! А тут еще кровавые сцены: Волынский, Еропкин, Хрущов, Долгорукие, особенно Василий Лукич. Я его знала и уважала. Он был умный и верный слуга моему отцу и матери. Его посольство в Швецию было – заслуга. И вдруг в благодарность – смертная казнь. Когда я читала описание его смерти, я упала без памяти; пусть он был виноват передо мной, не поддержал моих прав, но передо мной, а не перед ними! Я верно не казнила бы его, а они – уж именно в благодарность!.. И оттого теперь я страдаю, невыносимо страдаю. Всякая крестьянка, всякая нищая находит хоть кого-нибудь, только я, одна я… Как жарко! Мне кажется, что дом этот – моя тюрьма, в которой нет света, нет выхода. Пойти освежиться, пройтись по саду, а то мне все мерещится Волынский. Боже, как это ужасно!»

Цесаревна накинула на голову небольшой платочек по-русски, спустилась по одной из боковых лестниц и вышла во двор. Часовой, стоявший у кордегардии, заметил цесаревну и ударил в караульный колокол; караул выбежал, отдал честь. Цесаревна отмахнулась рукой и прошла в сад.

Но едва она вышла на площадку перед цветником, как увидела вдали, в клумбе зелени, еще двух солдат в полном вооружении. Не успела она дать себе отчета, что это за солдаты и зачем они здесь, как тот, который стоял впереди, сказал: «Марш!» – и стройным, ровным шагом подошел к ней. Она невольно остановила на нем свое внимание. Не доходя до нее полутора шагов, он остановился, на мгновение замер, потом отчетливо, чисто выполнил три темпа на караул, раздавшиеся в воздухе среди мертвой тишины. Ружье в его руках обернулось для отдания чести. Взяв на караул, солдат на секунду замер опять, потом отчеканил звонко, весело, будто ударил в серебряный колоколец, проговорив:

– К вашему императорскому высочеству от караула Преображенского полка на ординарцы наряжен.

Елизавета невольно взглянула на него. Солдат был красавец писаный. Елизавета сама была довольно высока ростом, но заметила, что ее рост не достигает его подбородка. Стройный, тонкий, мускулистый, но с лицом полним и нежным, как у девушки, с карими глазами, весело и ясно смотревшими на цесаревну, с тонкими губами, образовавшими невыразимо приятную и скромную улыбку, выражавшую вместе с тем беззаветную преданность и отвагу, он останавливал на себе внимание всякого, как остановил невольное внимание цесаревны.

– Как тебя зовут? – спросила цесаревна совершенно механически, не зная, что спросить.

– Алексей Шубин, ваше императорское высочество, – отвечал солдат, не шевелясь ни одним нервом и с замершим, взятым на караул ружьем в руках.

– Кто вы? Откуда? – продолжала спрашивать цесаревна.

– Из костромских дворян, ваше императорское высочество.

– Давно в службе?

– Другой год, ваше императорское высочество.

– Что же, у вас есть отец, мать, братья?

– Отец жив, есть брат и сестра, ваше императорское высочество.

– Хорошо, очень хорошо… Я скажу вашему майору, поблагодарю его.

Премьер-майором Преображенского полка был тогда принц гамбургский, но его не было в Петербурге; полком заведовал секунд-майор Альбрехт.

– Рад стараться, ваше императорское высочество!

С этими словами солдат отчетливым темпом взял на плечо, повернулся налево кругом и тем же скорым шагом с совершенно спокойным корпусом отошел опять к клумбе сирени и жимолости.

К цесаревне подошел другой солдат, повторил то же самое, заявив, что он на посылки прислан!

Цесаревна из приличия повторила те же вопросы и также похвалила. Другой солдат был тоже молодец, отвечал смело. Но цесаревна его не видала и не слыхала. Она тихо, не поворачивая головы, прошла площадку перед цветником, миновала клумбу, где стояли солдаты, держа ружья у ноги, вытянувшись во фронт, и по другой боковой лестнице вошла во дворец.

– Позовите ко мне Мавру Егоровну, – сказала она камер-медхен, которая подбежала принять от нее платочек. – И никого не принимать, я нездорова.

Через секунду вошла Мавра Егоровна Шепелева, которую мы уже видели за завтраком у камер-юнкеров цесаревны. Цесаревна, как только увидала ее, встала с дивана, заперла за ней двери на ключ, потом живо бросилась к ней и обняла, сажая с собою на диван.

– Мавруша, друг мой, Мавруша, спаси меня от самой себя!.. – проговорила цесаревна и горько заплакала, припав к ее груди.

– Что с вами, цесаревна? Ангел! Милостивая цесаревна, что случилось? Боже мой, да я жизни не пожалею для вас, скажите!..

Вечером сержант Шубин был приглашен к старшей фрейлине цесаревны пить чай. Цесаревна была нездорова и приказала себя не беспокоить.

Через неделю, рано утром, еще в постели, Лесток получил записку от цесаревны. Она писала:

«Приезжайте, мой друг, завтра пораньше. Мне крайне нужно с вами поговорить.

Всегда доброжелательная вам, Елизавета».


Лесток бросился во дворец цесаревны как сумасшедший.

Там цесаревна встретила его веселой, приветливой улыбкой.

– Как вы сияете сегодня здоровьем и счастьем, цесаревна, – проговорил Лесток, любуясь невольно оживленной красотой Елизаветы.

– Видите, я послушное дитя, – сказала она, весело подавая ему руку, которую тот почтительно поцеловал. – Но я к вам, как к другу, обращаюсь с просьбой: поезжайте к фельдмаршалу, уговаривайте его, стращайте, настаивайте, подкупайте, одним словом, делайте что хотите, от себя и от меня, только убедите его произвести…

– Кого, во что?

– Вот записка. Скажите фельдмаршалу, что он много обижал меня, но я все прощаю, если он исполнит мою просьбу… все забываю, скажите, что если он сколько-нибудь помнит благодеяния моего отца, сколько-нибудь ценит мое расположение, то непременно сделает для меня, но скажите, что производства я желаю сейчас, если можно, сию минуту! Пусть с вами пришлет и патент. Скажите, что тогда мы друзья… Я навсегда буду считать себя ему благодарной и обязанной! Скажите, что я прошу. Я никогда ни о чем его не просила, теперь умоляю…

Лесток поехал к Миниху и через час действительно привез патент на чин прапорщика Преображенского полка[8] сержанту Алексею Никифоровичу Шубину за его отличноусердную и ревностную службу. Миних беспрекословно дал этот патент, но затем, выпроводив от себя с ним Лестока, он сию же минуту поехал к Бирону.

Елизавета об этом не думала. Она спешила только обрадовать того, о ком хлопотала, посылая ему патент, поздравление и тысячу рублей на экипировку.

Признание цесаревны очень смутило Лестока. Он не обратил внимание на сцену, которую подготовила ему его жившая с ним подруга из взятых в плен при разгроме Лифляндии немок, хотя тут же решил непременно, при первой же удаче, картежной или политической, с ней разойтись и жениться; не принял своего дворецкого с докладом по дому, хотя о приличии в своем доме всегда очень заботился; рассердился очень на кредитора, явившегося не вовремя, хотя он сам приказал кредитору в это время явиться. Он все забыл и думал только о цесаревне.

«Эх, барыни, барыни! – думал он. – Изволь тут с ними дело вести. Терпела тридцать лет, а тут тридцати минут подождать не захотела. Ну, чтобы поосмотреться, посоветоваться… Она добрая, прекрасная, милая, но хоть и цесаревна, а все же женщина. Теперь она счастлива и забыла, разумеется, и о престоле, и об обидах. Все забыла, не сознает даже опасности. Помнит она теперь только одно или, лучше сказать, одного и этому одному посвящает всю себя… А Шувалов пока в трубе! Что ж делать? Сам виноват, зачем долго глазами хлопал!..

Теперь, разумеется, они еще ничего не знают. Но любопытно, когда узнают – что скажут? А что они узнают, и узнают не сегодня завтра, в этом не может быть сомнения, особенно при той откровенности, с которой цесаревна за него хлопочет. Она хочет, чтобы его назначили при ней бессменным ординарцем, потом сделали бы камер-юнкером, и уже сегодня приготовила ему вакансию, согласясь на увольнение Балка для поступления адъютантом к фельдмаршалу Ласси. Удивительно, как эти барыни всякое дело хотят вкруг пальца разом обернуть. Не вышло бы только для моей цесаревны что-нибудь худо. Ведь все они давно на нее зубы точат. И когда ничего-то не было, чуть ее на клочки не рвали; а теперь, когда действительно кое-что есть… Нужно, однако, ехать к Шетарди, ему рассказать. Послезавтра у него бал по поводу именин короля; думаю, большая игра будет. Черт возьми, а у меня денег нет! Может быть, будет и императрица, а герцог непременно. У Шетарди взять, разумеется, можно, но неловко и бессовестно. Я и без того ему много должен, а на возможность расплаты пока нечего и рассчитывать… Моя цесаревна, видимо, на мои планы не поддается… А из пенсий моих – этих пенсий едва хватает, чтобы жить».

В этих мыслях Лесток приказал заложить карету и стал собираться к Шетарди. Но уехать ему не удалось. К его подъезду подъехала маленькая коляска в английской упряжи с жокеем верхом. Раздался звонок швейцара, и камердинер-француз доложил:

– Князья Зацепины, дядя и племянник.

Лесток торопливо оправился.

– Проси, проси! – сказал он и вышел в гостиную.

Князья Андрей Дмитриевич и Андрей Васильевич шли к нему навстречу, и дядя отрекомендовал ему своего племянника.

V

Бал в посольстве

Вечером у маркиза Шетарди были гости. Праздновалось тезоименитство Людовика XV. Дом, занимаемый им тогда неподалеку от дома покойного государственного канцлера графа Головкина на реке Мее, был великолепно иллюминирован новым французским способом, только что введенным при версальском дворе, посредством маленьких шкаликов вместо употреблявшихся до того плошек и свечей. На дворе горели великолепные транспаранты: один, представлявший вензелевое изображение императрицы, – букву А, разукрашенное эмблемами русского герба; другой, с таким же вензелевым изображением французского короля Людовика XV, украшенным атрибутами французского королевского штандарта и лилиями, родовой эмблемой Бурбонов.

Танцевальная зала была освещена блестящим образом: горели тысячи восковых свечей. В гостиной – тоже новость французского двора – горели кенкеты. Штофная драпировка в соединении с инкрустацией мебели и овальными рисунками пасторальных сцен в золотых рамах, вместе с легким и изящным рисунком плафона и красивыми жардиньерками, уставленными редкими растениями, делали эту небольшую гостиную посла столь уютной и столь изящной, что глаз, казалось, отдыхал на художественном соединении цветов, и беседа, французская любезная беседа, невольно сама собой вызывалась ее уютностью и спокойствием. За этой гостиной следовала другая, украшенная портретами Людовика XV и Марии Лещинской. Далее находилась еще прекрасная комната, назначенная специально для игры, с маленькими столиками для ломбера, столами для виста и экарте и с большим овальным столом посредине для игры в гальбцвельф. Из второй гостиной был выход в столовую, где готовился ужин.

В первой гостиной уже собралось несколько гостей, с которыми любезно беседовала хозяйка, прелестная и изящная маркиза Шетарди. Подле нее сидела графиня Миних, урожденная Мальцон, бывшая в первом замужестве за Салтыковым и потом воспитывавшая цесаревну Елизавету; рядом с ней графиня Марфа Ивановна Остерман, напротив обеих – супруга английского посланника m-me Финч. Все они говорили по-французски, поэтому беседа шла довольно оживленно. Мужья всех этих дам еще не приезжали. Жены должны были приехать ранее, так как по тогдашнему этикету, нося придворное звание, они должны были встретить императрицу, которая обещала удостоить праздник французского посольства своим посещением. В гостиной в различных группах сидело еще несколько дам, преимущественно из крупных придворных. Там были – старуха Трубецкая, жена фельдмаршала; Настасья Федоровна Лопухина, о которой князь Зацепин говорил, что красотой своей она свела с ума весь Петербург, и молодая Бестужева-Рюмина, бывшая Ягужинская, урожденная Головкина. Несколько девиц ходили по зале. Гости начинали прибывать. Почти одновременно раскланялись с хозяйкой несколько молодых людей, служивших в гвардейских полках, при дворе и в коллегиях, а также несколько секретарей и советников разных посольств. Хозяина не было видно. Он еще не выходил, хотя маркиза уже неоднократно посылала за ним, приказывая под сурдинку сообщить, что приехала такая-то или такой-то. Гостям заявляли, что он отправляет важные депеши. В действительности он не был занят ничем и сидел в кабинете с Лестоком. Но, видимо, новость, переданная ему Лестоком, была настолько интересна, что увлекла обоих. Маркиз Шетарди забыл о своих гостях, как забыл под влиянием только что переданной новости все на свете; и Лесток, передавая эту новость, видимо, был тоже настолько взволнован, что забыл положить в свой бумажник и кошелек предложенные ему маркизом деньги, пятьсот червонных, в форме пяти векселей на Лимпана, и триста червонцев в звонкой золотой монете для игры с герцогом, так как герцог страстно любил играть и по большой, а Лесток на просьбу маркиза составить ему партию заявил, что у него нет денег.

На страницу:
16 из 25