
Полная версия
Пагуба. Переполох в Петербурге (сборник)
В другом своем донесении вице-канцлер сообщал из Петербурга государыне, что «портные подмастерья, будучи в здешней публичной комедии и злобясь, что одна о портных пиеса представлена, собравшись, комедиантов били» и что принц сперва велел забрать подмастерьев, а потом приказал выпустить их, «хотя ему, – добавлял Бестужев, – ни в какие статские и гражданские дела вмешиваться не велено».
Так как разговор об этом происходил в доме заклятого врага Алексея Петровича, то участвовавшие, в угоду хозяину, порицали Бестужева, оправдывая, как могли, распоряжения принца, хотя, без всякого сомнения, в другом месте принцу сильно доставалось за его «продерзость в всерадостнейший день», за его невнимание к знатным персонам и за его своевольные распоряжения с портными подмастерьями.
Заслышав упоминание о принце Гомбургском, к кружку разговаривавших подошел и князь Никита Юрьевич Трубецкой, которому принц был свой человек, так как он был женат на сестре его, княжне Анастасии Юрьевне. Трубецкой тоже вмешался в разговор и, как человек грубый и неблаговоспитанный, принялся отделывать Алексея Петровича на разные лады. Он теперь имел своего рода силу. Во время коронации императрицы он был верховным маршалом и старался угодить не только ей самой, но и приближенным к ней дамам, оказывая им разные мелочные услуги. Вследствие этого и Авдотья Ивановна Чернышева, рожденная Ржевская, некогда любимая Петром I, и Мавруша, или Маврутка Шувалова, жена Петра Ивановича, ровесница и первая наперсница Елизаветы, и Скавронская, и Анна Карловна Воронцова, двоюродная сестра императрицы, чрезвычайно благоволили к Трубецкому и поддерживали расположение к нему императрицы.
От кучки гостей Трубецкой перешел к хозяину.
– Вот сейчас слышал я толки об Алешке Бестужеве: дельно о нем, каналье, толкуют. Уж поймаю я его когда-нибудь, и от меня он не увернется, а если мне это удастся, то доведу я его до того, что он сложит голову на плахе, – сказал Трубецкой.
– В вашей справедливости и в вашей настойчивости нельзя, князь, и сомневаться. Вы настоящий генерал-прокурор: вы были так справедливы даже в отношении вашего зятя, графа Головкина, – отозвался Лесток, хотя и примирившийся наружно с князем, чтобы совокупными силами действовать против Бестужева, но в душе не терпевший его за его ненависть к иноземцам. Лесток хорошо знал, что Трубецкой был бы не прочь расправиться круто и с ним самим. Напоминанием же о Головкине ядовитый Лесток хотел кольнуть князя, судившего своего зятя.
– Да, братец, – резко сказал Трубецкой, – я расправился с ним, как ты со своей свояченицей, Юлькой Менгден. Оба мы молодцы! – И при этих словах генерал-прокурор обернулся спиной к Лестоку, кольнув его, в свою очередь, ссылкой баронессы Юлианы Менгден.
В откровенных своих беседах с Шетарди Лесток высказывал сожаление, что он возвысил Бестужева и Воронцова, надеясь найти в них поддержку своей политике, но что они, вместо благодарности, не оказали никакого содействия его видам и что поэтому он употребит все средства, чтобы лишить их кредита, доброго имени и даже жизни.
Готовя пагубу вице-канцлеру, Лесток рассчитывал, что после падения Бестужева иностранные дела будут поручены Семену Нарышкину или князю Антиоху Дмитриевичу Кантемиру, или – что еще лучше – Румянцеву, при котором он и Шетарди надеялись действовать через его жену, чрезвычайно ловкую интриганку.
Вообще положение графа Алексея Петровича Бестужева казалось очень непрочным к тому времени, когда императрица, после своей побывки в Москве с марта 1742 года, возвратилась в опустевший на это время Петербург только 31 декабря того же года.
XXIII
Бергеру жилось в полку очень плохо. За свои недобрые качества он был нелюбим товарищами; как сварливый человек, он перессорился со всеми ими и, как сплетник и болтун, перессорил и их чуть ли не всех между собою. Заносчивость его и наглость не могли привлечь к нему его сослуживцев. Он считался вралем и пустомелей и прослыл человеком злым и нечестным. В первое время своей службы Бергер, по крайней мере, считался усердным и исправным офицером, но разгульная жизнь приучила его к лени, небрежности и распущенности. Ходила о нем молва, что он не прочь и понаушничать старшим на младших, но потерпел в этом неудачу, так как, желая подслужиться и выскочить вперед, он или выдумывал то, чего никогда не бывало, или пустой случай преувеличивал до такой степени, что он представлялся ужасным событием.
В денежном отношении ему также не везло. Он уже давно спустил дочиста то небольшое состояние, которое успел когда-то скопить его отец трудовою жизнью. Между тем деньги для него требовались в значительном количестве и на карточную игру, и на веселые гулянки. Он занимал где только мог и был кругом в долгах, которых не только не думал платить, но еще с грубостью и злостью относился к своим заимодавцам. Начальство Бергера очень радо было бы сбыть от себя такого непригодного офицера, но Бергер умел или искусно вывернуться, или выпросить себе снисхождение. Да и трудно было решиться поступить с ним слишком строго. Все вообще офицерство было тогда крайне распущено как в гвардии, так и в полевых полках, и, удалив из службы Бергера, пришлось бы удалить и других, которые во многих отношениях были нисколько не лучше его. Поэтому все, с кем имел Бергер сношения по службе, очень желали бы сжить его под каким-нибудь благовидным предлогом и только ожидали подходящего к тому случая. Однако не решались поступить с Бергером круто и потому еще, что, зная его характер, боялись, что он примется мстить тем, кто наделал ему неприятностей, а при тогдашней легкости обвинений он, по своей беззастенчивости и недобросовестности, мог наделать много зла тем, кому бы вздумал отплатить за себя. Несмотря на всю неблагоприятную обстановку, Бергер не терял все-таки надежды выйти в люди, если только повезет ему счастье, и по своим нравственным понятиям он под счастьем разумел каждый случай, который, несмотря на всю гнусность способов, можно было бы употребить в свою пользу.
Хотя все знавшие продувного кирасира не только не старались сближаться с ним, но, напротив, желали быть от него подальше. Тем не менее ему удалось заручиться приязнью двух лиц: армейского майора, находившегося по делам службы в Петербурге, Матвея Фалькенберга, своего земляка, и Ивана Лопухина, состоявшего камер-юнкером при дворе императрицы. Фалькенберг по своему нравственному складу и по своей неразборчивой искательности очень близко подходил к Бергеру, и они вдвоем нередко рассуждали о том, как бы им выйти из их ничтожества и проложить дорогу к богатству и почестям.
– Не везет нам с тобой, – говорил Бергер Фалькенбергу. – Вот посмотришь, что за счастливцы эти лейб-кампанцы: были простые солдаты, неучи, из мужиков, а теперь у них капитаном – императрица, капитан-поручиком – полный генерал, оба поручика – генерал-лейтенанты, два подпоручика – генерал-майоры, прапорщик – полковник, сержант – подполковник, капралы – капитаны и даже простые рядовые – поручики. Да и всем им даны поместья. Оклады их вчетверо больше наших, и в полевые полки их выписывают простых солдат капитанами. Впрочем, что и говорить о лейб-кампанцах, – стоит только посмотреть на гвардию: из нее чуть не мальчишки выходят в другие полки бригадирами и генерал-майорами, а мы что с тобой? Неужели же так-таки мы и протомимся всю жизнь?
– Не представилось нам, любезный мой Фридрих, случая отличиться, – заметил Фалькенберг.
– Не представилось, так надобно поискать его. Ты, конечно, знаешь о деле камер-лакея Турчанинова, которого в прошлом году в Москве кнутом били. Ведь все в один голос говорят, что никакого заговора не было, а только выдумали на Турчанинова и донесли Лестоку, а он и ухватился за этот донос, желая показать, что он охраняет государыню от злых людей.
– А что же получили те, которые донесли? – спросил Фалькенберг.
– Получили они награды не очень важные, потому что и обвиненный-то был не знатная персона, а вот если бы был сделан донос, как мне говорил однажды по-русски Лопухин, на «важную птицу», то вышло бы дело совсем иное.
– Да где достанешь важную птицу? Например, хоть бы Лопухин – он очень дурно отзывается об императрице, – если бы, положим, донести за него?
– Ну, тоже неважная птица. Нет, любезный Фалькенберг, тут нужно хватить кого-нибудь повыше, и, право, если бы к тому оказался случай, то уж я не дал бы маху.
– Да и я тоже.
– Если представится нам такой случай, то будем действовать заодно, по-товарищески, – проговорил Бергер, протягивая руку Фалькенбергу.
Совсем иные отношения были у Бергера к молодому Лопухину. Хотя Лопухин был недоволен падением ласкавшей его семью правительницы, которая оказывала внимание и ему самому, и его матери, и хотя он проговаривался иногда об этом в приятельской беседе с Бергером, особенно под пьяную руку, но он был далек от всяких политических затей и в сущности был только неустанным гулякой и бестолковым кутилой. Этого рода слабость единственно и сближала его с Бергером. Молодой Лопухин полагал, что во всем Петербурге нет более лихого собутыльника и лучшего товарища для всяких дневных и ночных похождений, а также нет более искусного игрока на бильярде, до которого Лопухин был страстный охотник. Он готов был не выпускать из рук кия с самого раннего утра и до поздней ночи. Щелканье бильярдных шаров приводило его в неизъяснимый восторг, а удачный карамболь и особенно выигрыш нескольких партий у Бергера, который по своим расчетам иногда нарочно поддавался Лопухину, делал его на некоторое время счастливейшим человеком в мире, так как после того он мог хвалиться тем, что по временам обыгрывает даже такого известного игрока, каким считался Бергер.
Бергер постоянно льнул к богатому и расточительному баричу, так что мог не только кутить с ним на даровщинку, но – что еще важнее – занимать у него деньги без отдачи. Иногда хитрый кирасир для поддержания своего мнимого кредита, когда бывал при деньгах, вытаскивал из кармана кошелек и изъявлял желание рассчитаться с добряком кредитором.
– Э, полно, Фридрих, толковать о таких пустяках, – с добродушной небрежностью говорил Лопухин, – сосчитаешься со мной, когда разбогатеешь, а мне денег не нужно.
И кирасир проворно прятал в карман свой кошелек, будучи заранее уверен, что такие дружеские слова будут повторяться при каждом его предложении о расчете.
Бергер, человек с наклонностью предателя и готовившийся так или иначе проложить себе дорогу, затрагивал по временам на всякий случай и политические мнения Лопухина, но после неудачной своей попытки разговориться с Лопухиным о шуточном будто бы доносе на майора Шнопкопфа уже не решался вести с Лопухиным таких откровенных разговоров, какие вел с другим своим приятелем, Фалькенбергом.
– Ну их! – говорил обыкновенно Лопухин, когда Бергер начинал заводить с ним речи о приближенных к императрице лицах. – Как будто нельзя прожить без почестей и отличий. Сперва я было сердился на то, что меня «унизили чином», но как пораздумал, то и увидел, что горячусь напрасно. Вот хотя бы ты: немного постарше меня и в службе состоишь подолее, чем я, а между тем ты только поручик, а я, никогда не служив ни в гвардии, ни в полевых полках, уже подполковник. Будет с меня и этого… Да, впрочем, что о том толковать, выпьем-ка лучше. – И, говоря это, Лопухин наполнял вином стакан, стоявший перед кирасиром.
Бергер не терял, однако, надежды рано или поздно извлечь для себя пользу из близкого знакомства с откровенным и недалеким подполковником. Он соображал, что Лопухин, вращаясь в таком обществе, в котором всего чаще говорят о государыне и «правителях» и где, наверное, ведутся порою разные «неистовые» речи, может проболтать что-нибудь пригодное для него, Бергера. Бергер тем вернее мог рассчитывать на такой случай, что приятель его был из опального семейства, роптавшего на переворот, происшедший в пользу царствующей государыни, и на заточение благоволившей к нему правительницы. Ему было известно из откровенных разговоров Лопухина, что матери его стоила много слез ссылка Левенвольда и что она бог знает на что решилась бы, лишь бы иметь от него какую-нибудь весточку. Кроме того, Бергер вообще чуял поживу в том кружке, к которому принадлежало семейство Лопухиных.
XXIV
– Ты, матушка, мне все твердила чтобы я не водил дружбы с Фридрихом; а теперь оказывается, что он может тебе пригодиться, – говорил матери Ванюша Лопухин, возвратившись домой после сильной гулянки. Хотя Наталье Федоровне было под сорок лет, но она, сохранив еще признаки своей замечательной красоты и будучи очень моложавой, казалась не матерью, а только старшею сестрой своего сына, которого, несмотря на его раннюю молодость, сильно помяли и состарили беспрерывные кутежи.
– Не нравится мне твой Бергер, оттого-то я и старалась принимать его как можно реже, – с выражением неудовольствия отозвалась Лопухина. – Мне все сдается, что ты познакомился с ним на свою пагубу.
– Он славный малый. Ты плохо его знаешь. Да, впрочем, что о том толковать! Во всяком случае, он теперь тебе человек пригодный. Едет вот в Соликамск на смену прежнего караульного офицера при Рейнгольде Ивановиче.
Лопухина вздрогнула и в смущении опустила вниз глаза.
Любовные отношения ее к Левенвольду были известны ее сыну. Об этом очень часто говорил ему его отец не только в пьяном, но и в трезвом виде, да и сама Лопухина не скрывала своей привязанности к Левенвольду, плача и горюя при всех об утрате любимого ею человека.
– Через него могла бы ты послать весточку Рейнгольду Ивановичу. Вот бы обрадовался он!
– Нет, Иванушка, не стать мне это делать. Теперь идут такие строгости: Лесток за всеми присматривает, как цепная собака; всюду у него шпионы. Да и на Фридриха разве можно положиться? Он все сейчас разболтает и без злого умысла. Писать я Рейнгольду Ивановичу ничего не буду, а пусть Бергер передаст только на словах, чтобы граф не унывал и что, быть может, скоро будет перемена в его судьбе. Хочу я просить отца Якова, пусть он перед исповеданием государыни доложит ей, что Рейнгольд Иванович претерпел за его пустые провинности более, нежели следует. Да кстати, пусть скажет Бергер графу, что оставленные им у меня пожитки, уцелевшие от конфискации, сгорели в нашем московском доме.
– Хорошо, я попрошу его об этом, а еще было бы лучше, если бы ты ему написала обо всем хорошенько. Бергер нас никому и ни за что не выдаст, да и стыдно было бы ему это сделать при моей с ним дружбе.
Наталья Федоровна сомнительно покачала головой.
«Как бы хотелось мне быть на месте этого Бергера, – думалось ей. – Он увидит моего дорогого Рейнгольда». И все былое так живо, так отчетливо воскресло в ее памяти.
Иванушка не настаивал более на своем предложении и сказал матери, что он сегодня же увидится с Бергером и в точности передаст ему поручение матери и даже приведет его с собой к ней.
– Нет, не делай этого! – возразила она, предчувствуя, что свидание с отъезжающим в Соликамск Бергером будет ей слишком тяжело, и не уверенная, что при прощании с ним она не выскажет того, что могло бы навлечь пагубу и на нее, и на Левенвольда.
В то время, когда это происходило в доме Лопухиных, Бергер, будучи у своего приятеля Фалькенберга, горячился и выходил из себя до бешенства.
Ранним утром ему принесли повестку из полковой канцелярии с требованием, чтобы он немедленно явился туда. Такие повестки всегда были крайне для него неприятны, так как они посылались или по случаю особого наряда в караул, или для исполнения каких-нибудь чрезвычайных поручений по службе, или же для того, чтобы задать Бергеру головомойку за какую-нибудь проделку, и, наконец, для предъявления поступивших на него в полк жалоб от кого-либо из его многочисленных кредиторов. Как ни неприятны были Бергеру требования его явки в канцелярию во всех этих случаях, но все-таки он никак не ожидал того, что готовилось ему теперь. В полковой канцелярии объявили ему, что он без малейшего промедления должен с порученной ему командой отправиться в Соликамск и оставаться там три года, поступив на смену того караульного офицера, который состоял при бывшем графе Левенвольде. Это неожиданное распоряжение сильно поразило кирасира. Оно расстраивало все честолюбивые виды его на будущее. Прожить несколько лет в таком отдаленном захолустье, как Соликамск, да еще состоя безотлучно при ссыльном, значило то же самое, что самому отправиться в ссылку. Выход в отставку из военной службы был тогда невозможен. Офицеров «абшидовали» или увольняли только за дряхлостью или по такой очевидной болезни, которая делала решительно невозможным исполнение ими каких бы то ни было служебных обязанностей не только в строю, но и в канцелярии, в вагенбурге, в госпитале, при провиантских магазинах или в запасных складах. Офицеров, заявлявших о своих болезнях, строго свидетельствовали и «до излечения от болезней» отправляли на службу в дальние гарнизоны, где всегда было или, по крайней мере, предполагалось найти для них какое-нибудь занятие до тех пор, пока даже действительно больной мог кое-как волочить ноги.
Правда, что Бергер мог взять по болезни временный отпуск, но получение его в ту пору было чрезвычайно трудно, да и обходилось очень дорого. Кроме неполучения за время отпуска жалованья, проситель должен был отсчитать порядочную сумму и полковому командиру, и полковому адъютанту, и полковому лекарю или – что делалось чаще – подарить им известное число крепостных душ. В то время насчет этого существовала даже определенная такса. Но у Бергера не было ни денег, ни крепостных, а всего хуже было то, что получив отпуск, он должен был выехать из столицы в свои деревни или для хозяйства, или для поправления здоровья, чтобы в месте расположения гвардейских войск «не подавать зловредного примера своим праздношатательством».
Но этот выезд и был всего тяжелее для кирасира, так как ему наклевывалась теперь богатая невеста, вдова солидных лет после одного богатого немецкого негоцианта, и Бергер, достаточно разочаровавшийся насчет возможности составить себе блестящую партию, мирился с мыслью жениться на этой вдове или, иначе, поживиться на ее счет.
Как в прежнее время он добивался не только знакомства, но хотя встречи с блестящим гофмаршалом, так теперь с ужасом думал о том, что ему придется постоянно проводить с ним время, как с несчастным и ничтожным ссыльным. Отлынуть от поездки в Соликамск было невозможно, так как полковое начальство с радостью воспользовалось этим случаем, чтобы выжить из полка нелюбимого всеми офицера.
Получив такое неожиданное назначение, Бергер прямо из полковой канцелярии отправился к Фалькенбергу, чтобы сообщить ему о своем горе и посоветоваться с ним насчет того, что ему предпринять при таких обстоятельствах. Майор, со своей стороны, не только не утешил и не ободрил изгоняемого из Петербурга поручика, но даже, напротив, навел на него большее уныние.
– Слыхал я, любезнейший мой Фридрих, не раз, – говорил Фалькенберг, – что офицеров, отправляемых для надзора за ссыльными, вместо положенных трех лет держат там в продолжение целого десятка годов. Забудут да и не присылают смены: делай что хочешь, а с места уехать нельзя. Достанется так, что только ой-ой! А ты, поверь мне, не выживешь и месяца в этой глуши – умрешь там с тоски. Не найдешь ты там ни женщин, ни карт. Наверное, там нет ни бильярда, ни хороших вин, к которым мы уже порядочно попривыкли благодаря этому дураку Ваньке Лопухину. Не встретишь ты там и подходящей тебе веселой компании, не найдешь там и порядочной невесты, а уж о каком-нибудь особом счастье и говорить нечего. Пропадешь ты в этом проклятом Соликамске ни за что. Нужно во что бы то ни стало отделаться от этой поездки. Станешь потом каяться, да уж поздно будет.
– Что же делать? – спросил растерянный Бергер.
– Ищи счастья. Знаешь, быть может, русскую пословицу: «На ловца и зверь бежит»?
В чрезвычайном раздражении Бергер вышел от своего приятеля и, идя по Красной улице, встретился с шедшим к нему Лопухиным.
– Ну, что, приятель, едешь в Соликамск? Нечего сказать, удружили тебе. Там ты свидишься с Левенвольдом и, быть может, отпишешь нам, как он поживает, – почти кричал на всю улицу неосторожный на язык Лопухин.
– Болтай потише, а то, того и гляди, попадешь к Ушакову в тайную канцелярию, – строго сказал Бергер.
– А что ж? Там любопытно побывать разок, – отшутился подполковник. – Пойдем-ка лучше закусить к Беглеру; я возьму особый покоек, разопьем хорошенького винца, да кстати я передам тебе поручение от моей матери.
Поручик при этих словах вдруг повеселел, но потом сильно призадумался. В голове у него мелькнуло, что, чего доброго, при своем безысходном положении он может поймать «важную птицу». Однако, как ни был он нравственно распущен, но все-таки приостановился при мысли, что он для этого должен будет сделаться предателем своего доверчивого друга; но вслед за тем он твердо решился пожертвовать всем, чтобы не только отделаться от предстоящей поездки в Соликамск, но, статься может, и выйти в люди.
Кроме надежды выведать что-нибудь от болтливого и простодушного подполковника Бергер, который всегда был не прочь поесть и попить на счет своего приятеля, очень охотно согласился принять его предложение, сделав вид, что его вовсе не занимает то поручение, какое мать Иванушки хочет дать ему к Левенвольду. Когда Лопухин порядком подвыпил, Бергер, который на попойках был гораздо покрепче головою, чем его товарищ, а на этот раз и пил осторожнее, чем всегда, желая сохранить полное присутствие памяти, завел речь с Лопухиным о поручении, даваемом Бергеру матерью почти совсем опьяневшего Лопухина. Но, как оказалось, этот пьянчуга совсем забыл о том, для чего он пригласил Фридриха в отдельную комнату.
– Скажи твоей матушке, что я очень охотно исполню ее поручение, хотя бы при этом были и большие опасности. Я так люблю ваше семейство, что готов для вас сделать все, – с притворным добродушием начал Бергер.
Эти слова окончательно расположили к Бергеру доверчивого подполковника, который только теперь вспомнил о поручении своей матери.
– Ведь вот подумаешь, – принялся болтать он, – что случается на белом свете. Был я при дворе принцессы Анны Леопольдовны камер-юнкером, состоял я, значит, в полковничьем ранге, а теперь определен подполковником, да и то не знаю куда. Каналья Лялин и Сиверс произведены в важные чины, один из матросов, а другой из кофешенков, за скверное дело. Да и что нынешняя государыня? Такая ли была наша голубушка правительница! Все любили ее, да и теперь рижский гарнизон склонен к принцу Ивану Антоновичу. Послали бы меня туда командиром, так показал бы я себя. Впрочем, и без меня легко быть перемене; будет же она непременно через несколько месяцев, – завирался все далее подполковник, в то время как собеседник его молчал и, навострив уши, только слушал, видя, что его товарищ отлично выбалтывается сам по себе, без всяких расспросов. – Да и мы, Лопухины, нынешней-то царице не очень угождаем. Отец мой написал к матери из деревни, чтобы она никакой милости у государыни не искала и ко двору не ездила бы. А сам я после того, как был в последнем маскараде, ко двору не хожу…
– Думаю я, что не одни вы, Лопухины, пошли бы против государыни? – спросил Бергер.
– Об этом что и говорить! – уверенным голосом отозвался Лопухин. – Почитай, все знатные персоны будут против нее. Нынешняя государыня больше простой народ любит, потому что сама просто живет, а знатных персон не жалует.
На лице Бергера при упоминании о знатных персонах выразилось заметное удовольствие. Он видел, что нападает теперь на след «важной птицы», а это куда как было прибыльно для доносчиков. Последствием каждого государственного, хотя бы и незначительного, преступления было в ту пору по порядку, заведенному еще при царях московских, «взятие на государя», всего движимого и недвижимого имения, принадлежавшего виновному, так что все его семейство подвергалось полному разорению. Такая отписка продолжалась и при Петре Великом, и после него, только под новым названием – под названием конфискации. Поэтому падение каждого знатного и богатого вельможи было предметом радости и надежды всех близких ко двору лиц. На отобранное у него имение они налетали, как стая хищных птиц на лакомую добычу. Каждый выпрашивал себе кто дом, кто деревеньку, и по тогдашним понятиям раздача конфискованных имуществ была в нравственном смысле даже обязательною для верховной власти, чтобы устранить оскорбительную мысль, будто она умышленно отбирает имущество виновных, чтобы пользоваться им. Не говоря уже о том, что при Елизавете продолжалась еще раздача имений, конфискованных у Меншикова и у Долгоруковых, при ней шло раздаривание и движимой собственности. Она раздавалась тем, кто находился в особенной милости и умел выпросить что-нибудь. Так, например, правительница подарила своей любимице баронессе Юлиане Менгден конфискованные у Бирона два великолепно вышитых золотом кафтана; но так как Юлиана не успела еще их сбыть, то они были конфискованы у нее и оставались в придворном складе до тех пор, пока император Петр III не приказал их подарить какому-то немецкому актеру.