
Полная версия
Княжна Тараканова (сборник)
– А теперь, месье Панчуковский? Как вы теперь считаете Новороссию нашу?
– Теперь?.. – Панчуковский иронически улыбнулся.
– Да-с.
– Теперь наши степи напоминают мне украинскую сказку о том, как обыкновенно перед бедою будто бы в хаты кто-то белый все с улицы заглядывает, считая по пальцам живущих там, спящих и работающих. Народ говорит, что перед последнею здесь чумою, при Екатерине, что ли, на степных курганах рано поутру видали все двух женщин; это были две моровые сестры: младшая – жизнь, а старшая – смерть; они дрались и таскали друг друга за волосы, споря о людской судьбе и готовя народу бедствия. Таких-то сестриц и я все будто теперь вижу тут с недавних пор! – заключил Панчуковский, кланяясь. – И вы меня не уверите; нам беды с ожидаемыми реформами не миновать! Прощай, веселая, спокойная и счастливая сторона! Все здесь вымрет, переведется и зарастет лопухами и чертополохом…
– Какие страсти! Какие ужасы! – шептали дамы, теснясь вокруг него и лорнируя.
– Я уж и ружье приказчику купила, а револьвер у меня всегда теперь под подушкой! – заключила Щелкова, – не уверите вы и меня, чтобы у нас прошло все мирно. Моя Нешка мне вчера платок швырнула со злости.
– Гений, а не человек! – шептали другие дамы, имевшие дочерей, – и как жаль, что неженатый.
Панчуковский оставил дам, незаметно прошел сквозь веселую толпу танцующих в зале, взял тайком шляпу, тихо вышел на крыльцо, переждал, пока запрягли ему лошадей, сел и полетел домой на своей крылатой четверне.
– Отчего же это вы, барин, не дождались и так рано уехали? – спросил дорогою Милороденко с козел, с сожалением качая головою, – а я уж кой-кого подготовил…
– Черт их подери! Я терпеть не могу, братец, этих наших веселостей, особенно же танцев… То ли дело с простыми девочками, где-нибудь под вербой – она пышет, пляшучи, а ты ее целуешь! Не люблю я барышень!..
– Ничего, сударь, и это; тут барышни обнаковенно с голыми плечиками бывают… Я всегда в таком случае люблю их танцы и постоянно смотрю из передней-с.
Приехав домой, Панчуковский сел за бумаги; под видом ревнивых предосторожностей в отношении к своей любимице, действительно почувствовавшей признаки интересного положения, он велел опять запирать ворота и все входы и выходы. От главных же дверей в доме ключ взял к себе в кабинет, а на ночь кругом запер весь дом собственноручно.
– Мне это, сударь, невыгодно! – заметил шутливо Аксентий, его раздевая.
– Отчего?
– Вы понимаете-с…
– Ничего! переждешь, брат. Днем наверстаешь, спи в передней! Теперь уж на дворе и холодно; да говорят еще, будто какая-то шайка из острога разбежалась. Подкованцева под суд отдают…
– Шайка-с? Подкованцева? – спросил, перепугавшись, Милороденко.
– Да.
– Ну, так и точно, лучше побережемся! Бедняк, бедняк! Жаль этого-с исправника. А вы за мною – спокойно спите… я ведь покаялся, я нынче монах-с. Любите меня, а я уж по-христиански обойдусь с вами…
Осень кончилась. Пролетели громадные воздушные армии перелетных птиц. Настала гнилая, бесснежная приморская зима, длинные ночи, короткие холодные деньки, с зеленеющими полями, стадами овец в степи, быстрыми и краткими налетными метелями и изредка хмурым, сердитым небом. Снег падает и тотчас почти тает, либо заметет степь, дороги. Все замерзло; вот стал зимний русский путь. Завтра дождь, послезавтра адская грязь. Арбы вязнут, верблюды и волы тонут по брюхо. Одна езда верхом становится возможною. И опять холод, опять тепло. Два дня погрело солнышко – и уж летят снова дикие гуси, журавли; аисты ходят по пустырям, пеликаны по озерам и лиманам. В деревнях барыни на крылечки выставляют цветы на воздух. Овцы опять движутся на подножный корм в поле. А февраль еще на дворе. У прибрежья в синих волнах снуют лодки, корабли показываются. Невода опять тянут. Костры горят. Торговля зашевелилась. Конторские маклера рыщут по городам. Но небо опять нахмурилось, налетели с севера тучи, и Новороссия, южнорусская Италия, опять становится мертвою, суровою Скифией.
Слухи о мадам Перепелицыной прошли было и замолкли. Панчуковский совестился ехать в город и лично хлопотать. Он решился показать вид, что спокоен, а потом и в самом деле успокоился. Михайлов уехал в Одессу.
XII
Похождения Милороденко
– Твой соперник, твой Левенчук, наконец пойман! – такою приятною и неожиданною вестью порадовал Панчуковского приятель-исправник Подкованцев, – он пойман в партии неводчиков, близ Мариуполя, и доставлен по месту преступлений ко мне в уезд. Теперь от вас, от тебя, друг Владимир Алексеевич, зависит помочь и мне: меня, брат, упекают под суд за покровительство нашим бродягам. Так ты мне своими связями помоги; а я, пока состою при месте, запроторю твоего соперника туда, куда и Макар телят не гонял. Приезжай, потолкуем.
«Я же его упеку! – свирепо подумал полковник, – все равно теперь нечего делать, поеду!»
Панчуковский слетал к Подкованцеву, условился, как и куда спустить бродягу Левенчука, а кстати, посоветовался и о том, что предпринять с происками уже начинавшей ему надоедать помещицы Перепелицыной, появившейся в соседнем городе. Было положено: Левенчука избавить от допросов и от следствия по делу о взбунтовавшихся косарях, а скорее послать его как бродягу к его помещикам; если же он их не назовет, то прямо в Сибирь – как непомнящего родства, а о госпоже Перепелицыной пустить в окрестностях молву, что на нее падает подозрение в соучастии с продавцами фальшивой монеты, сделать у нее через приятеля-городничего обыск, напугать ее, а потом и предложить ей уехать обратно в Россию.
– Левенчук пойман! – сказал полковник Шкатулкину, воротясь домой в радости от условия с Подкованцевым и спеша обрадовать этою вестью своего слугу.
– Пойман-с? Быть не может! Ай да полиция-с! – сказал Аксентий, сделавшись между тем белее мелу, – где же-с он?
– Ведут еще в цепях, по этапу!
– Зачем же в цепях, ваше высокоблагородие? Это прижимки-с.
– Как! Да ведь это он был тогда главный-то бунтовщик с косарями!
– А! я и забыл! Куда же его ведут, сударь?
– Должно быть, в Сибирь пойдет.
– Так-с. Жаль парня! Ну, да на то уж ваша барская воля! Значит, чтоб не мешал счастью…
Полковник перед тем нарочно постращал Шкатулкина вестью, будто бы где-то бежала шайка воров из острога, для того чтоб тот лучше берег дом, по ночам запираемый с обоих выходов самим Панчуковским. Теперь же вдруг слух этот на самом деле сбылся. Антропка ездил для кухни за говядиной в город и услышал там, что действительно из соседнего острога через дымовую трубу бежали арестанты.
– Вот, видите ли, – сказал полковник дворне, – чего доброго, еще Левенчук, может быть, убежал! Пропадем мы, право, все, если не будете беречься; запирайте же постоянно на ночь все двери в хатах и ворота во двор да собак спускайте с цепей. Ты же, Домаха, отныне не отходи сверху от дверей Оксаны; теперь она стала спать наверху, так чтоб что-нибудь ее не напугало. Ты знаешь, что теперь надо ее беречь да беречь; сбереги ее, я тебя отблагодарю; видишь, какая она стала!.. Я думаю, к Николину дню родить будет… Как же! Точно к Николину…
Итак, полковник спал снова один в кабинете. Дверь через шкаф в соседнюю комнату, отведенную было Оксане, он постоянно запирал. Куча не прочитанных за лето книг и журналов лежала теперь на столе в кабинете, возле кровати Панчуковского, и он, задергиваясь пологом и предварительно взяв к себе ключи от дома, ежедневно, ложась спать, читал до глубокой ночи. Тут постоянно роились в его голове все главные предположения и дерзкие, небывалые мысли о новых спекуляциях. Иногда он вставал, подходил по мягкому ковру к столу, садился писать, незримый более с надворья, вследствие недавно к зиме устроенных плотных внутренних ставней, и нередко заря заставала его утром еще в кресле в теплом куньем халате, за выкладками, соображениями и письмами. Его переписка была более коммерческая, деловая.
На гумне в это время домолачивалась пшеница. Стоял также еще громадный ряд скирд ржи и прочего менее ценного хлеба и большие скирды свезенного овцам со степи сена. Молотила паровая машина. Полковник ежедневно ходил на гумно, стоял над рабочими и оставался там до глубоких сумерек. Шкатулкин же обыкновенно, управившись в доме и поиграв с «барышней» и с Домахой в карты, выходил на крыльцо, сидел тут, курил, смотрел, как догорали недолгие порывистые зимние деньки, либо посмеивался, сплевывая в сторону и труня над разными дворовыми лицами, сновавшими с утра до ночи из кухни в амбар, из амбара в ледник, в погреба, за двор и в дом, и поджидал тут барина.
Раз захотелось Панчуковскому пойти ночным дозором на ток, где лежали большие вороха намолоченной, навеянной и еще не ссыпанной пшеницы в клуне, посмотреть, нет ли плутовских следов к воротам или через канавы, не пользуется ли кто лишним сеном из его же наемных дворовых, державших скот на барском корму. Снег перед тем только что снова выпал после обеда и запорошил белым пушком всю окрестность, двор, овчарни, гумно и батрацкие избы с клетушками.
Было темно. В трех шагах нельзя было видеть человека. Но полковник смело пошел; в кармане его был, по обычаю, револьвер. Аксентий копался в доме, в буфете, готовя чашки к чаю. Полковник по пути кликнул Антропку и пошел с ним. Они миновали батрацкие избы, где уже почти все затихло и спало, прошли овчарни, мельницу и поднялись на взгорье к току.
– Сбегай, брат, Антропка, домой: я забыл спички; принеси! А я тут подожду. На обратном пути закурю сигарку; да также фонарь принеси – легче будет назад идти. Я буду ждать у клуни.
Антропка побежал. Полковник пошел вперед.
Снег почти неслышно шелестел под ногами. Все молчало в мягком, свежем воздухе. Из верхнего этажа дома полковника, через ограду, мерцал огонек из слухового окна Оксаны. «И так это она скоро покорилась и забыла своего жениха! – думал полковник. – Чем женщин не купишь! Или эти украинки, по правде, скотоваты?» Со стороны поля, из какой-то отдаленной, степной овчарни доносился лай собак. «Это верно, волки там похаживают, набегают из соседних камышей!» – раскидывал мыслями полковник.
Вдруг ему послышался шорох шагов за оградой гумна, в стороне, противоположной той, куда скрылся Антропка. Кто-то не то шел, не то ехал возле хлебных скирд, за канавою.
«Кто бы это был такой? – подумал Панчуковский и замер… Волос зашевелился у него на голове. – Вор не вор, зачем же он едет от поля? Это, верно, не наш, чужой!»
– Кто здесь? Эй! кто ты? – крикнул Панчуковский. Незримый путник не отзывался.
– Эй, говорю тебе, отвечай!
– А ты кто? – спросил грубый голос, и шаги направились к полковнику.
– Сторож.
– Нет, погоди! Ты барин сам?
– А хотя бы и барин? – сказал Панчуковский и заикнулся.
– Ну, стой же, коли твоя судьба на то привела!
Незнакомец зашевелился. Панчуковский не успел подумать, зачем это он велел ему подождать и что значили его слова о судьбе, – даже пьяным ему показался незнакомец, – как мгновенно в пяти шагах от него что-то невыносимо ярко блеснуло, раздался оглушительный выстрел, а в упор перед ним с ружьем обрисовался Левенчук.
– Что это ты? – крикнул Панчуковский, пошатнувшись.
– Шел подстеречь тебя, барин, и посчитаться с тобою навеки; а ты и сам подвернулся… Не прогневайся!
– Кто здесь? Эй, держи, лови! вор, разбойник! туши скирду! – закричал Панчуковский, очнувшись и поняв, что выстрел в него не попал. Пыж от выстрела попал на хлебную скирду, которая дымилась.
– Кто, кто здесь? – отозвался не своим от страху голосом Антропка, прибежавший между тем с фонарем.
– Ну, жалко же, что у меня не двустволка! – сказал между тем Левенчук, – я б тебя уложил.
Антропка кинулся тушить скирду. Полковник выстрелил из револьвера раз, другой и побежал вдогонку за Левенчуком; но последний скрылся в потемках.
– Стойте вы тут, а я сбегаю за лошадью; людей еще позову, и мы по следу теперь его мигом разыщем!
– Дело! Беги, а я здесь пережду! – говорил Панчуковский, едва переводя дух.
– Нате спички, держите, насилу разыскали их с Аксентием в кабинете. Ах ты, ирод, так ты не покаялся! С ружьем пришел!
Антропка без памяти побежал снова домой. Панчуковский отыскал на земле брошенный Антропкой фонарь, нагнулся, закрыл его полой и зажег в нем свечу. Руки его дрожали. Он прислушался: по полю в другом конце от гумна кто-то бежал… Полковник стал искать следов. Шаги беглеца были отлично видны по свежей пороше; верхом, с фонарем, легко его было найти. Лишь бы не зарядил он опять ружья и снег бы снова не пошел. «А! – шептал Панчуковский, – вершком левее, и весь заряд сидел бы уже в моей груди, а я метался бы, как отбегавший свой век заяц! Где смерть-то моя ходила!.. И надо же было пойти дозором на ток и на него, беглого из острога, наткнуться!» Сердце его усиленно билось; кровь стучала в висках. Поднимался легкий ветерок, будто метель собиралась. «Боже, когда бы снег не пошел, чтобы его разыскать! добраться бы мне наконец до него! Какова дерзость? И что делается со мною, – непостижимо! Откуда такие напасти?» Раздался громкий конский топот. Прискакали на блеск фонаря на батрацких лошадях Антропка, приказчик, летом бывший причиною неудовольствия косарей, и еще четыре работника, наскоро, даже без шапок.
– Вот вам фонарь; скачите, догоняйте, молю вас, ловите его!..
– Слушаем-с! Вряд ли уйдет!.. Разве где лошадь припасена у него, али снег успеет запорошить следы.
– Разве и мне не поскакать ли также с вами?
– Еще чего бы не было! Лучше оставайтесь. Домой идите… Мы мигом обознаем все! – крикнул из-за канавы приказчик, и верховые поскакали.
Панчуковский пошел к дому, он был в сильном волнении. Начинал действительно падать снег. Не успел он до ворот дойти, как повалили огромные хлопья.
«Уйдет, уйдет! – думал Панчуковский, – пропало мое дело. Вот бы поймать его! Что до суда и следствия, а я бы его еще сам пробрал…»
Во дворе было тихо. В кухне не светились уже огни. Было освещено по-прежнему только окно наверху в доме, у Оксаны, да в лакейской виднелся Аксентий, смиренно копавшийся с иглою и с какою-то одежей у свечки. Сторож, по местному названию «бекетный», не сразу отворил на оклик барина ворота. Слухи, действительно немаловажные, ходили о шалостях местных грабителей и воров, и все держали ухо востро.
– Кто на очереди? – спросил Панчуковский.
– Самойло.
– На же спички, Самуйлик, да беги скорее в кухню, зажги конюшенный фонарь и давай его мигом мне! Есть дело; может быть, сейчас также поскачем с тобою; оседлаешь тогда мне жеребца!
Седой хрыч Самойло с просонков у сторожки едва разобрал слова полковника, пошел, переваливаясь, и воротился из кухни с зажженным фонарем.
Панчуковский наскоро передал ему о случившемся. Отворили конюшню; Самуйлик побежал в каретник взять седло, как за воротами раздался снова шум и громкий крик приказчика: «Отворяйте!»
– Стой! погоди! – сказал Панчуковский и сам пошел, прислушиваясь к говору за воротами.
– Да отворяйте же! – кричал приказчик, – это мы, свои! лисицу поймали!
Самойло звенел ключами. За воротами кто-то тихо охал.
Верховые въехали во двор. Подвинули к лошадям фонарь. Полковник взглянул. Антропка сидел на седле, качаясь. Он весь был облит кровью…
– Что это? кто тебя ранил?
Антропка молча указал в сторону, хватаясь за бок.
– Живодер, сударь, успел опять зарядить ружье и, выждав нашу погоню, выстрелил…
Панчуковский выхватил у Самуйлика фонарь, поднес его к человеку, связанному уже по рукам и ногам и прикрученному за шею к седлу приказчика. С волосами, упавшими на лицо, и запорошенный снегом, перед ним стоял, мрачно понурившись, Харько Левенчук.
Сперва было полковник его не узнал.
– Ты меня опять поджигать пришел?
– Тогда не поджигал; вы на меня донесли, меня ославили; так я уж думал один на один посчитаться…
– А, вот что! Слезай, Антропка! Батраков остальных сюда! Держи его! А! так ты признаешься? Слышите вы все?
Самуйлик судорожно заметался. Приказчик убрал в конюшню лошадей. Левенчука привязали к коновязи. Полковник, по-видимому, не горячился, говорил тихо, но свирепел более и более. Сбежались другие перепуганные батраки. Их расставили на часах. Кто был потрусливее, того отослали обратно. Готовилась сцена, какими иногда увеселял себя полковник.
– Розог сюда, палок!
– Чего бы еще не было от этого? – шепнул было Панчуковскому приказчик. – Лучше бы его так доставить в суд.
– Молчать! Я вас всех переберу! Розог, кнутов, палок.
Явились и кнуты, и розги. В доме было все тихо. Туда никто не входил, и там ничего не знали. По-прежнему светились тихие окна Оксаны и Аксентия.
– Нет, душечка! нет, голубчик! – шептал Панчуковский, – пока до суда, так ты опять еще уйдешь из острога в печку, а вот я тебе перемою тельце, переберу по суставам все твои косточки… Клади его, Атропка! Самуйлика сюда! Где он? Ну, живее!.. Куда он тебя ранил, Антропка?
– В бок, дробью-с.
Явился Самуйлик, скорчил грустно губы, да нечего было опять делать – воля барская…
– Он, сударь, вольный, может статься! За что вы его бить хотите! – отозвался, сняв шапку, один из батраков.
– Молчать! – орал уже на весь двор Панчуковский. – Каждого положу, кто хоть слово пикнет! Клади его, бей; а ты, Антропка, хоть и раненый, считай… Огня мне; пока выкурю сигарку, не вставать тебе, анафема!
Началась возмутительная сцена…
Левенчук, как лег, не откликнулся, пока над ним сосчитали триста ударов.
– Довольно! – сказал полковник, – повороти хохла да посмотри: жив ли он? Что хохол, что собака – иной раз их и не различишь…
Левенчука повернули к фонарям лицом.
– Так вот она, воля-то ваша, братцы! – простонал Левенчук, чуть шевелясь от боли, – а вы лучшей тут искали?
Толпа с ропотом шумела…
– Ну, ну, не толковать! Воды ему, окатить его да дать напиться! – крикнул полковник, отходя к крыльцу. – Это кто? – спросил он, наткнувшись на кого-то в потемках и поднося к его лицу фонарь.
То был Милороденко… На нем черты живой не было.
– Барин! зачем вы так тиранили человека? – спросил он.
– Так и учат скотов! Да если и вы все его защищать станете, лучше убирайтесь на все четыре стороны. Лишь бы лес был, а волки будут… Я, брат, военная косточка и шутить не люблю.
Милороденко пропустил барина молча мимо себя.
Но едва полковник скрылся в доме, он опрометью побежал к конюшне, где так неожиданно наткнулся было на истязания былого приятеля.
– Где он, где он? – шептал разбитым голосом Милороденко, расталкивая батраков.
– Вон, Аксентий Данилыч, водою отливают; замер, горемыка, чуть его бросили… Как бы чего барину не было!..
– Барину? – закричал Милороденко, – а человеческую душу загубил, так про эту душу и не вспомните? Еще воды сюда! Снегу на голову – водки в рот. Эй, на вот целковый, сбегай в шинок!..
Очнувшиеся батраки зашевелились перед новыми приказаниями. Стадо людское шло туда, куда пастух вел, кто бы он ни был…
Прошло часа полтора. В кабинет полковника вошел Аксентий. Он молча положил ключ от каретника на стол, у подушки Панчуковского. Глаза его были заплаканы, волосы всклочены.
– Ну?
– Извольте ключ-с; приказчик прислал…
Милороденко не поднимал глаз от полу.
– Связали? уложили его в каретнике, как я приказал?
– Заперли связанного. Утром можно в город послать-с… Только знаки, барин, будут видны – не было бы чего…
– Ложись спать да двери запирай! Не твое дело! Терпеть я, братец, не люблю рассуждений. Это ты мог делать у Шульцвейна, у других…
Аксентий покорно ушел. Прошло еще с полчаса. Все замолкло. Огни везде опять погасли. Ворота со скрипом затворились. Умолкли и собаки, лаявшие под этот необычный ночной шум.
Полковник встал, выпил залпом два стакана воды, надел халат и туфли, обошел весь дом, увидел Домаху, спавшую у дверей Оксаны, зашел на Оксану взглянуть, увидел Аксентия, со смирением агнца храпевшего уже на коврике в лакейской, воротился в кабинет, запер его на ключ изнутри и с легкою дрожью улегся снова в постель, задернув атласный полог. Он долго не спал, слышал, как часы наверху пробили два и потом три, как петухи прокричали вторично. Наконец он забылся.
Ему все снились отрадные картины. В потайном железном английском сундуке его кассы, врезанном в его письменный стол, грезилось ему, лежат уже не сто пятьдесят тысяч рублей тайно увезенного жениного капитала, а вдвое против этого. Оксана дарит ему сына, толстенького гетманца, с черными кудрями, и нарекут ему имя также Владимир. А по пустынной, зимней степной дороге, на север тянется под конвоем длинный этап: впереди его идет в цепях Левенчук, а сзади – уличенная Подкованцевым в сношениях с фальшивыми монетчиками супруга Владимира Алексеевича, рожденная купеческая дочка Настасья Гавриловна Перепелицына. Сон длится далее. Хутор Новая Диканька уже расширился, превратился в мануфактурный и промышленный городок. Полковник назначен военным губернатором, управляющим и гражданскою частью. Высятся кирпичные фабричные трубы. Каменные корпуса поднимаются по улицам. Извозчики ездят. Дремучие рощи окружают собственный дом полковника. «Это уже и отца Павладия перещеголяло!» – думает Панчуковский и вместе с тем в испуге просыпается…
Что это?
Комната его странно осветилась. В дверной секретный шкаф вошли беззвучно какие-то лица. Над постелью его стало что-то высокое… Он вскрикнул и, обезумевши от смертного ужаса, кинулся за края полога.
– Ни слова! – звонко сказал стоявший над ним. – Теперь уж молчи, барин; теперь уж наша воля, – это видишь?
Смотрит полковник: его слуга Аксентий стоит над его ухом и держит собственный револьвер полковника.
– Что ты, Аксентий? с ума сошел?
Шкатулкин, уже одетый в платье своего барина, видно, не шутил.
– Барин! – сказал он, – ты теперь молчи; пикнешь слово – вот тебе бог святой – пулю в лоб пущу! Нам что теперь? Все подавай свое и баста! Пролежишь смирно – жив останешься…
Панчуковский оглянулся: за пологом стоял освобожденный, истерзанный им за три часа назад Левенчук. В руках последнего был нож.
– Боже! не сон ли это? – шептал Панчуковский, пугливо взглянув на окровавленные во время истязания волосы и взбитую бороду бледного, как труп, Левенчука.
– Что же вам нужно? – спросил полковник, – и что это ты, Аксентий, затеял?
– Ты теперь, ваше высокоблагородие, уж тоже молчи! Пистолет-то твой, как видишь, у меня! На, Хоринька! – прибавил Милороденко, подавая пистолет Левенчуку, – держи эту штучку да посади барина-то, обидчика твоего, обратно на постель, то есть положи его сразу в лоб-то, коли что затеет, а мне некогда! Да ты, может, барин, хочешь знать, кто я? Спасибо за угощение: я Милороденко! Не удалось покаяться, как видишь…
– Ну, теперь слушай уж и ты! – сказал, переступая с ноги на ногу, Левенчук, – садись и молчи; я тебя уложил бы тут навеки… так старший не велит! У нас с ним свои счеты…
Панчуковский упал обратно на постель. Он уже и за ногу себя ущипнул, все еще полагая, не спит ли, и охать принялся, и даже попросту заплакал. Верзила Левенчук стоял перед ним, как каланча, изредка шевелясь и косясь на него.
Милороденко, между тем облачившись в платье полковника, им же почищенное с вечера, с обычною юркостью заметался, хлопоча, по комнате, и, увидя, что пригрозил полковнику достаточно, успокоился и стал даже пошучивать:
– Вот, барин, ты не захотел его давеча помиловать, вольного-то человека, беглого, пташку божию посек, теперь и не прогневайся! Вся твоя дворня перевязана; рты у каждого заклепаны, как бочоночки, – мы вот и распоряжаемся! Ты, я думаю, удивился немало? Теперь уж ты нам ответ дашь: я, сударь, повторяю, Милороденко! Не веришь? Ей-богу-с!..
И он шнырял по комнате. Кругом было тихо.
– Боже, боже! Что они только с нами доныне делали, Хоринька. Правда? – заключил Милороденко, укладывая в чемодан все, что было поценнее из вещей в кабинете, и потом прибавил: – Ты, барин, думаешь, что я шучу? Как решился я освободить приятеля, он прямо шел тебя убить…
Панчуковский вдруг вскочил, кинулся к двери и крикнул громко: «Сюда, сюда, люди! грабят, режут!» Голос его звонко отдался по комнатам.
– Шалишь! – перебил его, загородя ему дорогу, Милороденко. – Ну, Харько, где теперь те бечевочки, что мы на их барскую милость приготовили? Видно, без этого и с ним не обойдется!
Левенчук достал веревку, при помощи франтовато одетого Милороденко с силой ухватил Панчуковского, зажал ему рот, наставил к виску его пистолет, и в два мгновения полковник, связанный, как чурбан, лежал уже на кровати. Милороденко не без грубости заткнул ему рот концом простыни, причем полковник ощутил скверный вкус мыла, обернул его лицом к стене и прибавил:
– Ну, слушай же теперь, барин, в последний раз: теперь уж не шути; или ты не веришь? Чуть обернешься назад, аминь тебе! Нож в спину по рукоятку! Лучше лежи, а не то пуля.