bannerbanner
Розмысл царя Иоанна Грозного
Розмысл царя Иоанна Грозногополная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 25

Перебивая друг друга и горячась, князь с Тыном возводили на Шереметева тяжкие обвинения, выкладывая все, что только приходило на ум.

Дьяк подробно записывал каждое слово, хотя заведомо знал, что большая часть сказанного – выдумка и злостная потварь.

Из губы на перепутье Сабуров заехал передохнуть в усадьбу Тына.

Татьяна с животным отвращением поглядывала из оконца на гостя.

Мамка любовно поцеловала покатое плечико девушки:

– Нешто дано человеку ведать пути Господни? При убогости нашей – да в боярыни угодить!

Лисье лицо Татьяны залилось желчью. Угольнички бровей напруженно потянулись к вздрагивающему родимому пятнышку на переносице.

– Не пойду аз за него, старого!

И, не слушая увещеваний, выбежала из светлицы, изо всех сил хлопнув дверью.

Гость уселся подле жарко истопленного очага и маленькими глоточками отпивал мед.

Федор подошел ближе к боярину.

– Вот и дороженька ратная выпала тебе, князюшко!

– Да и тебе, поди!

– Про то аз и сказываю.

И, покряхтев нерешительно, прибавил вполголоса:

– С венцом бы поторопиться, боярин.

Микола Петрович притворно вздохнул и показал на свою заросшую буйно голову:

– Оно и аз бы охоч, да сам ведаешь: срок туги еще не отошел по покойнице. Эвона, како отросли волосы сокрушенные!

Федор фыркнул в кулак:

– Туга! По блуднице! И потешен ты, князь!

Точно какая злобная сила рванула с лавки Миколу Петровича:

– Не бывало у Сабуровых блудниц! Яко звезды, род наш боярской! Не моги!

Тын попятился к стене и виновато заморгал.

– Помилуй, боярин. Без умысла аз. Ужо иному кому, а мне доподлинно ведомо, для какой пригоды Параскеву ту извели.

– И не порочь! Не сына боярского отродье, а дщерь конюшего царского покойница-то!

Федора передернуло.

– Не на мою ли Татьянушку речи наводишь? Худородством никак попрекаешь?

Князь оскорбительно рассмеялся в лицо хозяину:

– Покель отродье твое еще не в господарынях, волен аз и в убогом ее отечестве разбираться.

Тын не выдержал и топнул ногой:

– Оно и худородного мы отечества, а не имам на душе греха смертного!

И, открыв коленом дверь, выбежал из горницы.

…Как только боярская колымага скрылась в снежной пыли, Федор заложил дроги и, укутавшись с головой в тяжелый медвежий тулуп, поехал в губу.

Окладчик и дьяк сидели за столом, что-то подсчитывая на сливяных косточках. Они не обратили внимания на вошедшего и строго продолжали работать.

Наконец, дьяк поднялся, оправил нагоревшую свечу (от колеблющегося огня правая щека его стала похожей на измятый подсолнух, не часто утыканный черными семечками) и, сквозь зевок, предложил:

– Разборщику бы и десятинной доли достатно.

– А и жаден же ты, Григорий!

Взгляд окладчика, как будто нечаянно, упал на Тына.

– Больно прыток ты, сын боярской! Не срок еще за наградою жаловать!

Федор не понял и промычал что-то невнятное.

Дьяк дружелюбно похлопал приезжего по плечу.

– А буде прискачет гонец из Москвы с наградою за того Шереметева, не утаим и твоей доли.

Тын довольно осклабился и поклонился:

– На том спаси вас бог, на посуле на вашем. А токмо не затем аз сюда пожаловал.

Он сел между окладчиком и дьяком и торжественно объявил:

– Нешто тайна в том, что Замятня в зятья ко мне набивается?

– Слыхивали.

– А честь мне та и не в честь! – И, стукнув о стол кулаком: – Негоже мне родниться с крамолою! Нынче еще печаловался мне боярин: дескать, то царю да людям торговым море занадобилось ливонское, чтоб с иноземщиной торг торговать да басурменским умельством попользоваться да еще, чтобы худородных землями жаловать…

Окладчик восхищенно обнял Тына:

– Будешь ли крест на том целовать?

Федор готовно вскочил и поднял руку перед киотом.

Глава четвертая

Мрачно, неуютно в церкви Рождества Богородицы. Скупо теплится в левом притворе лампада перед потрескавшимися ликами учителей словенских Мефодия и Кирилла, да в серебряном паникадиле слезятся догорающие свечи из ярого воску.

Перед стоячим образом мученицы Анастасии, на коленях, молится, бьет усердно поклоны, Иоанн Четвертый Васильевич.

В морозном воздухе скорбно перекликаются колокола. Им подвывает придушенным причетом дьячковским стынущий ветер.

Проникновенно молится царь, больно вдавливает два тонких пальца в желтый, изъеденный морщинами лоб, в хриплую грудь и в приподнятые острыми углами плечи. Чуть пошевеливаются большие, реденькие усы при каждом движении посиневших от стужи чувственных губ:

– Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, душе усопшей рабы твоея Анастасии, злыми чарами изведенной, и сотвори ей вечную память.

Последнее слово вырывается с хлюпающим присвистом, жалко дергается худощавое тело, и беспомощно свисает на грудь голова.

Каждый год, в день поминовения первой жены царевой, в Кремле стоит великая тишина. Только погребальные перезвоны и скорбные моления о душе усопшей витают над теремами и бьются о заиндевелые кремлевские стены в неуемной туге.

И все – и близкие, и самые малые людишки, – в тот день не касаются ни браги ни меда и вкушают пищу великопостную. А в Чудовом монастыре, в темных, низеньких кельях, не встают монахи с колен и, вместо пищи земной, до отказа пресыщаются небесным хлебом – покаянной молитвой.

В последний раз открылись царские врата. Из алтаря, в черной рясе, вышел протопоп Евстафий и широким крестом благословил молящихся.

Смиренно приложился царь ко кресту. За ним, не вставая с колен, поползли остальные.

На паперти Биркин накинул на плечи Иоанну росомашью шубу, а Боборыкин, согнувшись до самой земли, подал посох с медным литым наконечником, тяжелым, как в гневе слово царево, и острым, как зрачки глаз Иоанновых, испытующе режущих лица бояр, заподозренных в израде.

Поеживаясь и стараясь негромко ступать, пошли близкие за царем, по узенькому проходу в жилые хоромы, примыкающие к церкви Рождества Богородицы.

В сенях, у Крестовой, Иоанн обернулся, благословил всех крестом и, кивнув трем близким, зашаркал к трапезной.

Григорий Грязной, объезжий голова на Москве, подхватил шубу, сброшенную царем легким движением плеч.

Висковатый подставил резное, в золоте, кресло с орлом на острой вершине спинки.

Грозный расслабленно опустился в кресло и склонил голову на плечо казначея Фуникова.

– Нету со мной моей Настасьюшки светлоокой! Болезнует дух мой, умножились струны душевные и телесные, и нету врача, который бы меня исцелил…

Он поднял отуманенный взор свой на красный угол и продолжал голосом, полным невысказанной, смертельной тоски:

– Взял от меня Бог ту, кто умел со мной поскорбить и утешить в туге великой, и ныне оставил меня единого…

Резко хрустнули туго переплетенные, тонкие пальцы.

– Колико времени миновало, а не можно позабыть мне Настасьюшку мою светлоокую!

Окольничий Челяднин тяжко вздохнул:

– Извели, антихристы, царицу нашу. За возлюбление твое воздали ненавистью премерзкою.

Долго, не отрываясь от плеча казначея и закрыв глаза, Иоанн вполголоса вспоминал о последних днях Анастасии Романовны. С каждым словом голос его крепнул, наливался раздражением и обличительной укоризной.

– Все Глинские! Все они, окаянные! – через равные промежутки времени вставлял одно и то же Грязной. – Ихней руки дело-то черное!

Не слушая объезжего, царь жестко выкрикивал в пространство все, что накипело в его неспокойной душе, и подробно перечислял, что сделал для умирающей:

– Немку-знахарку, Шиллинг, не пожалел в золотой карете доставить из Риги! Колико лекарей понагнал! А в молитвах извелся весь – и ничего, и ничего ты, Господи, не допустил до уха своего пресвятого!

Опомнившись, царь покаянно поглядел на образ, перекрестился и перевел сетования свои с Бога на людей.

– Памятую, было то еще в юности моей. Бабка моя Глинская Анна, удумала со чады свои сердца вырывать из грудей человеков и чародейством сим богопротивным вызывать пожары лютые.

Он оттолкнул казначея, шумно встал и заскрежетал зубами.

– И ворвались в те поры, в пожар великой московской, людишки в церковь, схватили в праведном гневе князь-боярина Юрия Васильевича Глинского да поволокли в церковь Успения.

Из-под полуопущенных век вспыхивали широко раздавшиеся зрачки. Пальцы, точно вздрагивающие синие гусеницы, жадно прилипли к посоху.

– И убили его, христопродавца, противу места митрополичья, а кровью помост церковный помазали – тем и спасли от пожара Москву!

Бухнувшись в кресло, Грозный неожиданно затопал ногами.

– Всех бы тогда заедино! Всех бы! Да и вотчины сжечь!

Едва вспышка улеглась, Челяднин, будто невзначай, вставил:

– От словес твоих пресветлых вспомнилось мне, како помышлял ты пересадить вотчинников на новые земли.

Грозный приподнял острые плечи и внимательно вслушался.

– Аль негоже я замышлял?

– Премудро, царь, яко сам Соломон. Оторвал ты коих земских от вотчин да тем силу их надломил. На чужбине-то не особливо их, слышно, честят. Не ведают, да и ведать не к чему чужим-то, откель родом пришли те князья да чем имениты!

Грозный поджал губы и покрутил орлиным носом своим.

– Ты не тяни. Зрю аз: надумал ты чего-то, Иванушка!

Окольничий застенчиво опустил глаза.

– Не аз един понадумал. С Фуниковым да Грязным мозговали.

И, приложившись к цареву халату:

– Пожалуешь сказывать?

– Сказывай.

– А у опальных, сдается нам, не токмо добро и живот, но и крепости с грамоты в пору бы казне отписать.

Наморщив лоб, Грозный тщетно силился понять смысл слов Челяднина.

Фуников устремил на царя простодушный взгляд и продолжал за окольничего:

– Коль не будет у князей грамот, вольны холопи на новые места отказываться.

Грязной понял по выражению лица, какая мысль забеспокоила Иоанна, и, таинственно ухмыльнувшись, разъяснил:

– А кой худородный сядет на господаревы земли да спонадобятся ему холопи, по каждой пригоде разберем и на тех людишек князей опальных запрет наложим отказываться в иные дворы.

В дверь слегка постучались. Фуников бросился в сени и тотчас же вернулся.

– Не потрапезуешь ли, государь?

Иоанн кивнул утвердительно.

Стольник отведал постных щей и вареную рыбу и передал их царю.

Доедая последний кусок, Грозный сбил пальцем крошки с клинышка бороды, ладонью размазал по губам клейкую ушицу и перекрестился.

– Измаялся аз нынче, – лениво протянул он. – Утресь додумаем думу.

Казначей робко напомнил:

– Аглицкие гости утресь белку будут глазеть.

Царь оживился:

– Пучки-то прилажены ли?

– Чмутят басурмены те. Давеча толмача присылали: дескать, пожаловали бы белку им, како по чести водится: в пучке, в десятке, две – наигожие – личные, да три похуже – красные, да четыре – того похуже – подкрасные, да одну – негожую – молочную.

Ногтем мизинца Иоанн раздраженно ковырял застрявшую в зубах рыбью косточку и что-то соображал.

Вдруг он сипло расхохотался:

– Показали бы басурмены милость да перебрали бы все три тьмы пучков! Поглазел бы аз!

И, подробно разъяснив, как подменить лучшие шкурки худшими, прибавил:

– А какие пучки без удуру Ивашка тебе, казначей, для показу подкинет. Слышишь, Иван?

– Слышу, преславной!

– А еще, государь, воску у нас полежалого сила… – печально вздохнул Фуников.

Царь опустил руку на плечо Висковатого и внушительно заглянул в его глаза.

– На то и дьяки, чтоб извод был бумаге.

Дьяк торопливо взялся за перо.


«…А еще до соизволения государева ни единым людишкам, опричь двора, не вести торгу воском. А паче нарушено будет сие…»


И, закончив, на коленях подал Грозному грамоту для подписания.

После ранней обедни Иоанн прошел через внутренние покои на склады.

– Царь идет! – громогласно объявил поджидавший жилец.

Работные, закрыв руками лицо, попадали на пол.

Фуников стоял у огромной кипы пучков и ухмылялся. Уловив едва заметный знак, поданный царем, он ловко выхватил один из пучков. Грозный внимательно просмотрел и пересчитал шкурки по сортам.

Все шло так, как было условлено накануне. Фуников ни разу не ошибся и по знаку подавал лучшие пучки, выхватывая их, почти не глядя, из общей кучи.

Деловито проверяя груду конского волоса, щетины, гусиного пуху и кож, царь давал подчиненным последние указания.

Измученными призраками сновали по складу работные. Их лица и полуголые тела были залеплены медом, пухом, волосом и щетиной. Согнувшись до земли, они перетаскивали с места на место тюки, укладывали их так, как требовал казначей. За всю долгую ночь никто из них ни разу не передохнул: бичи зорких спекулатарей были всегда наготове.

Иоанн укутался по уши в шубу и, зябко поеживаясь, ушел в палаты.

В трапезной его поджидали думные бояре: Михаил Лыков, Колычев, Бутурлин и Иван Воронцов.

Ответив легким кивком на поклон, царь уселся за мраморный столик.

Думные не притронулись к кушаньям, расставленным на длинном столе, до тех пор, пока Грозный не передал Челяднину надкусанный ломоть хлеба.

– Воронцову! – бросил лениво царь и отломил еще два куска. – Лыкову и Бутурлину!

Бояре трижды коснулись пола и приняли поденную подачу[46].

Низко свесив голову, сидел Колычев, с мучительным волнением дожидаясь подачи. Бояре исподлобья поглядывали на него и уписывали кислые щи.

Царь облизал ложку и, слегка приподнявшись, перекрестился. Все вскочили за ним на молитву.

Прищуренный взгляд ястребиных глаз Иоанна впился в посеревшее лицо Колычева.

– Слыхивали мы, печалуешься ты, князь, на лихие дела? И, сквозь дробный смешок:

– Не любо, сказывают, тебе, что, почитай, выше земских сиживают николи и в думных списках не виданные Биркины да Боборыкины, да Загряжские с Наумовыми, да что еще те Басмановы со Скуратовыми и Годуновым силу взяли великую?

Боярин, потупясь, молчал.

Легкая тень пробежала по лицу царя, погасила смеющиеся глаза и залегла глубокой бороздой на лбу.

В трапезную неожиданною оравою голосистых ребят ворвался шумный перезвон колоколов.

– Не иначе – Федька на звоннице тешится, – недовольно покачал головой Иоанн.

Пыхтя и отдуваясь, в дверь просунулся боярин Катырев.

– Сызнов царевич убег от меня, государь!

Набросив на плечи шубу, Грозный вышел на крыльцо и, приложив кулак к губам, строго окликнул сына.

Перезвон оборвался. Федор бочком сунулся к лесенке и исчез.

В трапезной молча стояли бояре.

Не обращая внимания на Колычева, Иоанн направился к креслу, стоявшему у окна, и придвинул ногами тигровую полость.

– Читай! – приказал он Висковатому, усаживаясь удобней.

Дьяк развернул цедулу и улыбчато шевельнул носом.

– От Михаилы Воротынского-князя.

Клинышек царевой бороды оттопырился кверху, точно прислушиваясь к чему-то. Правая нога грузно нажала на голову тигра.

– Чем ему на новых хлебах не потрафили?

Висковатый, не торопясь, прочел цедулу опального.

На многие обиды жаловался Воротынский, требовал, чтобы украйные служилые оказывали ему почтение, достойное его отечества, и выражал свое удивление тому, что давно не получает царева жалованья: ведра романеи, ведра бастру, десяти гривен перцу, гривенки шафрану и пуда воску.

С каждым словом к Иоанну возвращалось его игривое настроение. Приподняв посох, он слегка коснулся наконечником Колычева.

– Ты, думной, подсоби умишком своим, како с челобитною быть.

Боярин умоляюще поглядел на соседей, ища в них поддержки. Думные, свесив головы, упорно молчали.

– Сказывай, князь!

Колычев отвел в сторону взгляд и буркнул в бороду:

– Что по отечеству положено вотчинникам, то от Бога. А ты на то царь и великой князь, чтобы по-божьи рядить.

Фуников с укором поглядел на боярина и развел неопределенно руками.

Уставившись в промороженное оконце, Иоанн спокойно, по-дружески, объявил:

– Добро рассудил. Доподлинно, не зря сетуешь на то, что рядом с тобою Биркины с Загряжскими сиживают.

Он шумно вобрал в себя воздух и с присвистом выдохнул:

– Жалую аз тебя усадьбою по суседству с князь-боярином Воротынским на украйной земле.

Колычев, сохраняя достоинство, выслушал весть, перекрестился на образ и, отвесив всем по поклону, ушел.

– Сызнов печалования боярские? – задетый за живое спокойствием Колычева, зло повернулся Иоанн к дьяку. – Токмо и заботушки моей, что миловаться с крамолою!

Висковатый пробежал глазами цедулу.

– А печалуется еще воевода на тяглых. Бегут, мол, людишки от поборов и тягла. Волости поопустели.

Думные зашептались вполголоса. Царь внимательно вслушался в их шепот.

Воронцов поднялся с лавки.

– Дозволь, государь!

И запальчиво выхватил грамоту из рук дьяка.

– Николи того не бывало, чтоб воеводы да приказные царей тревожили челобитными от людишек!

Остальные горячо поддержали князя и повскакали с лавок.

– А либо ужо и холоп не холоп?! – наперебой перекрикивали они друг друга. – А либо стало стрельцов недостатно на смердов?

Грозный вонзил посох в голову тигра. Все сразу стихло. Только Воронцов не мог прийти в себя и, ожесточенно размахивая руками, продолжал что-то выкрикивать. Казначей резко потянул его за полу кафтана к лавке.

Царь подул на стекло, потер его пальцем и поглядел на площадь.

– Никак басурмены пришли?

И к дьяку:

– Отпиши по всем губам, что, дескать, в царевой думе многое множество великих забот и недосуг ей холопьими печалями печаловаться. Токмо пускай те приказные да воеводы по-божьи творят, людишек через меру не забижают.

Бояре просветлели и благодарно поклонились царю.

По знаку Челяднина они гуськом двинулись к двери.

В трапезной остались Висковатый и Фуников.

Царь раздумчиво потер висок.

– А и впрямь холопи не к добру воют. Худа бы не было! Нешто к веселью нашему, коль цельными волостями бегут?

Он в упор уставился на Висковатого.

– Надумать бы такое, чтобы людишки про меня лихого не молвили, а всю вину на бояр с дьяками переложили.

Фуников закатил глаза и улыбнулся елейно.

– Надумаем, государь. Сами не сладим – Вяземского покличем.

И, помолчав, прибавил:

– Еще на выдумки охочи Алексей Басманов да Борис Годунов.

Иоанн милостиво потрепал по щеке казначея.

– Сдается и мне – ума палата у того Годунова!

Глава пятая

От великокняжеских покоев до Благовещенского собора скребут и чистят людишки работные дорогу, обряженную северами в шуршащий саван. Долгою чередою по обе стороны дороги выстроились стрельцы и дворовые. Их лиц не видно: иней густо заткал щеки, губы, глаза, и промерзлыми комьями дикого меда зернисто искрятся подплясывающие на ветру бороды. В белесом воздухе прядет замысловатую паутину свою тихий перезвон малых колоколов. На звоннице, рядом с пономарем, постукивает нога об ногу и зябко хохлится дозорный жилец.

И вдруг шумно очнулся от дремы Кремль. Откуда-то издалека рявкнули густые басы:

– Царь! Дорогу царю!

Жилец рванул веревки, привязанные к языкам колоколов. Суетливо застрекотали медные голоса.

Высоко подняв голову и опираясь на серебряный, покрытый золотом, посох, торжественно вышел из палат Иоанн. Гордый взгляд его устремился в разбухшее небо. Каждая черточка каменно застывшего лица выражала величавую неприступность и мощь.

По бокам царя неслышно скользили по паре телохранители. Их статные фигуры плотно облекали одинаковые кафтаны из серебряной ткани с горностаевой опушкою и с большими серебряными пуговицами до колен. На ногах поблескивали белоснежные сафьяновые сапоги и золотисто переливались большие топоры на плечах.

Позади телохранителей стройно выбивали шаг восемьдесят московских дворян и жильцов.

На паперти, окруженный боярами, хмуро молчал, дожидаясь отца, Иван-царевич.

Грозный издали заметил сына и глазами подозвал к себе Вяземского.

– Накажи ты ему, озорнику, шубу ту запахнуть. Не ровен час – недуг прилипнет.

Князь стремглав бросился к паперти и, низко поклонившись, передал царевичу приказание.

Иван сонно зевнул, поглядел на свои покрасневшие пальцы, подул на них и отвернулся.

«Эка, норовистый удался! И в кого уродился, не ведаю», – подумал не без удовольствия царь и снова вытянул лицо в каменеющую маску величия.

Однако поравнявшись с сыном, он не выдержал и заботливо попросил:

– Запахнись ты, Ивашенька. Студено!

Из-за спины выглянул робко Федор.

Борода Иоанна запрыгала по сторонам.

– Разогнул бы ты спину, мымра пономарская!

Одутловатые щеки царевича сморщились в блаженной улыбочке.

– Пожаловал бы ты, батюшка, милость невеликую – крохотку поблаговестить.

Катырев умиленно сложил руки на животе.

– Божье дитё. Воистину божье дитё.

Грозный сердито оттолкнул боярина и, теряя самообладание, набросился на сына:

– Мымра! Не царева ты плоть, а сука пономарева! Сука ты – вот кто!

Федор юркнул снова за спину Ивана и сделал вид, что идет в церковь. Но, едва отец скрылся в притворе, он подразнил языком поманившего его Катырева и, отдуваясь, свернул к лесенке, ведущей на звонницу.

Перед алтарем Иоанн передал посох Биркину и стал на колени. Протопоп благословил молящихся и, в свою очередь испросив царского благословения, приступил к службе.

Истово бил Грозный поклон за поклоном и, каждый раз приподнимаясь, огорченно поглядывал на старшего сына.

Царевич стоял, облокотившись на паникадило, и болезненно морщился. После бурно проведенной ночи мучительно тянуло ко сну или на воздух, подальше от мутящего запаха воска и ладана. Минутами им овладевало какое-то странное оцепенение, мимолетное забытье. Тогда вдруг свежело лицо в желтоватом румянце и, как у ребенка, тянущегося к материнской груди, чавкающим колечком собирались влажные губы. Перед полузакрытыми глазами колеблющеся всплывал образ покорной девушки, с которой, под конец ночи, его оставили одного. Где-то у заставы изловили ее, неизвестную, дворяне московские, обрядили скоморохом и привели закоулками в Кремль. Приятно кружится голова у царевича, он широко расставляет руки и… падает на плечо Алексея Басманова.

– Леший! – вырывается у него из груди вместе с мутящей отрыжкой.

– Чего, царевич?

– Повыдумали тоже замест сна да в церковь ходить!

– Молится! – вздыхал успокоенно Грозный и проникновенно тыкался лбом в холодные плиты. – Сподоби, Господи, в добре и силе сыну моему на стол сести московской по скончании живота моего!..

Маленький, сутулый и взбухший, как лубок, вынутый из воды, жался на звоннице Федор к пономарю.

– Допусти, миленькой, под Евангелие, эвона в этот брякнуть, в великой.

Пономарь благоговейно приложился к руке царевича.

– Брякни, солнышко! Брякни, молитвенник наш!

И передал Федору веревку от большого колокола.

Катырев схватился за голову.

– Прознает государь – пропали наши головушки!

– А ты не сказывай.

Перекрестившись, царевич поднялся на носках и крикнул в свинцовое небо:

– Благослови, Владыко, звоном недостойным моим херувимов потешить твоих!

Князь смахнул слезу и дохнул в лицо Федору:

– Благоюродив бысть от чрева матери своея и ни о чем попечения не имашь, токмо о спасении душ человеческих.

Царевич передернулся и зло оскалил редкие зубы, но тотчас же снова выдавил на лице заученную, больную улыбку.

…На коленях, то и дело крестясь, полз к Иоанну Фуников. Грозный заметил его и поманил глазами к себе.

Казначей долго лежал, распластавшись на полу, и молился вполголоса. Поднявшись, он едва внятно прошептал:

– Белку со всем протчим взяли, а за щетину норовят по три алтына на батман урвать.

Глаза Иоанна стыдливо забегали по образам.

– Суета сует… Прости, Господи, суету земную мою. – И, откашливаясь в кулак: – Не можно без воску. А заберут воск, что запрел, – отдавай.

Казначей чмокнул царский сапог, пополз к выходу и, выбравшись на паперть, стремглав бросился к складам.

На складе Висковатый потрясал в воздухе образцами, прижимал их с неизбывной любовью к груди и клялся англичанам в том, что нигде во всем мире нет лучше царевой щетины.

Толмач переводил, путая и искажая смысл слов рядящихся. Торговые гости упрямо трясли головами и твердо держались своей цены.

Казначей отвел в сторону дьяка и голосом, достаточно сильным для того, чтобы услыхали гости, процедил не спеша:

– А щетинка-то авось на хлебе челом не бьет. Пускай попримнется маненько. – Точно вспомнив о главном, он прыгнул к англичанам и сочно поцеловал свои пальцы. – А и потешим мы вас таким товарцем… – И хлопнув толмача по плечу: – Ливонцам не дал! Германцам не дал! Литовцам да ляхам и не показывал! А агличанке задаром отдам! Бери и смышляй: воск то, а либо злато?

На страницу:
11 из 25