
Полная версия
Розмысл царя Иоанна Грозного
Перебивая друг друга и горячась, князь с Тыном возводили на Шереметева тяжкие обвинения, выкладывая все, что только приходило на ум.
Дьяк подробно записывал каждое слово, хотя заведомо знал, что большая часть сказанного – выдумка и злостная потварь.
Из губы на перепутье Сабуров заехал передохнуть в усадьбу Тына.
Татьяна с животным отвращением поглядывала из оконца на гостя.
Мамка любовно поцеловала покатое плечико девушки:
– Нешто дано человеку ведать пути Господни? При убогости нашей – да в боярыни угодить!
Лисье лицо Татьяны залилось желчью. Угольнички бровей напруженно потянулись к вздрагивающему родимому пятнышку на переносице.
– Не пойду аз за него, старого!
И, не слушая увещеваний, выбежала из светлицы, изо всех сил хлопнув дверью.
Гость уселся подле жарко истопленного очага и маленькими глоточками отпивал мед.
Федор подошел ближе к боярину.
– Вот и дороженька ратная выпала тебе, князюшко!
– Да и тебе, поди!
– Про то аз и сказываю.
И, покряхтев нерешительно, прибавил вполголоса:
– С венцом бы поторопиться, боярин.
Микола Петрович притворно вздохнул и показал на свою заросшую буйно голову:
– Оно и аз бы охоч, да сам ведаешь: срок туги еще не отошел по покойнице. Эвона, како отросли волосы сокрушенные!
Федор фыркнул в кулак:
– Туга! По блуднице! И потешен ты, князь!
Точно какая злобная сила рванула с лавки Миколу Петровича:
– Не бывало у Сабуровых блудниц! Яко звезды, род наш боярской! Не моги!
Тын попятился к стене и виновато заморгал.
– Помилуй, боярин. Без умысла аз. Ужо иному кому, а мне доподлинно ведомо, для какой пригоды Параскеву ту извели.
– И не порочь! Не сына боярского отродье, а дщерь конюшего царского покойница-то!
Федора передернуло.
– Не на мою ли Татьянушку речи наводишь? Худородством никак попрекаешь?
Князь оскорбительно рассмеялся в лицо хозяину:
– Покель отродье твое еще не в господарынях, волен аз и в убогом ее отечестве разбираться.
Тын не выдержал и топнул ногой:
– Оно и худородного мы отечества, а не имам на душе греха смертного!
И, открыв коленом дверь, выбежал из горницы.
…Как только боярская колымага скрылась в снежной пыли, Федор заложил дроги и, укутавшись с головой в тяжелый медвежий тулуп, поехал в губу.
Окладчик и дьяк сидели за столом, что-то подсчитывая на сливяных косточках. Они не обратили внимания на вошедшего и строго продолжали работать.
Наконец, дьяк поднялся, оправил нагоревшую свечу (от колеблющегося огня правая щека его стала похожей на измятый подсолнух, не часто утыканный черными семечками) и, сквозь зевок, предложил:
– Разборщику бы и десятинной доли достатно.
– А и жаден же ты, Григорий!
Взгляд окладчика, как будто нечаянно, упал на Тына.
– Больно прыток ты, сын боярской! Не срок еще за наградою жаловать!
Федор не понял и промычал что-то невнятное.
Дьяк дружелюбно похлопал приезжего по плечу.
– А буде прискачет гонец из Москвы с наградою за того Шереметева, не утаим и твоей доли.
Тын довольно осклабился и поклонился:
– На том спаси вас бог, на посуле на вашем. А токмо не затем аз сюда пожаловал.
Он сел между окладчиком и дьяком и торжественно объявил:
– Нешто тайна в том, что Замятня в зятья ко мне набивается?
– Слыхивали.
– А честь мне та и не в честь! – И, стукнув о стол кулаком: – Негоже мне родниться с крамолою! Нынче еще печаловался мне боярин: дескать, то царю да людям торговым море занадобилось ливонское, чтоб с иноземщиной торг торговать да басурменским умельством попользоваться да еще, чтобы худородных землями жаловать…
Окладчик восхищенно обнял Тына:
– Будешь ли крест на том целовать?
Федор готовно вскочил и поднял руку перед киотом.
Глава четвертая
Мрачно, неуютно в церкви Рождества Богородицы. Скупо теплится в левом притворе лампада перед потрескавшимися ликами учителей словенских Мефодия и Кирилла, да в серебряном паникадиле слезятся догорающие свечи из ярого воску.
Перед стоячим образом мученицы Анастасии, на коленях, молится, бьет усердно поклоны, Иоанн Четвертый Васильевич.
В морозном воздухе скорбно перекликаются колокола. Им подвывает придушенным причетом дьячковским стынущий ветер.
Проникновенно молится царь, больно вдавливает два тонких пальца в желтый, изъеденный морщинами лоб, в хриплую грудь и в приподнятые острыми углами плечи. Чуть пошевеливаются большие, реденькие усы при каждом движении посиневших от стужи чувственных губ:
– Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, душе усопшей рабы твоея Анастасии, злыми чарами изведенной, и сотвори ей вечную память.
Последнее слово вырывается с хлюпающим присвистом, жалко дергается худощавое тело, и беспомощно свисает на грудь голова.
Каждый год, в день поминовения первой жены царевой, в Кремле стоит великая тишина. Только погребальные перезвоны и скорбные моления о душе усопшей витают над теремами и бьются о заиндевелые кремлевские стены в неуемной туге.
И все – и близкие, и самые малые людишки, – в тот день не касаются ни браги ни меда и вкушают пищу великопостную. А в Чудовом монастыре, в темных, низеньких кельях, не встают монахи с колен и, вместо пищи земной, до отказа пресыщаются небесным хлебом – покаянной молитвой.
В последний раз открылись царские врата. Из алтаря, в черной рясе, вышел протопоп Евстафий и широким крестом благословил молящихся.
Смиренно приложился царь ко кресту. За ним, не вставая с колен, поползли остальные.
На паперти Биркин накинул на плечи Иоанну росомашью шубу, а Боборыкин, согнувшись до самой земли, подал посох с медным литым наконечником, тяжелым, как в гневе слово царево, и острым, как зрачки глаз Иоанновых, испытующе режущих лица бояр, заподозренных в израде.
Поеживаясь и стараясь негромко ступать, пошли близкие за царем, по узенькому проходу в жилые хоромы, примыкающие к церкви Рождества Богородицы.
В сенях, у Крестовой, Иоанн обернулся, благословил всех крестом и, кивнув трем близким, зашаркал к трапезной.
Григорий Грязной, объезжий голова на Москве, подхватил шубу, сброшенную царем легким движением плеч.
Висковатый подставил резное, в золоте, кресло с орлом на острой вершине спинки.
Грозный расслабленно опустился в кресло и склонил голову на плечо казначея Фуникова.
– Нету со мной моей Настасьюшки светлоокой! Болезнует дух мой, умножились струны душевные и телесные, и нету врача, который бы меня исцелил…
Он поднял отуманенный взор свой на красный угол и продолжал голосом, полным невысказанной, смертельной тоски:
– Взял от меня Бог ту, кто умел со мной поскорбить и утешить в туге великой, и ныне оставил меня единого…
Резко хрустнули туго переплетенные, тонкие пальцы.
– Колико времени миновало, а не можно позабыть мне Настасьюшку мою светлоокую!
Окольничий Челяднин тяжко вздохнул:
– Извели, антихристы, царицу нашу. За возлюбление твое воздали ненавистью премерзкою.
Долго, не отрываясь от плеча казначея и закрыв глаза, Иоанн вполголоса вспоминал о последних днях Анастасии Романовны. С каждым словом голос его крепнул, наливался раздражением и обличительной укоризной.
– Все Глинские! Все они, окаянные! – через равные промежутки времени вставлял одно и то же Грязной. – Ихней руки дело-то черное!
Не слушая объезжего, царь жестко выкрикивал в пространство все, что накипело в его неспокойной душе, и подробно перечислял, что сделал для умирающей:
– Немку-знахарку, Шиллинг, не пожалел в золотой карете доставить из Риги! Колико лекарей понагнал! А в молитвах извелся весь – и ничего, и ничего ты, Господи, не допустил до уха своего пресвятого!
Опомнившись, царь покаянно поглядел на образ, перекрестился и перевел сетования свои с Бога на людей.
– Памятую, было то еще в юности моей. Бабка моя Глинская Анна, удумала со чады свои сердца вырывать из грудей человеков и чародейством сим богопротивным вызывать пожары лютые.
Он оттолкнул казначея, шумно встал и заскрежетал зубами.
– И ворвались в те поры, в пожар великой московской, людишки в церковь, схватили в праведном гневе князь-боярина Юрия Васильевича Глинского да поволокли в церковь Успения.
Из-под полуопущенных век вспыхивали широко раздавшиеся зрачки. Пальцы, точно вздрагивающие синие гусеницы, жадно прилипли к посоху.
– И убили его, христопродавца, противу места митрополичья, а кровью помост церковный помазали – тем и спасли от пожара Москву!
Бухнувшись в кресло, Грозный неожиданно затопал ногами.
– Всех бы тогда заедино! Всех бы! Да и вотчины сжечь!
Едва вспышка улеглась, Челяднин, будто невзначай, вставил:
– От словес твоих пресветлых вспомнилось мне, како помышлял ты пересадить вотчинников на новые земли.
Грозный приподнял острые плечи и внимательно вслушался.
– Аль негоже я замышлял?
– Премудро, царь, яко сам Соломон. Оторвал ты коих земских от вотчин да тем силу их надломил. На чужбине-то не особливо их, слышно, честят. Не ведают, да и ведать не к чему чужим-то, откель родом пришли те князья да чем имениты!
Грозный поджал губы и покрутил орлиным носом своим.
– Ты не тяни. Зрю аз: надумал ты чего-то, Иванушка!
Окольничий застенчиво опустил глаза.
– Не аз един понадумал. С Фуниковым да Грязным мозговали.
И, приложившись к цареву халату:
– Пожалуешь сказывать?
– Сказывай.
– А у опальных, сдается нам, не токмо добро и живот, но и крепости с грамоты в пору бы казне отписать.
Наморщив лоб, Грозный тщетно силился понять смысл слов Челяднина.
Фуников устремил на царя простодушный взгляд и продолжал за окольничего:
– Коль не будет у князей грамот, вольны холопи на новые места отказываться.
Грязной понял по выражению лица, какая мысль забеспокоила Иоанна, и, таинственно ухмыльнувшись, разъяснил:
– А кой худородный сядет на господаревы земли да спонадобятся ему холопи, по каждой пригоде разберем и на тех людишек князей опальных запрет наложим отказываться в иные дворы.
В дверь слегка постучались. Фуников бросился в сени и тотчас же вернулся.
– Не потрапезуешь ли, государь?
Иоанн кивнул утвердительно.
Стольник отведал постных щей и вареную рыбу и передал их царю.
Доедая последний кусок, Грозный сбил пальцем крошки с клинышка бороды, ладонью размазал по губам клейкую ушицу и перекрестился.
– Измаялся аз нынче, – лениво протянул он. – Утресь додумаем думу.
Казначей робко напомнил:
– Аглицкие гости утресь белку будут глазеть.
Царь оживился:
– Пучки-то прилажены ли?
– Чмутят басурмены те. Давеча толмача присылали: дескать, пожаловали бы белку им, како по чести водится: в пучке, в десятке, две – наигожие – личные, да три похуже – красные, да четыре – того похуже – подкрасные, да одну – негожую – молочную.
Ногтем мизинца Иоанн раздраженно ковырял застрявшую в зубах рыбью косточку и что-то соображал.
Вдруг он сипло расхохотался:
– Показали бы басурмены милость да перебрали бы все три тьмы пучков! Поглазел бы аз!
И, подробно разъяснив, как подменить лучшие шкурки худшими, прибавил:
– А какие пучки без удуру Ивашка тебе, казначей, для показу подкинет. Слышишь, Иван?
– Слышу, преславной!
– А еще, государь, воску у нас полежалого сила… – печально вздохнул Фуников.
Царь опустил руку на плечо Висковатого и внушительно заглянул в его глаза.
– На то и дьяки, чтоб извод был бумаге.
Дьяк торопливо взялся за перо.
«…А еще до соизволения государева ни единым людишкам, опричь двора, не вести торгу воском. А паче нарушено будет сие…»
И, закончив, на коленях подал Грозному грамоту для подписания.
После ранней обедни Иоанн прошел через внутренние покои на склады.
– Царь идет! – громогласно объявил поджидавший жилец.
Работные, закрыв руками лицо, попадали на пол.
Фуников стоял у огромной кипы пучков и ухмылялся. Уловив едва заметный знак, поданный царем, он ловко выхватил один из пучков. Грозный внимательно просмотрел и пересчитал шкурки по сортам.
Все шло так, как было условлено накануне. Фуников ни разу не ошибся и по знаку подавал лучшие пучки, выхватывая их, почти не глядя, из общей кучи.
Деловито проверяя груду конского волоса, щетины, гусиного пуху и кож, царь давал подчиненным последние указания.
Измученными призраками сновали по складу работные. Их лица и полуголые тела были залеплены медом, пухом, волосом и щетиной. Согнувшись до земли, они перетаскивали с места на место тюки, укладывали их так, как требовал казначей. За всю долгую ночь никто из них ни разу не передохнул: бичи зорких спекулатарей были всегда наготове.
Иоанн укутался по уши в шубу и, зябко поеживаясь, ушел в палаты.
В трапезной его поджидали думные бояре: Михаил Лыков, Колычев, Бутурлин и Иван Воронцов.
Ответив легким кивком на поклон, царь уселся за мраморный столик.
Думные не притронулись к кушаньям, расставленным на длинном столе, до тех пор, пока Грозный не передал Челяднину надкусанный ломоть хлеба.
– Воронцову! – бросил лениво царь и отломил еще два куска. – Лыкову и Бутурлину!
Бояре трижды коснулись пола и приняли поденную подачу[46].
Низко свесив голову, сидел Колычев, с мучительным волнением дожидаясь подачи. Бояре исподлобья поглядывали на него и уписывали кислые щи.
Царь облизал ложку и, слегка приподнявшись, перекрестился. Все вскочили за ним на молитву.
Прищуренный взгляд ястребиных глаз Иоанна впился в посеревшее лицо Колычева.
– Слыхивали мы, печалуешься ты, князь, на лихие дела? И, сквозь дробный смешок:
– Не любо, сказывают, тебе, что, почитай, выше земских сиживают николи и в думных списках не виданные Биркины да Боборыкины, да Загряжские с Наумовыми, да что еще те Басмановы со Скуратовыми и Годуновым силу взяли великую?
Боярин, потупясь, молчал.
Легкая тень пробежала по лицу царя, погасила смеющиеся глаза и залегла глубокой бороздой на лбу.
В трапезную неожиданною оравою голосистых ребят ворвался шумный перезвон колоколов.
– Не иначе – Федька на звоннице тешится, – недовольно покачал головой Иоанн.
Пыхтя и отдуваясь, в дверь просунулся боярин Катырев.
– Сызнов царевич убег от меня, государь!
Набросив на плечи шубу, Грозный вышел на крыльцо и, приложив кулак к губам, строго окликнул сына.
Перезвон оборвался. Федор бочком сунулся к лесенке и исчез.
В трапезной молча стояли бояре.
Не обращая внимания на Колычева, Иоанн направился к креслу, стоявшему у окна, и придвинул ногами тигровую полость.
– Читай! – приказал он Висковатому, усаживаясь удобней.
Дьяк развернул цедулу и улыбчато шевельнул носом.
– От Михаилы Воротынского-князя.
Клинышек царевой бороды оттопырился кверху, точно прислушиваясь к чему-то. Правая нога грузно нажала на голову тигра.
– Чем ему на новых хлебах не потрафили?
Висковатый, не торопясь, прочел цедулу опального.
На многие обиды жаловался Воротынский, требовал, чтобы украйные служилые оказывали ему почтение, достойное его отечества, и выражал свое удивление тому, что давно не получает царева жалованья: ведра романеи, ведра бастру, десяти гривен перцу, гривенки шафрану и пуда воску.
С каждым словом к Иоанну возвращалось его игривое настроение. Приподняв посох, он слегка коснулся наконечником Колычева.
– Ты, думной, подсоби умишком своим, како с челобитною быть.
Боярин умоляюще поглядел на соседей, ища в них поддержки. Думные, свесив головы, упорно молчали.
– Сказывай, князь!
Колычев отвел в сторону взгляд и буркнул в бороду:
– Что по отечеству положено вотчинникам, то от Бога. А ты на то царь и великой князь, чтобы по-божьи рядить.
Фуников с укором поглядел на боярина и развел неопределенно руками.
Уставившись в промороженное оконце, Иоанн спокойно, по-дружески, объявил:
– Добро рассудил. Доподлинно, не зря сетуешь на то, что рядом с тобою Биркины с Загряжскими сиживают.
Он шумно вобрал в себя воздух и с присвистом выдохнул:
– Жалую аз тебя усадьбою по суседству с князь-боярином Воротынским на украйной земле.
Колычев, сохраняя достоинство, выслушал весть, перекрестился на образ и, отвесив всем по поклону, ушел.
– Сызнов печалования боярские? – задетый за живое спокойствием Колычева, зло повернулся Иоанн к дьяку. – Токмо и заботушки моей, что миловаться с крамолою!
Висковатый пробежал глазами цедулу.
– А печалуется еще воевода на тяглых. Бегут, мол, людишки от поборов и тягла. Волости поопустели.
Думные зашептались вполголоса. Царь внимательно вслушался в их шепот.
Воронцов поднялся с лавки.
– Дозволь, государь!
И запальчиво выхватил грамоту из рук дьяка.
– Николи того не бывало, чтоб воеводы да приказные царей тревожили челобитными от людишек!
Остальные горячо поддержали князя и повскакали с лавок.
– А либо ужо и холоп не холоп?! – наперебой перекрикивали они друг друга. – А либо стало стрельцов недостатно на смердов?
Грозный вонзил посох в голову тигра. Все сразу стихло. Только Воронцов не мог прийти в себя и, ожесточенно размахивая руками, продолжал что-то выкрикивать. Казначей резко потянул его за полу кафтана к лавке.
Царь подул на стекло, потер его пальцем и поглядел на площадь.
– Никак басурмены пришли?
И к дьяку:
– Отпиши по всем губам, что, дескать, в царевой думе многое множество великих забот и недосуг ей холопьими печалями печаловаться. Токмо пускай те приказные да воеводы по-божьи творят, людишек через меру не забижают.
Бояре просветлели и благодарно поклонились царю.
По знаку Челяднина они гуськом двинулись к двери.
В трапезной остались Висковатый и Фуников.
Царь раздумчиво потер висок.
– А и впрямь холопи не к добру воют. Худа бы не было! Нешто к веселью нашему, коль цельными волостями бегут?
Он в упор уставился на Висковатого.
– Надумать бы такое, чтобы людишки про меня лихого не молвили, а всю вину на бояр с дьяками переложили.
Фуников закатил глаза и улыбнулся елейно.
– Надумаем, государь. Сами не сладим – Вяземского покличем.
И, помолчав, прибавил:
– Еще на выдумки охочи Алексей Басманов да Борис Годунов.
Иоанн милостиво потрепал по щеке казначея.
– Сдается и мне – ума палата у того Годунова!
Глава пятая
От великокняжеских покоев до Благовещенского собора скребут и чистят людишки работные дорогу, обряженную северами в шуршащий саван. Долгою чередою по обе стороны дороги выстроились стрельцы и дворовые. Их лиц не видно: иней густо заткал щеки, губы, глаза, и промерзлыми комьями дикого меда зернисто искрятся подплясывающие на ветру бороды. В белесом воздухе прядет замысловатую паутину свою тихий перезвон малых колоколов. На звоннице, рядом с пономарем, постукивает нога об ногу и зябко хохлится дозорный жилец.
И вдруг шумно очнулся от дремы Кремль. Откуда-то издалека рявкнули густые басы:
– Царь! Дорогу царю!
Жилец рванул веревки, привязанные к языкам колоколов. Суетливо застрекотали медные голоса.
Высоко подняв голову и опираясь на серебряный, покрытый золотом, посох, торжественно вышел из палат Иоанн. Гордый взгляд его устремился в разбухшее небо. Каждая черточка каменно застывшего лица выражала величавую неприступность и мощь.
По бокам царя неслышно скользили по паре телохранители. Их статные фигуры плотно облекали одинаковые кафтаны из серебряной ткани с горностаевой опушкою и с большими серебряными пуговицами до колен. На ногах поблескивали белоснежные сафьяновые сапоги и золотисто переливались большие топоры на плечах.
Позади телохранителей стройно выбивали шаг восемьдесят московских дворян и жильцов.
На паперти, окруженный боярами, хмуро молчал, дожидаясь отца, Иван-царевич.
Грозный издали заметил сына и глазами подозвал к себе Вяземского.
– Накажи ты ему, озорнику, шубу ту запахнуть. Не ровен час – недуг прилипнет.
Князь стремглав бросился к паперти и, низко поклонившись, передал царевичу приказание.
Иван сонно зевнул, поглядел на свои покрасневшие пальцы, подул на них и отвернулся.
«Эка, норовистый удался! И в кого уродился, не ведаю», – подумал не без удовольствия царь и снова вытянул лицо в каменеющую маску величия.
Однако поравнявшись с сыном, он не выдержал и заботливо попросил:
– Запахнись ты, Ивашенька. Студено!
Из-за спины выглянул робко Федор.
Борода Иоанна запрыгала по сторонам.
– Разогнул бы ты спину, мымра пономарская!
Одутловатые щеки царевича сморщились в блаженной улыбочке.
– Пожаловал бы ты, батюшка, милость невеликую – крохотку поблаговестить.
Катырев умиленно сложил руки на животе.
– Божье дитё. Воистину божье дитё.
Грозный сердито оттолкнул боярина и, теряя самообладание, набросился на сына:
– Мымра! Не царева ты плоть, а сука пономарева! Сука ты – вот кто!
Федор юркнул снова за спину Ивана и сделал вид, что идет в церковь. Но, едва отец скрылся в притворе, он подразнил языком поманившего его Катырева и, отдуваясь, свернул к лесенке, ведущей на звонницу.
Перед алтарем Иоанн передал посох Биркину и стал на колени. Протопоп благословил молящихся и, в свою очередь испросив царского благословения, приступил к службе.
Истово бил Грозный поклон за поклоном и, каждый раз приподнимаясь, огорченно поглядывал на старшего сына.
Царевич стоял, облокотившись на паникадило, и болезненно морщился. После бурно проведенной ночи мучительно тянуло ко сну или на воздух, подальше от мутящего запаха воска и ладана. Минутами им овладевало какое-то странное оцепенение, мимолетное забытье. Тогда вдруг свежело лицо в желтоватом румянце и, как у ребенка, тянущегося к материнской груди, чавкающим колечком собирались влажные губы. Перед полузакрытыми глазами колеблющеся всплывал образ покорной девушки, с которой, под конец ночи, его оставили одного. Где-то у заставы изловили ее, неизвестную, дворяне московские, обрядили скоморохом и привели закоулками в Кремль. Приятно кружится голова у царевича, он широко расставляет руки и… падает на плечо Алексея Басманова.
– Леший! – вырывается у него из груди вместе с мутящей отрыжкой.
– Чего, царевич?
– Повыдумали тоже замест сна да в церковь ходить!
– Молится! – вздыхал успокоенно Грозный и проникновенно тыкался лбом в холодные плиты. – Сподоби, Господи, в добре и силе сыну моему на стол сести московской по скончании живота моего!..
Маленький, сутулый и взбухший, как лубок, вынутый из воды, жался на звоннице Федор к пономарю.
– Допусти, миленькой, под Евангелие, эвона в этот брякнуть, в великой.
Пономарь благоговейно приложился к руке царевича.
– Брякни, солнышко! Брякни, молитвенник наш!
И передал Федору веревку от большого колокола.
Катырев схватился за голову.
– Прознает государь – пропали наши головушки!
– А ты не сказывай.
Перекрестившись, царевич поднялся на носках и крикнул в свинцовое небо:
– Благослови, Владыко, звоном недостойным моим херувимов потешить твоих!
Князь смахнул слезу и дохнул в лицо Федору:
– Благоюродив бысть от чрева матери своея и ни о чем попечения не имашь, токмо о спасении душ человеческих.
Царевич передернулся и зло оскалил редкие зубы, но тотчас же снова выдавил на лице заученную, больную улыбку.
…На коленях, то и дело крестясь, полз к Иоанну Фуников. Грозный заметил его и поманил глазами к себе.
Казначей долго лежал, распластавшись на полу, и молился вполголоса. Поднявшись, он едва внятно прошептал:
– Белку со всем протчим взяли, а за щетину норовят по три алтына на батман урвать.
Глаза Иоанна стыдливо забегали по образам.
– Суета сует… Прости, Господи, суету земную мою. – И, откашливаясь в кулак: – Не можно без воску. А заберут воск, что запрел, – отдавай.
Казначей чмокнул царский сапог, пополз к выходу и, выбравшись на паперть, стремглав бросился к складам.
На складе Висковатый потрясал в воздухе образцами, прижимал их с неизбывной любовью к груди и клялся англичанам в том, что нигде во всем мире нет лучше царевой щетины.
Толмач переводил, путая и искажая смысл слов рядящихся. Торговые гости упрямо трясли головами и твердо держались своей цены.
Казначей отвел в сторону дьяка и голосом, достаточно сильным для того, чтобы услыхали гости, процедил не спеша:
– А щетинка-то авось на хлебе челом не бьет. Пускай попримнется маненько. – Точно вспомнив о главном, он прыгнул к англичанам и сочно поцеловал свои пальцы. – А и потешим мы вас таким товарцем… – И хлопнув толмача по плечу: – Ливонцам не дал! Германцам не дал! Литовцам да ляхам и не показывал! А агличанке задаром отдам! Бери и смышляй: воск то, а либо злато?