
Полная версия
Аврелия
Пока мы еще не знаем, для чего он шпионил за Домицианом, не знаем также, для чего он похитил у него бумаги – письмо и прокламации, – которыми Регул так заботливо снабдил цезаря. А объяснялось это очень просто…
В продолжение всего своего царствования император наводил ужас на подданных своими казнями, которые страшили народ уже не количеством похищенных им жизней, а той изобретательностью, тем равнодушием к мучениям человека, которыми так отличался Домициан. Народ изнывал под тяжестью такого правления, безропотно переносил терзания, но в сердце своем лелеял лишь одну надежду – избавиться от тирана. Заговоры против императора были на каждом шагу, но в большинстве случаев они оканчивались ничем или вследствие слабости организации и недостатка отваги, или благодаря предательству самих же заговорщиков. Главное средство было бы в силе, но сила была на стороне Домициана. Солдаты любили его, и он чувствовал себя в безопасности, хотя могущество римских легионов могло бы показаться и сомнительным: солдаты иногда провозглашали императоров по своему желанию, так как любимых полководцев они ценили неизмеримо выше императоров… Они уже доказали это с Гальбой, Оттоном и Вителием.
В описываемое время тоже были составлены два заговора: один в самом Риме, а другой вне его. Цель их была одна и та же – уничтожение тирании Домициана, но средства и силы далеко не одинаковы. Душой одного из них был Люций Антоний, полководец германской армии, который со своими легионами должен был явиться в Рим и низложить Домициана. Подробности заговора Антония были мало кому известны, но все были глубоко убеждены в том, что скоро его увидят в Риме. Тогда дело выяснилось бы само собой, а пока он скрывался, могли быть лишь предположения. В народе даже думали, что и сенат римский тайно помогает Антонию и что скоро настанет желанный момент перемены власти, которую вручат племянникам Домициана. Об этом Антонии давно уже говорили в Риме, давно уже его воззвания ходили по рукам, а Домициан ничего не подозревал, ничего не чуял о грозившей его трону опасности. Первое известие о заговоре принес ему Палфурий Сура, вся доблесть которого заключалась в том, что он сорвал со стены один экземпляр объявлений Антония и торжественно, как нечто тайное и никому еще не известное, преподнес его цезарю.
Регул в этом отношении был более счастлив благодаря своим подкупам и пронырливости. Он добился того, что завладел целой партией таких прокламаций, донес об этом императору, раскрыл цель заговора и сообщил цезарю имя военачальника, злоумышлявшего против его могущества. Больше Регул ничего не знал, и вот почему все его рассказы о заговоре были неточными и достаточно темными, вот почему он дополнял рассказ своими измышлениями и припутывал к нему ни в чем не повинных христиан.
Второй заговор имел целью заменить Домициана одним почтенным шестидесятипятилетним старцем Нервой, который дважды носил консульское достоинство. Этот заговор возник сейчас же после дакийской войны. Заговорщики вели дело с такой тщательной предосторожностью, с такой заботливостью скрывали свои планы от возможных свидетелей, что Домициан и о нем ровно ничего не подозревал. Императору даже никто не мог сообщить о нем, так как ни Регул, никто другой из пресмыкавшихся вокруг цезаря лиц – никто ничего не знал. И заговорщики терпеливо ждали конца задуманного, решившись в крайнем случае прибегнуть даже к насилию и убийству.
Домициан знал о заговоре лишь то, что Аполлоний Тианский предсказал однажды Нерве трон. Но мало ли было тогда всяких предсказаний! Было совершено человеческое жертвоприношение, и предсказание было прочтено Аполлонием по внутренностям жертвенного ребенка. На самом деле ребенок был принесен в жертву с обоюдного согласия Аполлония и Нервы; они заранее, без сомнения, знали, что им скажут внутренности несчастного ребенка, – короче, гадание было самой простой комедией, обман был совершен лишь для вящего успеха заговора.
Как бы то ни было, но обещанное Нерве высокое звание сильно обеспокоило подозрительного Домициана, и Аполлонию пришлось испытать на себе все неприятные последствия императорской немилости. Но Аполлоний для усыпления подозрительности Домициана изобрел весьма остроумное средство, умело рассчитывая на наивность и простодушие императора: он испросил аудиенцию и торжественно преподнес Домициану какие-то редкости, вывезенные им из дальних стран в одно из своих путешествий. И Домициан успокоился. С этой же целью, чтобы добиться благосклонности Аврелии, этот философ подарил и ей несколько мурринских ваз, вызвавших, как мы видели, столь наивное восхищение молодой девушки.
Таким образом, оба описанных заговора делали, в сущности, положение императора крайне опасным. Хотя он и не видел прямых и явных от того себе опасностей, однако какое-то предчувствие не давало ему покоя, какая-то беспредельная грусть щемила ему сердце.
Гирзут принимал деятельное участие в обоих заговорах. Здесь он дал полный простор своей ненависти к Домициану. С каким-то наслаждением Гирзут окунулся в эту пучину мести, с какой-то жадностью ухватился за проекты заговорщиков. Кто мог им быть полезнее Гирзута? Кто лучше его мог знать все привычки цезаря? Кто лучше его мог видеть и слышать все, что делалось при дворе цезаря, в его галерее? И заговорщики приняли его в свою среду с радостью. Цезарь же смотрел на него слишком снисходительно, видел в нем самого обыкновенного шута и не мог предположить, чтобы этот несчастный урод был для него опасен. Сам же Гирзут был очень серьезен и смышлен для своих лет: он понял всю важность заговоров, а со своей стороны также не мог упустить случая отомстить Домициану за частое упражнение в стрельбе из лука по его рукам.
Гирзут с одинаковой преданностью служил и тому, и другому лагерю, с одинаковым умением помогал заговорщикам в трудных случаях, но вместе с тем ничто не могло заставить его проболтаться одним про других, открыть одним то, что должно и может интересовать только других. Он не мог быть предателем, изменником – и не был им. Все поручения, которые ему давались, он исполнял с точностью и умел хранить тайну заговора как самый опытный и уже искушенный в жизни человек. К общему делу у него примешивался его личный интерес, и он делал все, чтобы быть полезным товарищам и в то же время чтобы скрыть свое двойное участие в заговорах против жизни и благополучия своего сумасбродного благодетеля. Да и был ли Домициан для него «благодетелем»? Гирзуту совсем не было дела до того, откуда придет месть ненавистному императору, – лишь бы пришла, и он усиленно стремился к этой мести по двум причинам, так как это было и выгоднее и удобнее.
Урод давно заметил, что галерея из прозрачных камней была чем-то вроде кабинета, где решались дела наиболее важные и секретные, откуда выходили проекты самые рискованные и по замыслу ужасные и куда Гирзуту как лицу, ничего общего с этими проектами не имеющему, доступ был закрыт навсегда. А между тем его замыслы требовали невидимого присутствия его в галерее и знакомства со всеми подробностями Домициановой политики. Проект стать невидимым свидетелем всех совещаний императора очень понравился Гирзуту, но был не из легких. Гирзут, однако, решил достичь своего. Он обратил внимание на статую Минервы в галерее, и вопрос был решен. Внутри бронзового пьедестала, на котором красовалась богиня, он устроил себе отличное наблюдательное место. Одним словом, дело было сделано, и у Домициана не было от Гирзута никаких тайн, а раз от него не было, то все было известно и заговорщикам.
Но как Гирзуту удалось превозмочь эти непреодолимые на первый взгляд препятствия, которые предстали перед ним во всей своей силе, едва он приступил к плану? Ведь надо было прорыть подземный ход до самой статуи и потом уже утвердиться в колонне, сделав там хоть какое-либо помещение. Да бронза и не поддается сразу. Ведь не восковая же была колонна, а сделана из прочного, крепкого металла. А шум? Как тут быть? Но тут уже начинается тайна, и да простят нам уважаемые читатели, если мы сошлемся на незнание, если и мы не в силах разобраться в искусстве Гирзута и объяснить успех его настойчивой работы. Предположить все можно, но что в том толку? Попробуем, однако.
Возможно, что в те редкие часы, когда Домициан оставлял его в покое, Гирзут скитался по бесконечным царским садам и натыкался на одну из тех пещер, которых было такое изобилие в древнем Риме. Возможно также, что, найдя пещеру, Гирзут или сам повел дальнейшую работу, или воспользовался для этого дешевыми услугами какого-либо ремесленника. Надо было сравнительно немного занять, чтобы купить рабочие руки хотя бы и для такого дела, которое задумал Гирзут, так как слишком мало было людей, преданных государю. Достаточно сказать, что даже внутри его дворца, среди членов его семейства, были лица, ненавидевшие его всей душой.
Таковы предположения. Иначе и не понять, как Гирзут ухитрился очутиться внутри колоссальной бронзовой колонны в тот именно момент, когда Домициан и Регул вели горячий разговор и строили план уничтожения начавшихся в народе брожений.
Теперь поведение Гирзута становится понятным. Получив от Домициана рану и едва успев унять боль, он сейчас же бросился в подземелье и проник в засаду. Он знал, понятно, что и Домициан и Регул никуда не уйдут, кроме знаменитой галереи. Здесь-то они и услышали шум, который привел их в такое беспокойство. Всегда аккуратный и не в меру осторожный, Гирзут на этот раз чуть-чуть себя не выдал: заползши в свое гнездо, он заворочался, а это могло очень дорого ему стоить. Нисколько, однако, не смутившись, он выждал и узнал, что заговор Люция Антония, его дорогое детище, открыт. Вот причина, заставившая его потом выйти из засады и похитить бумаги, так небрежно брошенные на треножник Домицианом.
Из руки Гирзута сочилась кровь, но думать о ней ему и времени не было: все было поставлено на карту. Вот происхождение тех кровяных пятен, которые остались на треножнике и совсем смутили Домициана.
Завладев бумагами, Гирзут прежде всего отослал воззвание Антония в известную ему книжную лавку с приказанием немедленно снять с него копии и в течение ночи распространить их в народе.
В то же время он отправил в Германию курьера с шифрованным письмом приблизительно такого содержания:
«Мизитий подкуплен. Прокламации доставлены Регулом императору. Один экземпляр у него похищен, и Гальбуна, ваш союзник, снял с него копии в своей лавке. Несмотря ни на что, воззвание ночью будет разбросано по городу. Препятствий больше нет. Поднимайте ваше знамя и идите в Рим: здесь вас ждут. Прощайте».
Наконец Гургес, самое имя которого должно уже произноситься теперь с некоторым почтением благодаря новой его должности – носителя жезла Либитина, – этот Гургес вдруг был разбужен среди безмятежного сна тремя резкими ударами в дверь его жилища. Один из прислуживавших ему могильщиков открыл ее, и какой-то неизвестный потребовал, чтобы Гургеса разбудили для одного весьма важного дела. Тот быстро вскочил с постели, но едва увидел незнакомца, как физиономия его сейчас же выразила не особенное удовольствие от этого ночного, таинственного посещения.
– Ты друг великой весталки? – спросил резво незнакомец.
– Да, – самодовольно ответил Гургес. – Имею удовольствие быть другом столь уважаемой особы…
– Чудесно, – прервал его незнакомец. – В таком случае передай ей это письмо, – и он передал ему письмо Метелла к Корнелии, о котором мы говорили в предыдущей главе. – Ты все-таки предупреди великую весталку, – прибавил незнакомец, – что письмо это было в руках императора, но что я счастлив теперь возвратить его по назначению. Великая весталка и ее друзья должны обо всем этом знать и хорошенько подумать. Прощай!
И он исчез.
– Довольно странный и весьма необщительный человек этот незнакомец, – смеясь, пробормотал Гургес, заметив, что посетитель уже скрылся во тьме ночи.
Но улыбка Гургеса сейчас же пропала, едва он бросил при свете лампы взгляд на листок папируса, который до этого времени равнодушно вертел в своих руках. Лицо его приняло самое печальное выражение, какого, пожалуй, у него не было ни в одной похоронной процессии.
– Как! Император читал это письмо! – вскричал он, пробегая глазами беглый, мужской почерк. – Клянусь Венерой Либитинской! Эта бедная весталка погибла. И этого мало! Если я не ошибаюсь, тут доказательство заговора. Как это хорошо! Вот-то обрадуется жених нашей божественной Аврелии! И все это знает Домициан! Гургес, Гургес, тебя погубит дружба великих людей. Крепись, Гургес!
И он погрузился в глубокие размышления о дружбе великих людей и о том, как доставить по адресу тех же великих мира сего письмо Метелла Целера.
Гургес немного хвастнул, назвав себя другом великой весталки. Если читатель не забыл, Гургес очень многим был полезен в некоторых событиях нашего рассказа. Он и теперь по доброте своей не прочь был исполнить все, что от него требовалось, но как это сделать, что предпринять, – он не знал. Незнакомец поставил его в очень затруднительное положение. Весталка находилась теперь в атриуме, а Гургес и думать не смел переступить порог этого святилища. Он вспомнил про Цецилию: она могла бы ему помочь в этом трудном деле. Но могильщик сейчас же откинул эту мысль в сторону, не желая подвергать молодую женщину опасности.
– Это письмо мне руки жжет, – проговорил наконец Гургес после долгих бесплодных размышлений.
Он напрягал свои мысли, старался придумать хоть что-нибудь подходящее, но чем больше он думал, тем безотраднее становилось на его душе. Он не знал даже, как и предупредить весталку, а это надо было сделать сейчас же, не медля ни минуты…
Вдруг, будто осененный какой-то благой мыслью, Гургес повеселел и вскрикнул каким-то особенным голосом от удовольствия. Глаза его заблестели, он потирал руки. Выход из этого затруднительного положения был им найден… Через несколько минут четыре могильщика под предводительством Гургеса вышли из дому и направились куда-то по улицам Рима.
Куда они пошли? Что такое надумал Гургес?
Об этом мы узнаем несколько позже…
IV. «Сыны Давида»
Регул должен был явиться во дворец в полдень. Подходя туда, он заметил небывалое оживление. Обыкновенно дворец посещали лишь избранные, редко и притом в одиночку, для объяснений с цезарем по самым неотложным делам, а теперь, вмешавшись в толпу, Регул заметил и римский сенат во всем своем составе, и консула Квинта Волузия Сатурнина, и членов четырех жреческих коллегий, и наиболее почетных граждан.
После разговора с Марком Регулом цезарь во все стороны разослал глашатаев приглашать к нему во дворец придворных, и вот теперь со всего Рима стала стекаться ко дворцу толпа разодетых людей. Он никого не забыл, ему все были нужны, так как в каждом он мог видеть целое сокровище сведений о положении дел в Риме и от каждого надеялся получить ответ по интересовавшему его тогда вопросу.
Среди приглашенных Регул заметил и Флавия Климента с двоими сыновьями, Веспасианом и Домицианом. Регул помнил, что, приглашая его, Домициан обещал ему любопытное зрелище, Регул помнил, для чего цезарю понадобилось сегодня такое собрание.
Но, сзывая придворных, Домициан никому не сказал о цели столь грандиозного и необыкновенного собрания, и многие не без основания были этим сильно смущены. А зная о существовании заговора Антония, сочувствуя ему и втайне желая ему успеха, большинство было убеждено, что для некоторых лиц, намеченных подозрительным императором, не пройдет даром эта царская затея. Один только Регул был обо всем осведомлен, а остальные могли лишь догадываться, строить всевозможные предположения, причем каждый как бы забывал о своем существовании и искал в толпе ту жертву царского гнева, которая должна была искупить вину. Цезарь обязательно станет наблюдать за всеми и, зная о готовящемся покушении, станет искать заговорщиков среди них. Это было единственным объяснением приказаний цезаря собраться во дворце, и, чтобы не навлечь на себя подозрений в неповиновении императорской воле, всякий старался исполнить ее со всей присущей ему аккуратностью. Попробуй кто-нибудь не явиться, так рассуждали в толпе, попробуй опоздать, и гнев императора был бы неизбежен.
Регул слушал, смеялся в душе над испуганным стадом овец – придворных – и откровенно удивлялся тому рвению и усердию, с которым исполнялось это царское желание.
С лихорадочным нетерпением Домициан ожидал собиравшихся придворных. Торжественным и великолепным приемом он хотел показать себя во всем своем величии, хотел поразить всех могуществом римских императоров. И великолепие дворцовых комнат, и богатство царского одеяния, и наконец внушительный вид гвардейцев – все это должно было сделать свое дело, произвести на публику необходимое впечатление.
Собрание происходило в чудном зале с мраморными колоннами, увенчанными золотыми капителями. Посреди зала возвышался трон Домициана. Кресло было художественно выточено из слоновой кости и разукрашено золотом и драгоценными камнями. Двадцать четыре ликтора, все в белых туниках, окружили то возвышение, на котором стояло курульное Домицианово кресло и откуда беспокойный взгляд императора мог проникать во все уголки огромного зала, мог видеть все, что творилось бы вокруг. По стенам, образуя ряд полукругов около колонн, стояла рота преторианцев – этой императорской гвардии Рима. Вид стражи был весьма внушителен, а блестящее вооружение очень красиво гармонировало с темным фоном стен, покрытых чудной живописью, несколько только мрачного характера.
На кресле восседал Домициан, а у ног его, на богатом пурпурном ковре, клубком свернулся Гирзут. Император был в одеянии, с которым он не расставался со времени своей прославленной победы над дакийцами и в котором обыкновенно председательствовал в сенате. Его плотную фигуру облегала снежной белизны шерстяная туника, вышитая по краям пальмовыми ветками, – так называемая туника Юпитера, которую надевали победители, возвращавшиеся на родину с почетом. Сверх нее была надета пурпурная тога с золотыми розетками – богатая тога всех римских императоров, украшенная особенными белыми застежками, которые были сплошь усыпаны жемчугом. На царской голове красовался венок из веток дикого лавра; на шее был золотой медальон вроде ладанки, висевший на золотой цепочке, а левая рука его держала скипетр, увенчанный красавцем орлом. Но это не все. Некоторые подробности одеяния цезаря имели символическое значение. Железное кольцо на пальце левой руки означало все добродетели воина; браслеты на руках должны были свидетельствовать о геркулесовской силе их обладателя, а пальмовая ветка в правой руке говорила о мире, который должен был царствовать в собрании, так смутившем и не на шутку испугавшем придворных. В довершение общей картины за спиной цезаря стоял раб и, сгибаясь под тяжестью массивного золотого дубового венка – этрусской короны, держал ее над головой императора. Венок этот также был усыпан драгоценностями и перевязан огненными красными лентами. Вот обстановка, в которой Домициан хотел допрашивать «сыновей Давида». Здесь не было ничего, что указывало бы на слабость и человеческое происхождение самого правителя, здесь не было ни одного из тех символов, которыми древняя мудрость старалась ослабить гнетущее впечатление от роскоши и силы.
И вот среди этого театрального торжества, среди этого блеска и великолепия, среди причуд императора, насквозь пропитанных его безумной гордостью, чувствовалась, с одной стороны, какая-то надменность власти, а с другой – рабское подчинение. Домициан и его приближенные были чужды друг другу.
Как-то сгорбившись, глубоко сидя в кресле и тяжело опираясь левой рукой на скипетр, Домициан задумчиво глядел на толпу проходивших перед ним людей.
Что он думал? Он был бледен, тяжело дышал и не сводил с них глаз. Он чего-то боялся, его взор готов был метать молнии, но он старался скрыть все это, старался казаться спокойным. И это ему плохо удавалось. Окружавшие видели все, испытывали на себе этот леденящий душу взгляд, озирались, как пойманные и затравленные звери, вздрагивая всякий раз, как глашатай громко выкрикивал имя каждого вновь прибывшего. Они медленно двигались мимо трона, потом останавливались, склоняли перед цезарем колени и кланялись ему до земли. А Домициан, это божество всех присутствующих, оставался совершенно безучастным к их поклонам и не обращал, по-видимому, на них никакого внимания.
Но что это? Трое из придворных наградили императора одним лишь поклоном. Это было новостью, это было каким-то вызовом. Пораженный император поднял голову и вздрогнул: он узнал Флавия Климента и двоих его сыновей. Лицо его вдруг покрылось красными пятнами, дыхание от волнения сделалось порывистым и частым, он рванулся вперед, а рука нервно сжала скипетр… Взор его блеснул зловещим огоньком… Но он заставил себя побороть начинающийся гнев, и лицо его вскоре приняло более спокойное выражение. По залу пробежал едва заметный шепот. Все были поражены неслыханной дерзостью родственников цезаря, решившихся нарушить придворный этикет. Более всех был поражен Вибий Крисп, который лучше других знал причины, заставившие Флавия Климента бросить вызов императору в присутствии всего двора.
Появление Марка Регула навеяло на толпу еще больший страх. Торжествующий и сияющий вошел Регул в зал, рабски склонился к стопам императора, а встав, нагло и дерзко взглянул на окружающих… По той усмешке, с которой Домициан глядел на распростертого у его ног Регула, чувствовалось, что грядущие события не могут предвещать ничего доброго…
В зале царило гробовое молчание, и цезарь с Регулом поистине могли наслаждаться тем жалким зрелищем, которое являл собой весь сонм придворных, поверженных в какой-то необъяснимый ужас. Один Гирзут оставался вполне спокойным: один он понимал молчаливый разговор Домициана и его сообщника по улыбкам, которые долгое время не сходили с их уст.
Наконец Домициан подал знак. Насладившись общим настроением, он пожелал начать свою речь. Все взоры были устремлены на него, и все хотели слышать каждое его слово.
– Консул, сенаторы, жрецы и граждане! – начал он тихим и вкрадчивым голосом. – Я собрал вас сюда, чтобы в вашем присутствии допросить двоих евреев. Они находятся в моих руках, и их сейчас введут сюда… Мне давно уже стало известно, что, доверившись всякого рода самозваным предсказателям, многие возымели преступные надежды и дерзновенно мечтают о вещах безрассудных… Царству нашему угрожает ненавистная «секта» христиан, которые на римском престоле желают видеть потомков Давида, царя иудейского. Они-то и должны, по мнению христиан, завладеть Римом и подчинить себе все провинции…
При этих словах оратор остановился, как бы для того, чтобы перевести дух и собраться с мыслями, но вдруг, повернувшись, пристально стал глядеть на Флавия и его сыновей. Их лица выражали одно лишь удивление, и Домициану трудно было найти хоть малейший намек на участие Флавия в заговоре христиан, которому цезарь придавал столь несомненное значение.
С первых же слов Домициана слушатели уже повеселели: они видели, что опасения их напрасны, они чувствовали, что карающая рука цезаря их не коснется. Цезарь обошел молчанием Антония, и придворные вздохнули с облегчением, полагая, что император находится в блаженном неведении относительно планов, грозивших ему из Германии. Небольшой шум из их среды стал уже доноситься до ушей цезаря: это были слова лести, которые, однако, доказывали не столько сочувствие розыскам Домициана, сколько радость, что опасность миновала. Император этого не понимал или, вернее, понимал, но иначе, по-своему… Он был доволен началом своей речи, и казалось, что настроение собрания его не трогает.
Он продолжал:
– Мне хочется выяснить эти намерения христиан, выяснить допросом… Преданный мне Юлий Фронто объехал для этого Иудею и привез в Рим двоих молодых евреев, потомков царя Давида. Они теперь уже здесь. Приведите их…
И он подал знак глашатаю. Тот быстро исчез за дверью и вскоре возвратился в сопровождении Юлия Фронто. За ними шли два молодых человека, окруженные солдатами. Оба они с потупленными взорами медленно приближались к Домициану, который следил за ними, наслаждаясь их видимой беспомощностью. Он живо поднялся со своего курульного кресла и почти закричал:
– Фронто! Где же «сыны Давида»? Разве это они? – указал он на двух пленников, резко выделявшихся своим видом в кругу вооруженных солдат.
– «Сыны Давида» у ног божественного цезаря! – отвечал Фронто, останавливая молодых людей у Домицианова трона и кланяясь ему до земли.
С удивительным вниманием Домициан и все придворные разглядывали молодых евреев, которые поражали их и своей покорностью, и своей странной для непривычного взгляда одеждой.
На них был тот простой и убогий наряд, который носили еще во времена Христа и его апостолов и который нашему веку известен только по картинам знаменитых художников. Всю одежду их составляла туника – грубая одежда, подпоясанная простой, столь же грубой веревкой. Туника широкими складками падала с плеч почти до земли, и в ней, как и во всей вообще фигуре молодых людей, не было ничего, что говорило бы об их изнеженности. Всю картину дополняли самые обыкновенные сандалии и простые пастушеские посохи. С непокрытыми головами стояли юноши перед троном императора и невольно возбуждали к себе симпатии, столько в них было простоты, столько благородной гордости, столько красоты в осанке, тонком профиле и вьющихся кудрях! Загорелые лица, крепкие как сталь мускулы, мозолистые руки – все это было таким резким контрастом в толпе праздных, изнеженных придворных; бедная одежда иудеев, измученный и усталый вид их так мало гармонировали с толпой сытых и разодетых слуг императора, с этой пышной и богатой обстановкой. И это были потомки царя Давида!