Полная версия
Жребий брошен
Людмила Шаховская
Жребий брошен
Часть первая
Наследство заговорщика
Добрая слава лежит, а худая бежит
Глава I
Родство по ошибке
В одно февральское утро шестьдесят второго года до Рождества Христова жители Рима проснулись ранее обыкновенного и покинули как роскошные лебяжьи тюфяки на бронзовых и черепашьих ложах в чертогах, так и вороха гнилой соломы в лачужках. Бесчисленной бесконечной вереницей валили толпы любопытных зрителей отовсюду к улицам, по которым предстояло свершиться ожидаемому триумфальному шествию от городских ворот через форум к Капитолию для принесения Юпитеру благодарственной жертвы.
Что это был за триумф? Что же всполошило народ, привыкший к всевозможным, чуть не ежедневным зрелищам победных шествий, приездов именитых иностранцев-гостей и прочим до того, что чернь иногда уже и не сбегалась, покидая свою работу, глазеть и лицезреть? Что вынудило его будни сделать праздником?
Событие это своим видом было вовсе не блестяще.
Не царь, обладатель несметных сокровищ и повелитель непобедимых врагов, вздумал преклонить свою венчанную голову пред сенатом владыки мира и смиренно просить себе титула друга народа римского – римляне в последние времена так часто видали у себя царей мавританских, армянских, египетских и других, что не подумали бы бросить из-за них привычную колею обыденного труда.
Не знаменитый полководец привел скованным могучего врага с огромной добычей из стран, доселе неведомых, – и это, пожалуй, не собрало бы так единодушно всех жителей столицы и окрестностей и не произвело бы подобной давки на улицах. Помпей так часто торжествовал свои победы и приводил таких прославленных пленников, что это все пригляделось народу.
Нужно было свершиться чему-нибудь небывалому, чтобы расшевелить интерес в равнодушных квиритах и заставить их неумолчно болтать на улицах в рабочий день. И это нечто небывалое действительно случилось: народ сбежался посмотреть, как въедет в столицу с триумфом трусливый, разбитый подагрой старик, победивший, лежа в своей палатке и имея силы вдесятеро больше, маленькую шайку разбойников и получивший за это титул императора, а с ним вместе другой трусливый старик, также ничего ровно от себя не придумавший для уничтожения этой шайки, готовый теперь украситься до сих пор никем еще не получавшимся титулом отца отечества.
Этими трусливыми триумфаторами были два консула – Антоний и Цицерон, уничтожившие заговор знаменитого Катилины, с именем которого римляне связывали начало и конец всех своих бед последнего времени.
Катилины не стало, не будет теперь и всеобщей паники: нечего страшиться добрым людям ни кинжала из-за угла улицы, ни клеветы, ни отравы, ни увечья сыновей на пути порока, ни похищения дочерей, ни тайной продажи рабов. Вырвана общественная язва с корнем, убита стоголовая гидра.
– Да здравствует консул Антоний, победитель при Фезулах! Да здравствует консул Цицерон, охранитель порядка в столице! – горланили там и сям в толпе разгулявшиеся зеваки от нечего делать в ожидании диковинного зрелища, но никто и не подумал выкрикнуть хвалу истинным виновникам триумфа, никто даже не говорил о том, что не провалявшийся в палатке со своей подагрою Антоний, а легат его, храбрый Петрей, был истребитель заговорщиков при Фезулах в Этрурии; не Цицерон, а Теренция, жена его, охраняла город как могла усилиями своих верных сыщиков, внушая мужу делать и то, и другое, и третье на пользу Отечеству, тогда как сам оратор осмелился произнести свои громогласные речи только тогда, когда все уже было готово для этого благодаря энергии его умной супруги, весь заговор был парализован, общественное мнение настроено, как должно, и охранительная стража в переодетом виде являлась всюду, куда бы он ни шел.
Цицерону и этого казалось мало. Для безопасности он носил под одеждой такую толстую кольчугу, что возбуждал насмешки.
К сожалению, так бывает всегда на земле – кто шумит, тот получает триумф, а истинные труженики останутся незамеченными.
Триумф над Катилиной был, положительно, близок всем и каждому в Риме и его окрестностях. Одни из собравшихся зрителей понесли убытки от тайных отрядов погибшего злодея, другие нажились, прослужив Цицерону целый год сыщиками; многие имели родных среди воинов, отправленных под Фезулы, откуда, по причине плохих путей сообщения в зимнее время, доходили только редкие слухи. Кто убит, кто ранен, кто возвращается невредимым – было положительно неизвестно.
Было немало и таких особ, которые мысленно ставили себя на место Катилины, задавая роковые вопросы: в чем ошибся знаменитый заговорщик? почему именно не удалось его дело? что сделали бы они на его месте?
И многих тянуло на место Катилины; дух погибшего злодея веял на них своим черным крылом из ада, раздувая жажду приключений, алчность власти и добычи без разбора средств к достижению цели. Некоторые женщины не меньше мужчин волновались, думая о судьбе Катилины, интересуясь романтической обстановкой его последних минут и критикуя образ действий его многочисленных помощниц, героинь заговора.
Среди всеобщей давки сильные рабы с трудом очищали дорогу роскошным носилкам, под навесом которых горделиво сидела молодая женщина в богатой одежде жены сенатора-патриция.
Не слушая льстивую болтовню своих товарок, шедших подле нее пешком, рассеянно глядя на толпу и поневоле выслушивая бесцеремонные замечания зевак о ее наряде и наружности, богатая плебейка была погружена в глубокую думу.
Пред нею носился образ энергической красавицы Семпронии, геройски погибшей в мужском платье подле Катилины на Фезуланском поле с мечом в руках, как воин.
Пред нею носился образ трусливой Орестиллы, фаворитки заговорщика, покинувшей его в решительную минуту, прибегнув под защиту Катулла от придирок сената.
Первая поступила славнее, а вторая – благоразумнее.
Чью роль выбрала бы молодая плебейка, если б судьба дала ей этот выбор?
Семпрония была общеизвестной злодейкой; ей негде было укрыться от кары закона, ей ничего больше не оставалось, кроме смерти. Но ее смерть есть сама по себе бессмертие, тогда как Орестилле предстоит влачить длинную, скорбную вереницу дней в добровольной ссылке вместе с дочерью.
Молодая плебейка, взвешивая поступки той и другой героини законченной трагедии, ставила себя на их места, не приходя ни к какому решительному выводу.
Фульвии было не больше двадцать лет от роду, но она достигла уже полного очерствения, окаменелости всех чувств и порывов сердца, кроме стремления к власти. У нее не было ни совести, ни веры в богов, ни сочувствия к людям.
Пусть один из толпы нагло хвалил ее чересчур обнаженные плечи; пусть другой делал глупое замечание о белокуром парике, который она сегодня надела поверх своих жидких черных волос, пусть третий осмеивал ее горделивую позу… какое ей до них дело?
Ей хотелось быть на месте Орестиллы или Семпронии, быть супругой или фавориткой человека, подобного Катилине. В этой роли она выступила бы на всемирную сцену не так, как они. Обе, по мнению Фульвии, были дурами, а что предприняла бы в их обстоятельствах она, умница, – это в ее голове никак не определялось.
Она с презрением кидала мимолетные взоры назад, на другие носилки, где раскачивался ее слабохарактерный, постоянно пьяный муж, развлекаемый шутами, среди которых с затаенной скорбью вращался модный поэт того времени Валерий Катулл – человек благородного происхождения и возвышенной души, приставший к компании глупого пьяницы Клодия вследствие своей неодолимой страсти к его сестре, известной всему обществу мотовке и ветренице.
Катулл и теперь сидел в носилках подле Клодия, то декламируя ему в угоду стихи, то отвечая на вопросы, которые тому вздумалось задать, и сообщая усердно нужные сведения, – сведения, которые глупец через минуту перепутывал с другими, или вовсе забывал.
«Можно ли что-нибудь сделать из этой легкомысленной трещотки, – думала Фульвия о своем муже, – можно ли сшить диктаторский плащ из этой тряпки?.. Едва ли! Может ли быть годен в исполнители великих замыслов человек, который, выслушав утром совет, в полдень его переврет, к вечеру вовсе забудет, а завтра исполнит навыворот?.. Едва ли!»
Но до тех пор, пока еще не найден помощник вроде Катилины, Фульвии, – этой новой Семпронии – нужна какая-нибудь ширма, какой-нибудь козел отпущения для прикрытия ее планов. Все, что она сделает дурного, пусть молва припишет ее мужу; все, что глупой голове ее мужа удастся измыслить полезного, пусть будет рассмотрено общественным мнением как ее задумка.
Семпрония, по ее мнению, напрасно слишком явно выставила себя злодейкой, напрасно пошла сражаться под Фезулы; ей следовало бежать, набрать новую шайку и ударить, под предлогом мести за Катилину и во имя его идей, на Рим, пока туда еще не успела возвратиться из Этрурии армия.
Орестилла, по ее мнению, напрасно погубила своего пасынка, Афрания, – это лишило ее многих друзей и быть бы ей повешенной, если бы не ее дружба с Клодией, а через нее протекция поэта Катулла. На ее месте Фульвия постаралась бы не нуждаться ни в какой Клодии для своего спасения от явной или тайной казни; она действовала бы одна, своим умом.
Мало-помалу в ее мыслях начали слагаться формы самых удобных планов; она перебирала всю знатную римскую молодежь, всех Атилиев и Сервилиев, Аврелиев и Рубелиев, выискивая, кто из них лучше всего годится в наследники Катилины, как вдруг мечты ее были прерваны самым грубым образом.
– Эй, безмозглая челядь!.. дорогу дочери божественного Суллы! – раздались возгласы сзади носилок, а за этим последовал такой толчок, что рукоятка носилок соскочила с плеча невольника, носилки упали, и Фульвия очутилась на мостовой, расцарапав до крови руку.
Она увидала широкую, красную, смеющуюся рожу знаменитости римского цирка, гладиатора Евдама, а на носилках Фавсту, дочь Суллы.
Гневно сверкнули взоры гордой оскорбленной плебейки, когда она увидела виновницу своего падения. Фавста же насмешливо улыбнулась в ответ на эти молниеносные взоры и была унесена вперед под крики Евдама, продолжавшего орать во все горло: «Дорогу дочери божественного Суллы!»
Фульвия сочла себя не только оскорбленной, но и обесчещенной, потому что ее падение вызвало бесчисленные насмешливые возгласы из толпы:
– Глядите, глядите!.. С матроны парик свалился!.. Она плешивая!.. Ее волосы не длиннее зубьев гребенки, которою она чешется… они не гуще головной щетки, которою она приглаживает свой парик после завивки… у нее мало своих волос… купила чужие… ха, ха, ха!.. и чужие стали собственными, когда деньги заплачены…
У нее разорвался шов, платье свалилось с груди… ее лицо стало багровее ее румян… Никто не подумал пожалеть упавшую, кроме ее льстивых товарок, которые старались заслонить от нескромных взоров зевак свою патронессу, весь туалет которой в эти минуты пребывал в полном беспорядке.
Близ этого места находился перекресток. Из переулка были вынесены другие носилки, где сидели две молодые женщины.
– Стойте! – раздался оттуда мелодичный голос. – Стойте, что-то случилось!
– Стойте! – повторил оттуда же громкий голос другой женщины.
Носильщики остановились.
Толпа увидела, как к Фульвии подбежала с грацией и легкостью нимфы молоденькая особа, выскочившая из своих носилок. Это была стройная, худощавая патрицианка в платье замужней женщины, однако не старше лет шестнадцати, с прелестными темно-русыми волосами и такими очаровательными глубокими голубыми глазами, что, раз увидев, их не забывали. В их глубине таилось что-то особенно чарующее, магнетическое, в них выражалась вся душа этой дивной женщины – душа кроткая, поэтическая и до ребячества наивная, еще ни в малейшей степени не запятнанная грязью римской жизни.
Ее голубое шелковое платье, затканное серебром, мешало ей ходить, она несколько раз споткнулась, прежде чем дошла до Фульвии, вызвав в толпе смех, а свою длинную белую вуаль, зацепившуюся за браслет ее спутницы, она бесцеремонно дернула, но не заметила, что она от этого разорвалась. Кто-то упал, кто-то зовет на помощь, кто-то страдает – какое же ей дело до ее шлейфа или вуали? – она бросилась, готовая предложить к услугам ближних все, что может.
Вслед за нею нехотя вылезла ее спутница, с досадой проворчав:
– Амарилле всегда хочется соваться в чужие дела!
Это была также молоденькая особа, красивая, но с весьма обыкновенной наружностью, из тех, что нередко можно встретить – полная, румяная, с черными глазами под густыми бровями дугою и массою черных волос. Ее платье было красным шерстяным с огромными золотыми звездами, на груди бряцали, ударяясь одна о другую, разные бусы, из-под огромной золотой гребенки спускалась ярко-зеленая вуаль, также затканная золотыми звездами. Добавьте к этому высокий рост и увидите, что вся ее фигура представляла нечто огромное, сильное, но однако же безвкусное, неуклюжее, старообразное, вполне деревенское, точно красотка оделась в чье-то чужое платье, вовсе не идущее к ней. Однако по самодовольным взорам можно было заключить, что этот наряд не только ее собственный, но даже сшит ее руками.
Она тщательно подобрала свой шлейф, хоть он и не был длинен, как шлейфы матрон, чтобы к нему не пристала пыль с мостовой. Ее торжествующая улыбка выдавала ее тайные мысли: «А что?.. какова я?.. полюбуйтесь, добрые люди!.. мне не надо париков, потому что и свои волосы едва уместишь на голове, мне не надо румян – мои щеки краснее самой киновари, не надо платить денег ни за материю, ни за бусы моего наряда, потому что у моего мужа-купца полна лавка всяких товаров, ни за работу, потому что я сама шью лучше всякой портнихи!»
– Экое чучело!.. точно попугай!.. кто это?.. знаю… жена Леонида, суконщика, что торгует в кориненских рядах… вспомнил и я… ее прозвали Красной Каракатицей… – понеслось ей вслед из толпы, но торжествующая франтиха, к ее счастью, этого не слыхала, озабоченная как вмешательством своей грациозной спутницы в чужие дела, от чего, по ее мнению, всегда беда происходит, так и своим платьем.
Фульвия, поднятая и усаженная своими служанками в носилки, дико озиралась, не зная, что предпринять – отправиться ли домой, потому что ее туалет испорчен, или же наперекор Фавсте все-таки явиться на площадь смотреть триумфальное шествие.
Фульвия и Фавста едва знали одна другую, встречаясь очень редко в домах общих знакомых, но тем не менее в сердце первой давно гнездилась ненависть к последней. Причин для этого было множество, главная же – нежелание Фавсты, гордой дочери знаменитого диктатора, принять Фульвию в свой круг, круг самых высокопоставленных людей, центром которого в эти дни был Цицерон.
Фульвия по матери была внучкой одного из многих Семпрониев-Тудитанов, а по отцу – дочерью одного из бесчисленных Фульвиев-Флакков. Ее отец умер, когда она была ребенком, мать среди вихря удовольствий вольной вдовьей жизни не сумела ни дать ей хорошего образования, ни сберечь приданого для выгодной партии, ни даже найти в мужья хоть бедного, но порядочного человека, а выдала ее в четырнадцать лет за первого, кто посватался, лишь бы с рук сбыть. Сделавшейся женой гуляки Клодия Фульвии, имевшей до того образцом свою глупую и развратную мать, еще худшими примерами стали ее муж и золовка, для которых не существовало ни святынь, ни приличия, ни даже простой вежливости. Пьянство, сквернословие, драки, мотовство – вот что окружало юную девочку в доме мужа после разврата, виданного в доме матери. Как же могла она быть добродетельною?!
Вполне предоставленная самой себе с четырнадцати лет, Фульвия не могла не избрать ложного пути, несмотря на то, что в основе ее характера лежали хорошие задатки. Она имела обширный природный ум, твердую волю и смелость сердца, но обстоятельства ее жизни сложились так, что все эти качества она не могла применять с пользой.
Будь у Фульвии умная, добродетельная подруга, тетка, дядя или хоть предмет любви – она могла бы сделаться хорошей женщиной вследствие мудрых советов, но такой возможности она была лишена. Порядочные люди чуждались семьи Клодия, как проказы, и клеймили ее прозвищем гнезда всяких пороков вполне заслуженно.
Встречаясь с Фавстою и другими знатными матронами, Фульвия видела от них только косые взгляды и слышала неохотные ответы на старания вести беседу. Сначала это повергло ее в глубокую скорбь, а потом, мало-помалу, вызвало непримиримую вражду ко всем, кто не принадлежит к компании ее мужа и золовки, которых она искренне ненавидела, но сблизилась по необходимости и привыкла к их образу жизни. В ее сердце зародился червь и стал точить его денно и нощно – червь властолюбия и мстительности. Ум Фульвии стал питать и ласкать этого червя, все ее думы стали лелеять одну мечту, что настанет время, когда она воздаст гордым матронам за их презрение сторицей. Не имея возможности мстить им открыто, Фульвия выискивала малейшие поводы, чтобы насолить чем-нибудь тайком.
Матроны терпели от нее оскорбления, не подозревая, кто наносит их, чей ум изобретал и чей язык разносил по городу при всяком возможном случае нелепую клевету и басни о чести их. Всегда они считали виновником кого-нибудь другого, потому что Фульвия, выгораживая себя, умела находить козлов отпущения. По большей части таким «козлом» являлся ее муж. Клодий сделал то или другое, говорили в Риме, а о том, кто внушил бесхарактерному пьянице это, кто толкнул его – не догадывались. Фульвия была слишком хитра, чтобы выставить по неосторожности себя героиней скандала.
Увидав, что причиной ее падения с носилок был гладиатор Фавсты, а затем и саму Фавсту с ее насмешливой улыбкой, Фульвия отдалась пароксизму бессильной злости, призывая всех богов в свидетели ее клятвы, что гордой матроне это даром не пройдет. Сверкая своими налившимися кровью глазами, как голодная тигрица, женщина готова была сорвать свою злобу на ком придется, пока еще нельзя добраться до Фавсты. Она бросилась к своим носильщикам, осыпая их бранью, хлестая по щекам; исколола их острою золотою иглой, торчавшей как украшение у нее в волосах, и произнесла им всем четверым смертный приговор – отдачу на съедение плотоядным рыбам.
Несчастные носильщики упали в ужасе на колени, уверяя в своей невиновности. Трое из них обвиняли четвертого – того, с плеча которого Евдам столкнул рукоятку носилок.
– Госпожа, – говорил, плача, каппадокиец, – ты, конечно, вольна казнить нас без вины, но не могу я не сказать, что виноват… если кто-нибудь виноват или должен оказаться в виноватых… виноват один Луктерий… он уронил носилки.
Луктерий был галл, молодой и красивый. Фульвия год тому назад увидела его в числе бойцов на арене цирка и пленилась его красотой. Купленный ею и сделанный носильщиком, он оказался довольно хитрым, ловким и притом смелым слугой. Немало темных дел было совершено им в Риме по приказанию госпожи, но Фульвия все-таки разлюбила галла – и для нее ничего не значило казнить сегодня того, кого она обожала вчера.
– Евдам ошеломил меня ударом кулака по голове, – сказал Луктерий в свое оправдание, – и у меня помутилось в глазах… я пошатнулся от неожиданности, и носилки упали… госпожа, я не буду напоминать тебе всего, что поручала ты мне в этот год, как самому верному исполнителю… я не буду просить прощения… я надоел тебе – понятно мне это давно… я должен умереть, потому что тебе так угодно, но мои товарищи достойны жизни… они отомстят за тебя, госпожа, Евдаму или кому ты желаешь. Казни меня одного, а их помилуй – они справедливо говорят, что виновен только я.
Он смело глядел в лицо Фульвии, не плача, как другие. Его мужественная фигура горделиво возвышалась над остальными тремя коленопреклоненными рабами. В прекрасных чертах его молодого лица была видна покорность жестокой судьбе, но не тиранке Фульвии.
Эта смелость осужденного на лютую казнь понравилась жестокой женщине, хоть и не вернула носильщику ее прежнего благоволения.
– Отомстят… чем? – прошипела она сквозь зубы.
– Чем тебе угодно отомстим! – вскричали все четверо рабов.
– Увидим, – сказала Фульвия и, с презрением отвернувшись от избитых, окровавленных слуг, прислушалась к насмешливым возгласам народа о ее волосах, потом вскочила на носилки, опираясь на плечо старухи, своей любимой служанки, и закричала:
– Граждане, увидите вы когда-нибудь, какие седые клочья прикрыты черными буклями Фавсты!.. Придет день… вы их увидите.
Хохот толпы был ответом.
Фульвия злобно и горестно села, понурив голову, и обратилась к старухе:
– Мелания, стоило ли Катилине погибать во имя блага этой гнусной черни?!
Она заплакала слезами слепой, ужасной, но бессильной злобы, опозоренная, осмеянная, но не имеющая возможности мстить.
Эта сцена глубоко потрясла душу молоденькой патрицианки, прибежавшей к носилкам Фульвии, думая, что тут зовут на помощь. Особенно возмутила ее расправа с носильщиками.
Амарилла стояла, сконфузившись, и робко глядела то на тиранку, то на ее бедных слуг. Ее спутница, прозванная Красной Каракатицей, напротив, сразу поняла, в чем дело, и, протолкавшись не без затруднений к подруге, довольно грубо взяла ее за руку и сказала:
– Зачем ты прибежала сюда, Амарилла? Ты здесь никому не нужна… уйдем скорее!
Голос этой купчихи был так громок, что Фульвия услышала ее слова, несмотря на душившую ее злобу. Ее демонически-яростный взгляд мрачно уперся в Амариллу, и она по-своему истолковала ее присутствие.
– Фавста прислала одну из своих любимиц, сенаторских жен, любоваться моим унижением, – сказала она Мелании.
– Успокойся, дорогая моя… плюнь на всех них… когда-нибудь отомстишь, – ответила старуха шепотом.
– Я хочу отомстить сейчас, если не Фавсте, то хоть кукле с ее краснолицей подругой.
– Как тебе угодно.
– Высокородная матрона! – насмешливо обратилась Фульвия к оробевшей красавице. – Неужели пославшей тебя мало того, что испытано мною? Неужели ей мало одной видеть мою скорбь, что она послала тебя быть свидетельницей ловкости Евдама?! Скажи ей, что она раскается… раскается горько, что обидела женщину, не сделавшую ей ничего дурного. Женщину, ненавистную ей только потому, что имела несчастье быть супругой Клодия… скажи ей, что розы ее торжества поблекнут, а шипы вонзятся в ее собственную грудь… скажи ей, что она проклянет свою заносчивость… скажи, что в Риме есть гладиаторы не хуже ее Евдама, служащие не ей, а огонь мести может пылать не в одном только ее сердце… скажи, что я отомщу за себя.
– Я не понимаю твоих слов, матрона, – сказала Амарилла, изумленно прослушав грозный монолог, – я не понимаю, о ком ты говоришь. Меня никто не посылал к тебе. Услышав твои крики о помощи, я пришла…
– По влечению твоего собственного любопытства? Верю и этому! Конечно, каждой гордой сенаторше цицероновского круга приятно полюбоваться на мое бесчестье, приятно сообщить свои наблюдения Фавсте и Теренции, посмеяться с ними над комическою сценою, которую пришлось лицезреть – с моей личностью в главной роли.
– Я не знаю, матрона, ни Фавсты, ни Теренции, ни тебя самой. Я пришла, полагая, что могу быть полезна. Я тебе не нужна, но кровь струится по лицам и плечам этих невольников… О матрона! Как ты жестока!
– А ты, может быть, милосердна как Юлий Цезарь, не позволяющий публике решать участь его гладиаторов, когда устраивает игры… Ха, ха, ха! Пример Цезаря нашел подражателей, и этот посев уже приносит удивительные плоды – Милон тоже щадит своих бойцов. Гладиатор, этот презренный червь, уже начинает поднимать голову, что видно по поступку Евдама… горе будет, если эта голова червя превратится в голову змея и ужалит пяту не раздавившего его Рима! Евдам знает, что господин защитит его от гибели на арене… Ты не близка, матрона, ни с Фавстой, ни с Теренцией… Ты, значит, подруга Юлии, дочери Цезаря?
– Нет, я не знакома и с Юлией, – ответила Амарилла, окончательно растерявшись.
– Ни из того, ни из другого круга? Откуда же ты, свидетельница моего бесчестия? – спросила Фульвия, с изумлением осматривая стройную фигуру молоденькой сенаторши, – могу ли я узнать, с кем судьба так неожиданно свела меня? Я тебя никогда не видела нигде, ни у знакомых, ни в храмах, ни в театре.
– Ты не могла меня видеть… я нигде здесь не была… я провинциалка.
– Как зовут тебя, прелестная? – спросила Фульвия, меняя гневный тон на ласковый, – ее заинтересовала и внутренне рассмешила наивность Амариллы.
– Мое настоящее имя Рубеллия.
– Дочь Рубеллия Плавта?
– Нет… я ношу имя не отца, а бабушки… так было угодно моему деду.
Она в смущении теребила свою вуаль.
– О боги! – вскричала Фульвия радостно. – Наконец-то я нашла в Риме сенаторшу, которая не злословит обо мне и не знает Клодия!
– А разве твоего мужа все знают?
Этот вопрос Амариллы прозвучал, точно вопрос ребенка.
– А тебя, верно, никто не знает, если тебе еще не жужжали в уши обо мне.