
Полная версия
Царь-колокол, или Антихрист XVII века
Часть четвертая
Глава первая
Наконец настал день, в который долженствовал начаться суд над патриархом. Местом для заседаний собора назначена была огромная Столовая палата во дворе царском, убранная в настоящее время согласно со своим назначением. В глубине палаты возвышался, между двумя окнами, великолепный престол царский, украшенный золотом и драгоценною иконою, со множеством ступеней, покрытых красным сукном и огромным, богато отделанным балдахином, над коим возвышался государственный герб. С левой стороны престола устроены были два седалища для Вселенских патриархов, также великолепно украшенных бархатным балдахином, убранным золотою бахромою. Перед патриаршими местами поставлен был длинный стол, покрытый золотым кизылбашским ковром, на котором возвышались две огромные серебряные чернильницы и лежало несколько книг на греческом диалекте. Далее, во всю длину палаты, по обеим сторонам ее, тянулись скамьи, покрытые бархатными подушками и цветными коврами, для духовенства и царских сановников.
Едва колокол Ивановской колокольни ударил к ранней обедне, как весь царский синклит начал стекаться в Столовую палату: бояре, стольники, окольничие, думные дьяки. А вслед за ними показались и духовные особы: архиепископы и епископы греческие и российские, настоятели монастырей и простые иноки. Прошло еще четверть часа, и в Столовую палату вошли важнейшие сановники государства и митрополиты наши: Иона Ростовский, Павел Крутицкий, Питирим Новгородский, Лаврентий Казанский и греческие из Амасии, Иконии, Никеи, Варны, Хиоса, Трапезунда, Грузии и Сербии. Завлекательное зрелище составляло многолюдное собрание это поразительным для глаза соединением блеска с мрачностью, света с тенью. Пышные ферязи царских сановников из драгоценной парчи и бархатов, переливаясь тысячами цветов, странно противоречили массе духовенства, облаченного в черные рясы, от которых еще резче отличались их седые бороды и волосы, струившиеся волнами по платью. Черные клобуки иноков и пышные шапки бояр, украшенные жемчужными кистями, представляли в общем соединении самую разнообразную картину для глаз постороннего зрителя.
Вот, мало-помалу, все начало приходить в порядок. Важнейшие бояре и митрополиты сели, а вслед за ними и все прочие начали чинно занимать свои места по разрядам: синклит по одну и духовенство по другую сторону царского престола. Все принимало вид грозного, беспристрастного судилища, хотя страсти и убеждения у каждого оставались те же, несмотря на праздничные светлые платья.
– Ну, вот и лисицу на травлю выгонять, – сказал вполголоса Долгорукий сидевшему возле него князю Одоевскому.
– Скажи лучше, волка на псарню загонять, – ответил Одоевский, – ведь Никон только снаружи лисицей кажется, а в коже-то у него волчья душа…
– А что, высокоименитый боярин, – произнес Долгорукий, обращаясь к сидевшему недалеко от него Стрешневу, только в первый раз приглашенному во дворец после царской опалы, – если собравшийся здесь великий освященный собор оправдает патриарха, порадуешься ли ты этому али нет?
– Не изволь беспокоиться, князь Юрий Сергеевич, – отвечал Стрешнев с ядовитой улыбкой, наклонясь к уху Долгорукого, – Никон уже осужден этим же самым собором, так нового суда больше не будет.
– Что ты говоришь? – с удивлением возразил Долгорукий, посмотрев с недоверчивостью на Стрешнева. – Как же мог осудить собор Никона, если только сегодняшний день он в первый раз собрался здесь для совета.
– Ну да, здесь-то так, а уж будто в другом месте, кроме этого, и ничего сделать нельзя? Чтобы успокоить тебя, я скажу, что не дальше как вчерашний день вместо Никона и новый патриарх выбран. Вот, посмотри сюда прямо, на этого смиренного старца, который разговаривает с крутицким митрополитом Павлом. Знаешь ли, кто он?
– Как не знать, – сказал Долгорукий, обратя глаза на то место, куда указывал Стрешнев. – Это архимандрит Троицкой лавры Иосаф.
– Ну да, до вчерашнего дня он был троицким архимандритом, а теперь будет называться Божией милостью Иосафом Вторым, патриархом Всероссийским. Так-то, князь, – сказал Стрешнев, потрепав по плечу изумленного Долгорукого, – держись моего правила: заварил кашу, старайся скорее расхлебать ее! Вот хоть теперь, примером сказать, вы все думаете, чай, что собрались за тем, чтобы судить-де патриарха, а уж мы его заранее осудили, да и наказание выбрали…
– Но как же это могло случиться?
– Да очень просто. Чтобы сбыть Никона повернее, надобно было позаботиться об этом пораньше. Ну а кому в том была надобность, те и хлопотали; кто же не имел нужды, тот, разумеется, не заботился. Вот и вся недолга. Нареченный вселенскими патриархами вместо Никона назначен только вчера и то тайно, а на место его хотел бы попасть всякий из этих черных клобуков, которые сидят вон там. Так мудрено ли, что им хотелось поскорее сбыть Никона? Нашему брату тут надобно было только в мутной воде рыбу удить: одних помирить, других поссорить.
Прибытие патриархов со всею торжественностью в Столовую палату прервало слова Стрешнева, и едва только они, после обычных церемоний, отдали жезлы свои, чтобы воссесть на приготовленные седалища, как сторожевые постельники возвестили шествие государя и, вслед за этим, явился в царственном блеске кроткий Алексей Михайлович.
Он был одет в платье из зеленого турского атласа с серебряными цветами и драгоценными пуговицами из огромных яхонтов; становой кафтан из бархата кирпичного цвета украшен был кругом пол и подола золотым кованым кружевом и челночками. Сверх всего этого ниспускался зипун, покрытый кизылбашскою камкою, с ожерельем из драгоценнейших каменьев и жемчуга. На голове царя была горлатная шапка с алмазным крестом, а в правой руке индийский посох черного дерева, оправленный золотом, поднесенный некогда в дар Михаилу Федоровичу югорским царевичем Авганом.
Едва только царь показался в палате, как придворные мгновенно заметили, что лицо его было несколько бледнее обыкновенного. В самом деле, мысль, что, наконец, настал день, в который окончательно должна была решиться судьба бывшего друга его, сильно беспокоила государя. Какая-то тихая грусть видна была в его выразительных глазах, которыми он приветно смотрел на окружавших его сановников, как бы заискивая расположения их в пользу своего любимца.
Взойдя на престол и отдав посох боярину Илье Даниловичу Милославскому, царь в коротких словах объяснил цель собрания, прося прекратить столь великую смуту церковную, и, послав за Никоном, повелел немедленно приступить к делу. Первоначально предложен был собору вопрос, каким образом дозволить подсудимому предстать перед собором: по чину ли патриаршему или лишить его знаков власти?
С торжествующим взглядом переглянулись между собою бояре, враги Никона, когда единогласным решением собора определено было встретить его, не вставая никому с места. С нетерпением ожидали они прихода патриарха, радуясь при мысли, как оскорбится он, при крутом своем характере, или как упадет духом при этом знаке всеобщего к нему неуважения.
Но не таков был Никон: едва только показался он в дверях Столовой палаты, как царь первый встал со своего престола, а за ним и все собрание мгновенно поднялось с мест своих! Причина была та, что ни один из посланных к Никону архиепископов и других духовных особ не мог убедить его хоть несколько отступить от церемониала обычного патриаршего входа. И Никон после многих прений поставил на своем и явился в палате, предшествуемый, как и прежде, крестом, несомым его панагиостом.
Подойдя к престолу и обратясь к образу, он во всеуслышание прочел обычную молитву «Боже милостивый» и, поклонясь царю, патриархам и всем присутствующим, громко спросил царя:
– Где, великий государь, повелишь воссесть мне?
Молча показал царь на простую скамью, стоявшую по правую руку престола.
С видом оскорбленного достоинства и, вместе с тем, с кроткостыо, которая так шла к благолепному лицу Никона, он произнес упрекающим голосом:
– Зачем же, государь, пригласил ты сюда наше смирение, когда не повелел приготовить для нас места приличного нашему сану? Если сии чужеземные патриархи восседают на престолах, зачем же унизил ты, без суда и осуждения, во всем им равного патриарха Всероссийского, не уготовив у его седалища возглавия и подножия, приличных архиерейскому сидению? Глаголи: ради чего призвал нас в собранное тобою здесь сонмище?
Все присутствующие пришли в волнение от слов Никона, а монах, несший крест патриарха и уже поставивший его перед образом, снова взял в руки и стал перед Никоном, как бы ожидая его выхода из палаты.
Глаза всего собрания устремились на царя, будто вопрошая его, каким образом принять поступок подсудимого.
Тогда Алексей Михайлович медленно поднялся с престола, снял с головы своей царскую шапку и, сойдя со ступеней к столу, за которым восседали патриархи, произнес прерывающимся от душевного волнения голосом:
– Святейшие Вселенские православные патриархи! Судите меня с этим человеком, который был прежде истинным пастырем своего стада, подобно тому как Моисей был пастырем людей Израилевых; самым чадолюбивым отцом семейства моего и самым нежным моим другом и наставником! Не было сокровенного помышления в голове моей, которое я когда-либо скрыл от него: и важнейшие дела государственные, и тайные мысли души моей были равно для него открыты… И вот, этот человек, будучи главою пространной церкви и первым советником моим, оставил, неизвестно почему, град сей и, отошед в созданный им Воскресенский монастырь, оставил паству свою на расхищение… И одну ли паству? Самого меня, некогда так близкого его сердцу, предал посрамлению, написав обо мне в Царьград в письме к святейшему патриарху Дионисию всякие клеветы и неправды… Судите меня с сим человеком, вот обличитель его!
Произнеся эти слова и указав на письмо, писанное Никоном к Дионисию, лежавшее вместе с другими обвинительными актами на особом столе, кроткий Алексей Михайлович залился слезами и, сев на престол, закрылся рукою, чтобы скрыть себя от взоров.
Все собрание прослезилось.
Когда царская речь переведена была Вселенским патриархам одним из архимандритов по имени Дионисий, бывшим у них толмачом, тогда они, посоветовавшись между собою, предложили Никону отвечать на сделанное царем обвинение.
Красноречиво и подробно объяснил патриарх причины, заставившие его оставить престол и удалиться из Москвы. Выставив все козни бояр, враждовавших против него, он объявил, что писал к цареградскому патриарху тайно, как брат к брату, не предполагая, чтобы писание его могло быть когда-нибудь обнаружено.
Мановением руки повелел царь приступить к чтению письма и прочих обвинительных бумаг, что продолжалось в течение нескольких часов, и, только оно прекратилось, патриархи потребовали свидетелей.
Из среды духовенства вышли три главных врага Никона: крутицкий митрополит Павел, рязанский Илларион и мстиславский Мефодий. Они обличали его в том, будто он называл Российскую церковь Латинскою за напечатанную на Западе книгу Номоканом; уличали его в жестоком обращении с духовенством и самовольном низложении коломенского епископа Павла, без суда прочих святителей; коснулись самого пребывания его в Воскресенском монастыре, укоряя Никона, будто бы он там вел соблазнительную жизнь…
Когда обвинители, высказав все как заученную речь, в безмолвии заняли свои места, государь, обратясь на сторону царедворцев, потребовал от них обвинения. Глубокая тишина распространилась в палате. Все взглянули друг на друга, как бы вызывая смельчаков, и потом потупили глаза в землю, изредка только с тайным страхом бросая исподлобья взгляды на царя и патриарха. Но никто из бояр не выступил на арену…
Несколько минут продолжалось могильное безмолвие. Молния гнева блеснула в очах царских.
– Что же молчите вы, бояре, в то время, когда требуют от вас обвинения? – вскричал Алексей Михайлович, грозно взглянув на жавшихся друг к другу царедворцев. – Говорите!
Несколько человек посреди глубокого безмолвия поднялись с мест, но, казалось, испуганные шелестом собственного платья, они мало-помалу снова заняли прежние свои места, как бы находясь под влиянием какого-то панического ужаса. Всякий из них, имея с патриархом только одни личности, страшился обнаружить себя перед собором. Тишина продолжалась.
– Ну, Семен Лукьянович, твоя очередь, выходи-ка, брат, на чистоту, – шепнул Долгорукий Стрешневу, толкнув его легонько локтем.
– Нет, Юрий Сергеевич, хоть убей меня, а я не встану с места, – прошептал Стрешнев дрожащим голосом. – Сам не знаю, что со мной случилось, языком насилу пошевелить могу.
– То-то, брат, – отвечал с улыбкой тихо Долгорукий. – Видно, вы рано нового патриарха выбрали? Ай, ай, как царь на нас поглядывает! Ну!
– Спаси нас, не погуби! – прошептал Стрешнев Долгорукому, но так тихо, что, казалось, шевелил только губами, не издавая никакого звука.
– То-то, видно, не сули журавля в небе, – сказал Долгорукий. – Ну добро, коли все перетрусили, так уж, видно, мне придется выйти перемолвить словцо-другое.
И, выступя перед собранием, Долгорукий начал обвинять патриарха, почти повторяя клеветы, произнесенные прежде его митрополитами, – патриарх обвинен был в самых противозаконных, святотатственных поступках. Но почти все обвинения, возведенные на него, были так нелепы, что Никон, выслушав их, только презрительно улыбнулся.
– Что скажешь ты на это в свое оправдание, отец Никон? – произнес царь, обратившись к нему.
– Великий государь, – сказал патриарх звучным, твердым голосом, раздавшимся в палате, – ты требуешь моего ответа? Вот он: десять лет, государь, поучал ты все обретающееся здесь, собранное тобою сонмище, чтобы приготовить его к дню сему да обвинить меня! Но взгляни на них! Не только слов произнести, едва уста раскрыть могут. Выслушай меня, государь. Скорее можно побить меня каменьями, нежели словами, если и еще десять лет собирать их будут.
В продолжение этой речи лицо Алексея Михайловича вспыхнуло от гнева, грудь его заколыхалась от тяжелого дыхания, брови грозно насупились…
Все присутствующие, едва смея перевести дух, ожидали в глубоком молчании страшной бури…
Но вдруг выражение лица царского мало-помалу изменилось. Все еще с пламенеющим, но уже спокойным лицом, он поднялся с престола, сошел со ступеней его и, к невыразимому удивлению всего собора, подошел к Никону, взял его за руку и, отведя в сторону, начал тихо говорить с ним.
Все неприятели патриарха побледнели при этом неожиданном поступке царском. Мысль, что теперь представился Никону удобный случай оправдаться, ударила им, как молотком, в голову…
Между тем государь тихо беседовал о чем-то с патриархом; но так как для романиста ничего нет сокровенного, то мы готовы передать читателям нашим предмет их разговора, слышанного ближайшими монахами и приведенного клириком патриаршим в описании и поныне сохранившемся, присовокупя при том, что объяснение это не имело никаких особенных последствий. Государь сетовал патриарху: для чего он, идя на собор, как на смерть, постился, исповедовался и очищался елеем. И на ответ Никона, что он и теперь ожидает ее, клятвою подтвердил, что никогда сего и в мысли не имел, помня, что патриарх спас от смерти его семейство во время смертоносной язвы. Наконец, на вопрос царский: для чего так очернил Никон государя в письме, писанном Дионисию, он отвечал, как и прежде, что писал его, как брат к брату, тайно.
Долго и тихо совещались еще они, приводя на память прежнее и как бы согревая себя взаимною беседою после разлуки… Наконец тихо-тихо разошлись в молчании…
Когда царь прекратил разговор с патриархом, весь собор устремил на него взоры, томительно ожидая царского слова… Царедворцы уже успели сочинить новые ковы и доносы…
Но вместо того чтобы взойти на престол, Алексей Михайлович, не произнеся ни одного слова, направил шаги во внутренние покои царского терема. Заседание кончилось.
– Что, Семен Лукьянович, кажись, дело-то еще в дороге? – сказал Долгорукий Стрешневу, спускаясь с ним с дворцовой лестницы.
– Нет, брат, теперь наша взяла, – отвечал с хохотом Стрешнев. Но вдруг лицо его стянуло какими-то судорогами. С болезненным воплем поднес он платок к своему рту.
– Что это делается с тобой, Господи помилуй? – вскричал Долгорукий, бросив с ужасом взгляд на отнятый Стрешневым белый шелковый платок, который был весь облит свежей кровью…
– Эх, Семен Лукьянович, – продолжал Долгорукий, пристально посмотрев на искаженное лицо Стрешнева, – никак ты болен? Попросить бы тебе у царского доктора Самуила Коллинса какого-нибудь снадобья…
– Небось, – отвечал Стрешнев с улыбкою, еще больше исказившей лицо его, – доживу как-нибудь до нового патриарха без всяких снадобий.
– Разве что только до него, а не дольше, – прошептал про себя Долгорукий, покачав головою.
Глава вторая
Прошла еще неделя в соборных суждениях о деяниях Никона и совещаниях, каким образом поступить с ним. Неделя, в которую употреблены были все козни царедворцев и зложелателей патриарха к тому, чтобы осуждение его было по возможности строже. Труды их не остались тщетны. 12 декабря назначено было днем для лишения Никона сана патриаршего и архиерейского… Кроткий царь Алексей Михайлович, не имея сил находиться лично при исполнении этого приговора над его бывшим другом, отказался от присутствия, и собор назначил для места позорища уже не царские палаты, а небольшую церковь Пресвятой Богородицы Благовещения, сооруженную над вратами Чудовой обители, в притворе которой жили Вселенские патриархи.
Боярин Семен Лукьянович Стрешнев, заболев в первый день суда над Никоном, хотя и чувствовал себя несколько лучше, но все-таки, к сожалению своему, не мог быть в этот день на соборе. Горя, однако же, нетерпением узнать, сколь возможно скорее, обо всем, что совершится там, он просил задушевного друга своего князя Долгорукова прийти к нему обедать прямо из судилища и при этом рассказать обо всем, что будет происходить там.
Давно уже прошло обыкновенное время обеда, и оладья тельная живой рыбы, любимое кушанье боярина, стояла простывшая на широком столе, накрытом на два прибора, а Семен Лукьянович и не думал приступать к ней. С нетерпением ходил он из угла в угол по светлице, беспрестанно заглядывая в окно при малейшем шорохе. Но шум прекращался, и боярин снова начинал ходить большими шагами по хоромине.
Наконец дверь отворилась, и на пороге показался князь Юрий Сергеевич Долгорукий.
– Насилу тебя принес Бог, князь! – вскричал Стрешнев, обращаясь к гостю. – Ну, садись же да рассказывай поскорее, как у вас там дело было?
– Ну, Семен Лукьянович, и насмотрелись и наслушались сегодня вдоволь, – отвечал Долгорукий, положив свою высокую шапку и усаживаясь на покрытую ковром лавку.
– Однако, из патриарха сделали-таки ферапонтьевского монаха? – прервал Стрешнев, вопросительно взглянув на Долгорукого.
– Воистину, – отвечал тот.
– Слава богу! – вскричал Стрешнев. – А я уж думал, что он опять сделает какую-нибудь увертку, чтобы продлить время. Расскажи, брат, все пообстоятельнее: ведь страх любопытно! Что, я чаю, теперь из волка оборотился овечкой? Присмирел сердечный?
– Дожидайся! Озлился пуще прежнего!
– Ой ли?
– А вот слушай, я расскажу тебе все по порядку. Дали мне сегодня, чуть свет, из Разряда повестную, чтобы быть в Благовещенской церкви в Чудове. Исправив кой-какие домашние дела, я тотчас же отправился туда, а там уже все духовенство было налицо и оба Вселенские патриархи. Духовные облачены были в священные ризы, а архиереи в омофоры, кроме одного Афанасия, митрополита Иконского. Из бояр были: я, князь Никита Одоевский да князь Григорий Черкасский; а из духовенства все находившиеся в первом заседании, кроме вологодского архиерея Симона, который, по старой дружбе с Никоном, отозвался больным. Только после и его, по приказу Вселенских патриархов, привезли в санях, а в храм внесли на ковре. Когда все были налицо, ввели Никона в церковь и поставили посередине. Тогда начали читать, сначала на греческом, а потом на славянском языке, соборное постановление, в котором наложены были все проступки Никона, и, наконец, прочитали приговор о лишении его сана патриаршего и оставлении только в иночестве, для вечного покаяния. После этого Вселенские патриархи сошли со своих мест и, прочитав пред царскими дверьми краткую молитву, обратились к Никону и повелели ему снять с себя клобук с крестом из дорогого жемчуга, бывший в то время на голове его. «Для чего велят мне снять клобук?» – спросил Никон. «Для того, – отвечал один из патриархов, – что собор осудил тебя и обличил дела твои, потому с сего часа тебе не подобает более нарицаться патриархом, ибо ты сам собою и гордостью своею оставил свою паству». Вот, брат, тут надобно было послушать, как отделал Никон патриархов, не успевали им переводить сердечным, так словно жемчугом и нижет. Доказал им ясно, как солнце, что он ни по каким духовным законам не подлежал осуждению и что они сделали это не по долгу справедливости, а из надежды получить награду, как нищие получают подаяние. «Если я был повинен и достоин осуждения, – наконец сказал он, – то зачем же вы лишаете меня сана тайно, в этой церковице, без присутствия царского и его синклита, а не торжественно в соборе Успения при всем народе русском, где умоляли меня взойти на престол, с которого ныне несправедливо и тайно низлагаете?» Когда же сняли с Никона клобук и осыпанную драгоценными камнями панагию, то он с усмешкою сказал патриархам, чтобы они взяли жемчуг и камни себе на пропитание. На Никона надели простой клобук и громогласно провозгласили, чтобы он не дерзал более нарицаться патриархом и шел отсюда не в Воскресенское село, а на место покаяния в Ферапонтов монастырь на Белозерских пределах. Чтобы не наделать в народе шума, Вселенские патриархи велели, однако же, оставить у Никона мантию и посох. Когда приговор был исполнен, Никона посадили в сани и повезли в Кремль, на Лыков двор, где он жил с приезда своего в Москву, а мы, грешные, тоже взялись за шапки и отправились по домам. Говорят, что велено завтра, чуть свет, отправить Никона из Москвы.
– Туда ему и дорога, – вскричал Стрешнев, выслушав рассказ. – Спасибо, князь, что ты потешил меня бывальщинкой, и хоть говорят, что соловья сказками не кормят, однако я, слушая тебя, совсем забыл и об обеде. Нут-ка, милости просим присесть. Ты, чай, проголодался на волчьей-то травле?
Стрешнев захохотал, но в то же мгновение лицо его искривилось, он удушливо кашлянул, и капля свежей крови повисла на губе его…
– Эх, Семен Лукьянович, видно, ты больно недомогаешь, – сказал Долгорукий, – вот я уже в другой раз вижу кровь у тебя.
– Это, – отвечал Стрешнев с прежним смехом, – та самая кровь, которая испортилась от неудачных попыток при свержении Никона, вот теперь она и выходит. Милости просим, князь, откушать и оставим на время в покое нового монаха.
– На время? – возразил Долгорукий. – Скажи лучше навсегда. Теперь, чай, никто из нас и не вспомнит об Никоне, как он переберется отсюда на новое жилище.
– Забыть? – вскричал Стрешнев, стукнув кулаком по столу. – Я его забуду разве в могиле! Не посоветуешь ли ты также забыть, что есть на свете Артамошка Матвеев? Не будешь ли уговаривать оставить и его в покое, после того как царь выдал меня головою?.. Да, я и оставлю… только не прежде, как его голова слетит от руки палача к ногам моим! Промахнулся я раз, в другой раз не обмишурюсь. Скоро наступит час мщения, и страшно будет оно… С ним и с Никоном мы еще посчитаемся…
– Да скажи на милость, чего же тебе нужно еще от Никона? – прервал Долгорукий. – Разве теперь он уже не простой монах, который будет жить до конца жизни отшельником в четырех стенах своей кельи?
– Э, да какая же ты красна девица, князь, по твоим суждениям, – вскричал Стрешнев, страшно захохотав. – Нет, кто раз оскорбил Стрешнева, тот должен вечно в том каяться! Теперь Никон монах, доброе дело; он не ступит шагу из кельи – и то ладно; только к этому мы похлопочем, чтобы уж он, голубчик, кроме хлеба и водицы, во всю жизнь больше ничего не кушал, да чтобы летом-то в келье было пожарче, а зимой – похолоднее. Да, – вскричал Стрешнев, страшно блеснув глазами, – месть до гроба!
– До гроба! – повторил Долгорукий, покачав головою. – Кто из живущих уверен, что он далеко от нас. Смерть, говорят, не за горами, а за плечами.
– Есть, князь, – прервал Стрешнев, – другая пословица: живой об живом и думает. Я теперь живой человек и думаю, что до тех пор, пока монах Никон существует в этом мире, я заставлю его вспоминать обо мне каждую минуту точно так, как и сам буду вечно помнить о нем.
Через мгновение Стрешнев вдруг схватился за грудь. Глаза его налились кровью, лицо посинело, а жилы означились на висках багровыми ветками… Он тяжело вздохнул и, как сноп, грянулся на пол.
Долгорукий в испуге бросился к нему на помощь, приложил руку к сердцу: оно уже не билось! Стрешнев лежал мертвый, и только кровь ключом бежала из открытого рта его на пол…