bannerbanner
Царь-колокол, или Антихрист XVII века
Царь-колокол, или Антихрист XVII векаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 23

Выслушав наставления Бывалого и затвердив их на память, Курицын отправился домой, рассчитывая свободное время, когда ему, прежде разрешения клада, можно будет поверить собственными глазами местность, столь подробно описанную Бывалым. Употребя несколько дней на исполнение дел по обязанностям своей службы, Федор Трофимыч мог, наконец, посвятить один и собственным своим делам. Рано утром выехал он в простой телеге по Смоленской дороге и, следуя вполне советам Бывалого, достиг, наконец, к полудню часовни, хотя с чрезвычайными усилиями, потому что в иных местах лежавшие по дороге деревья, вероятно, свергнутые бурей, совершенно заграждали дорогу, в других же самая тропинка разделялась на столько дорожек, что Курицын, пройдясь по ним по нескольку раз, возвращался на старое место, не подвинувшись ни на шаг вперед. Дойдя до часовни и тем выполнив свое намерение, дьяк отправился назад в полной уверенности, что, зная ее положение, ему легко будет отыскать и место самого клада, а чтобы после не терять времени в обходах, он надломал по дороге сучья деревьев, сообразно с полученным наставлением. Найдя оставленную им при въезде в лес лошадь, он отправился на ней домой, улыбаясь от удовольствия, что его жажда к золоту будет так скоро удовлетворена, и подсмеиваясь над теми, которые, не зная, что клад будет им вынут, и получа сведение о существовании его, тщетно станут отыскивать.

Наконец настал давно ожидаемый день, в который должна была решиться судьба почтенного кладоискателя; но дурная погода, начавшаяся с самого утра, сильно его опечалила. Небо хмурилось так неласково на землю, а резкий ветер, словно бешеный зверь, носился по улицам. Чем ближе время подходило к вечеру, тем более разыгрывалась буря и тем менее оставалось смелости у Курицына, так что уже он начинал было подумывать, чтобы еще пригласить кого-нибудь к отысканию вместе клада, но мысль, что и вырытые богатства должно будет разделить надвое, прогнала на время страх, и Курицын, запасясь заступом и на всякий случай кусочком ладана от нечистого и порядочным штофом водки для ободрения собственной особы, поехал после обеда за разрыв-травою к Бывалому. Разрыв-трава тотчас же была ему вручена, и почтенный дьяк отправился на ночную беседу с нечистыми. Между тем уже совершенно стемнело, хотя ветер дул по-прежнему с неумолкаемым воем. Небо налегло мрачным покровом, и только изредка зарница мгновенным блеском освещала путь страннику. Вот пролетел над головою черный ворон, каркая что-то недоброе, вот блеснули в стороне два горящих углем волчьих глаза, и чуткая лошадь храпит и упирается, будто везет покойника; но почтенный дьяк, принявший на дорогу порядочную порцию заветного напитка, смотрел на все смелыми глазами. Забелевшееся что-то высокое в стороне, будто мертвец, покрытый саваном, заставило Курицына содрогнуться; но, подъезжая ближе, он успокоился, увидев каменный крест, поставленный над могилой зарезанного монаха. Тут должен был дьяк оставить свою лошадь и идти далее уже пешком, потому что тропинка, ведущая в лес, была так узка, что один человек едва мог с трудом пробраться. Захватив с собой заступ, склянку и драгоценную траву, Курицын отправился далее по знакомой дороге; но здесь лес, днем казавшийся только диким, ночью был так страшен, что дьяк, несмотря на хмель, чувствовал, как зубы его начали пощелкивать и сердце бить тревогу. Мрачные ели и густые сосны, далеко раскинув свои иглистые ветви, цеплялись за него, будто руками, а мелкий кустарник хлестал прямо в лицо колючими сучьями, между тем как сухие пни и поломанные бурею деревья останавливали на всяком шагу устрашенного дьяка. «Эка, прости господи, дичь какая; свету божьего не видно», – шептал он, переступая с закрытыми глазами, шаг за шагом, вперед и дрожа от страха как осиновый лист. Вот между густыми ветвями вековых деревьев промелькнул месяц, но и он, подернутый какою-то кровавою пеленою, едва позволял различать дорогу. Наконец между редеющим лесом показалась часовня… «Слава богу!» – сказал Курицын с облегченным сердцем, пробираясь на поляну и обтирая кровь, капавшую с исцарапанного лица.

Перебравшись через совершенно почти развалившуюся стену, составлявшую защиту обители, Курицын выбрался на обширный луг, и месяц прямо глянул ему в глаза, будто укоряя кладоискателя.

– Много, видно, уложил тут православных проклятый Хлопка, – прошептал дьяк, беспрестанно обходя холмы, разбросанные там и сям по лугу, – ну да, чай, и богатства-то собрал немало. Шутка ли, ведь в одной здешней обители уколотил с полсотни! – Тут вспомнил дьяк рассказ Бывалого, что мертвецы собираются на самой этой поляне раз в год служить в часовне сами по себе панихиду и промолвил, съеживая плечи: – Ну, не дай бог попасть православному в такую передрягу, как безголовые примутся отпевать себя. Однако, в какую же бы это было ночь? Ведь Хлопка-то перерезал здесь всех в обители летом, кажись, говорил Кирилл Назарыч, в первое полнолунье, после Иванова дня? Ахти, да ведь это было в сегодняшнюю ночь! – вскричал он вдруг, хлопнув себя по лбу, и сам испугался своего голоса. Волосы встали на его голове дыбом, колени подогнулись, и он едва не упал на землю. Придя, однако же, в себя и побеседовав со склянкой, Курицын сделался несколько бодрее… Поравнявшись с часовнею и начиная отмеривать от нее шаги на восток, он не без страху взглянул на окна ее, как будто бы боясь встретить кого-нибудь в них… В самом деле, Курицыну показалось, что в часовне светился огонек и кто-то высокий читал пред аналоем. – Сгинь, пропади, нечистая сила, – прошептал он, зажмуря от страха глаза и отсчитывая шаги. – Видно, мне померещилось, кому быть теперь там?

Остановясь на последнем шагу, Курицын вынул осторожно из-за пазухи кочерыжник, чтобы узнать, тут ли находится клад, и бросил его на воздух. Но заветная трава, вместо того чтобы носиться звездою на кладом, скрылась в темноте, унесенная ветром.

– Верно, кочерыжник упал мне под ноги, по всему видно, что клад здесь лежит, – сказал Курицын, наклонясь к земле и подняв целую горсть травы. Очертя, с выученными от Бывалого заклинаниями, плакуном круг, дьяк принялся копать землю.

Несколько минут прошло в совершенном безмолвии; но вдруг послышалось вдали протяжное пение… С минуты на минуту оно становилось слышнее и слышнее, и наконец весьма явственно раздаются голоса, поющие: «Со святыми упокой».

– Да воскреснет Бог и да расточатся враги его! – прошептал Курицын, трепеща всеми членами и обливаясь холодным потом, но не смея взглянуть назад себя. Он ясно слышал похоронное пение, множество голосов и наконец шаги людей, приближавшихся прямо к нему, с огнем, что Курицыну легко было заключить из собственной тени, растянувшейся по земле. Оставаясь в полной уверенности, что это потехи лукавого, он, вычитая все, какие только знал, молитвы, схватил из кармана кусок ладана, в надежде запахом его уничтожить наваждение, и когда все деревья осветились наконец весьма явственно перед Курицыным, то он не мог утерпеть, чтобы не оглянуться… К полному его ужасу, целая ватага мертвецов, в белых саванах и с огромными свечами в руках, направляла прямо к тому месту, где стоял он, свое шествие. Четверо из них шли впереди прочих, неся черный гроб, покрытый крышею… – Чур меня, чур! – закричал Курицын.

Кровь прилила ему в голову, колена подкосились, и он без чувств грянулся на землю.

Глава шестая

В семнадцатом столетии, как и во все другие времена, сердца и глаза русских обращались всегда, в белокаменном Кремле московском, после церквей златоверхих, прямо на жилище царское. Да и мудрено бы было не засмотреться на него. Сколько дивных палат и дворов, сколько хором и переходов! Вот большие государевы ворота с золотыми орлами наверху; вот Посольская, Ответная, и Столовая, и Средняя, и Золотая палаты; вот и теремный дворец с церковью Рождества Богородицы, где великие княгини и царицы брали молитвы, через шесть недель после родов. Вот Золотая царицына палата с сенями на боярскую площадку и Грановитая палата с Красным крыльцом и царскою лестницею; вот и Спасский собор, что вверху за золотою решеткою, и церковь Словущего Воскресения с лестницею на Сытный двор. Сколько при них теремов, и светлиц, и вышек, и выступов!

Но все эти палаты устроены были только для важных случаев: для приема послов и иностранцев, стекавшихся уже сюда, в описываемую нами эпоху, из разных стран Европы, для суда царского, для торжественных обедов, когда и большие и кривые столы гнулись под золотою посудою. Собственно жилые покои царского семейства составляли особое отделение. Желание ли свято следовать обычаям предков, привычка ли были причиною тому, что каменные здания тогда строили с великой неохотою, но только и сам Михаил Феодорович жил в деревянном дворце.

Царь Иоанн III Васильевич, вызвав иностранных художников и облачая Кремль в каменное одеяние, выстроил для себя одноэтажный жилой двор из дерева, и уже после пожара, бывшего в 1493 году, когда сгорели и старый и новый дворы, Иоанн Васильевич начал строить для жилья каменные палаты.

Царь Алексей Михайлович жил в покоях, выстроенных, или, лучше сказать, надстроенных для него Михаилом Феодоровичем, над дворцом Иоанна Васильевича. От Словущего Воскресения, через сени, ведущие на половину царевен, был вход в покои царские, и сюда-то являлись обыкновенно каждый день приближенные царя, совещаться о делах правления.

В первых числах июля 1665 года собрались сюда некоторые бояре утром, несколько ранее обыкновенного. Озабоченные и угрюмые лица их доказывали, что каждый из них имел на душе какую-нибудь тайну, а косые взгляды, бросаемые иногда один на другого, давали повод думать, чуть не все они находились между собою в дружественных отношениях. Поэтому добродушное выражение лица и ясные, исполненные необыкновенной доброты взоры одного из бояр резко отличали его от других сановников. Это был боярин Никита Алексеич Зюзин, пользовавшийся уважением всех московских жителей, наравне с Матвеевым, за свою набожность и благодеяния. Не было в Москве церкви, в которую бы он не сделал пожертвования, не было страдальца, убогого, которые, прибегнув к нему, не возвратились бы утешенными; сотни семейств не знали бы, чем пропитаться завтрашний день, если бы он не являлся всегда к ним ангелом-хранителем. Таков был Никита Алексеич Зюзин. С первых дней поселения своего в Москве, то есть за семнадцать лет назад, едва ли не половина московских жителей ежедневно упоминали имя его в молитвах, возносимых к Престолу Всевышнего.

Собравшись в пространной хоромине, примыкавшей к царским покоям, все присутствующие сидели на лавках, разговаривая вполголоса друг с другом. Только бояре Стрешнев и Долгорукий, стоя у окна, о чем-то тихо рассуждали в отдалении от прочих.

Вдруг дверь в царские покои быстро отворилась и оттуда вышел скорыми шагами один из очередных комнатных стольников. Совершенная тишина наступила в палате. Все обратились с вопрошающими взорами к вошедшему, а Стрешнев уже сделал шаг вперед, в уверенности, что его потребуют в царские покои.

– Великий государь Алексей Михайлович повелел предстать пред светлые очи свои Артемону Сергеичу Матвееву, – громко вскричал стольник и, не видя его в собрании, тотчас же послал за ним одного из гонцов, всегда бывших в готовности на подобные случаи.

Обманутый в ожидании Стрешнев заскрежетал зубами и произнес вполголоса несколько проклятий, бросив огненный взгляд на бояр, которые, ненавидя Стрешнева и заметя его неудачу, перемигнулись с улыбкою друг с другом.

– Смейтесь, окаянные, – шептал Стрешнев, – только чтобы после не пришлось плакаться, как эта проклятая лиса Матвеев начнет вами повертывать. Вот тебе еще доказательство, – произнес он тихо, обращаясь к Долгорукову, – как необходимо нам приудержать эту выскочку, чтобы после от него самим тяжело не стало. Слыхано ли это дело в старые времена: позвать на совет думного дворянина прежде ближних бояр царских! Помяни мое слово, Юрий Сергеич, Матвеев заварит такую кашу, что мы все ее не расхлебаем. В последний раз, как государь смотрел у него в доме его поганую комедию, говорят, Артамошка опять заговаривал о примирении с Никоном. Мне это сказывал сам Никита Абрамыч, который находился в тот день при царе дневальным стольником и был с ним у Артамошки. Хоть Матвеев говорил с царем и наедине, да ведь Никита не промах и по моей просьбе уха не отвел от двери той хоромины, где была беседа. Пусть только царь свидится с патриархом, и тогда опять пропали все труды наши! Воля твоя, князь, а по-моему, чем скорее прижать его, тем лучше.

– Нет, Семен Лукич, пусть у меня язык отсохнет, коли я скажу что-нибудь худое про Матвеева, – отвечал так же тихо Долгорукий. – Впрочем, что тебе рассудится, то и делай: яйца курицу не учат, а ты уж и петухом запел.

– Сегодня или никогда! – прошептал Стрешнев, крепко сжав свою дорогую бобровую шапку.

Снова отворилась дверь, и спальник позвал к царю уже Семена Лукияновича.

Следуя за своим вожатым, Стрешнев вышел в Престольную палату и, поднявшись по крутой лестнице, устроенной в боковом от этой палаты покое, вступил в небольшой терем, называвшийся вышкою, – любимое пребывание царя Алексея Михайловича в летнее время, потому что из небольших окошек этой вышки видна была почти вся Москва и большая часть ее окрестностей.

Царь Алексей Михайлович сидел возле одного из окон, на вызолоченном кресле с высокою спинкою и подушкою из червленого бархата. Он рассматривал ландкарту России, лежащую перед ним на небольшом дубовом столе, покрытом тонким зеленым сукном, с золотою по краям бахромою. На царе было надето легкое шелковое полукафтанье, украшенное спереди золотыми кружевами и петлями; на ногах находились широкие сапоги из красного сафьяна с золотыми и жемчужными прошивками.

Стрешнев, поклонясь почти до земли и приняв на себя печальную мину, остановился в безмолвии у входа.

– Здорово, Лучик, – сказал Алексей Михайлович веселым голосом, потрепав его по плечу. – Ну, что скажешь нового?

Ласковый прием царя разгладил морщины на лбу Стрешнева, но через минуту лицо его опять приняло мрачное выражение.

– Великий государь, – отвечал он, – новости мои печальны, и я, увидя твое государя веселие, не хотел бы теперь нарушить его. Дозволь отложить до другого времени.

Мгновенно следы веселости пропали с лица Алексея Михайловича, он нахмурил брови и, не смотря на Стрешнева, произнес:

– Ты, Семен, всегда приходишь ко мне, как ворон с черными вестями. Ну, говори, что там такое случилось, чем ты боишься меня обеспокоить?

– За что изволишь гневаться на раба твоего? – вскричал Стрешнев, повалясь в ноги царю. – Виноват ли я, что скрывают от тебя, и я первый, радея о твоей великого государя пользе, разведываю и доношу обо всем, не щадя живота своего. Ты награждаешь меня великими милостями твоими, и я не смею ничего скрывать от тебя.

На минуту последовало молчание. Алексей Михайлович сделал несколько шагов по терему и, наконец, присев на кресло и облокотясь на ручку, произнес, обращаясь к Стрешневу:

– Я знаю, что ты добрый слуга, Семен, и нисколько не сержусь на тебя; говори!

– Узнал я, великий государь, достоверным образом, что патриарх Никон, который теперь находится в Воскресенском монастыре, писал тайно к цареградскому патриарху Дионисию грамоту, в которой, жалуясь на тебя за сделанные будто бы ему несправедливости, поносит твое святое царское имя разными оскорбительными злоречиями…

– Возможно ли это? – прервал Алексей Михайлович. – Тебя обманули, Семен. Нельзя поверить, чтобы патриарх на бумаге и еще в письме к чужеземному владыке употребил о нас неприличные выражения.

– Я не смел бы доложить твоему царскому величеству, если бы это не было совершенно справедливо, – отвечал Стрешнев, – так же как справедливо и то, что озлобленный патриарх в монастыре и на молебнах предает громогласно тебя великого государя проклятию!

Царь Алексей Михайлович, несмотря на беспредельную кротость, подвержен был иногда, как и все великие люди с живыми чувствами, порывам гнева. В такое состояние приведен он был известиями Стрешнева.

Быстро, с разгоревшимся лицом приподнялся царь с своего седалища и, сделав шаг вперед, сказал Стрешневу задыхающимся от волнения голосом:

– Слушай, Семен! Если ты сейчас солгал хоть одно слово, то будешь завтра же заключен в тяжелых кандалах, на всю жизнь, в самую мрачную темницу нашего государства. Даю тебе минуту на раскаяние.

– Я весь с животом моим принадлежу тебе, государь, что позволишь, то и сделаешь, – смело отвечал Стрешнев, смотря царю прямо в глаза. – А что сказал тебе правду, докажу на деле.

Снова наступила глубокая тишина, прерывавшаяся только шагами царя, ходившего по терему. Спустя несколько минут Алексей Михайлович принял обычный свой вид и произнес тихим прерывающимся голосом:

– Чем же докажешь ты мне такой неслыханный поступок?

– Истину слов моих засвидетельствуют тебе, государь, люди, бывшие в монастыре, во время самого служения патриарха, а с грамоты, посланной им к Дионисию, представлю тебе черновую отпись, поправленную рукою самого Никона.

– Через кого же отправлено письмо в Царьград?

– Наверное теперь еще, великий государь, не знаю, а коли повелит твое царское величество сделать розыск, так разведаю. Говорят, однако же, что письмо переслано через бывшего здесь посла Голландских штатов Якова Бореля.

– Трудно, невозможно поверить тебе, Семен, – сказал царь, подумавши. – Пристав, бывший при Бореле, объявил мне, что до самого отъезда посла из Москвы ни с одним человеком не имел он сношений.

– Может, оно подлинно было так, государь, только я достоверно знаю, что при выезде Бореля из Москвы проживающий в Иноземной слободе аптекарь Пфейфер вручил ему какое-то писание.

– Ну, Семен, – сказал царь, – от тебя первого узнал я, тебе и поручаю сделать розыск и представить мне доказательства. Помни только, что твоя голова будет у меня в поруках.

Этого лишь позволения и желал хитрый царедворец. Но доносы его были еще не кончены, и Стрешнев снова обратился с земным поклоном к Алексею Михайловичу:

– Великий государь, я тебе поручился в справедливости сказанного животом своим, дозволь же сне сделать законные допросы всем, кого я заподозреваю в том.

– А насчет кого бы ты хотел получить от меня дозволение? – спросил только что успокоившийся царь, грозно взглянув на Стрешнева и мудрым умом своим проникнув в тайные изгибы души коварного царедворца.

– Дошли до меня слухи… государь, – произнес протяжно Стрешнев, смешавшись и побледнев от устремленного на него царского взора, – что стрельцы, возвратившиеся с очередной стражи из Воскресенского монастыря, болтают… бог ведает с чего?.. Будучи ли восстановлены, вместе с другими… истязаниями и жестокостями начальника их, Артемона Матвеева, или действительно по истине, что передача патриаршей грамоты к немцу Пфейферу произведена через него и что Матвеев за получением того писания сам приезжал, при них, к Никону в Воскресенский монастырь…

Стрешнев, заговоря о Матвееве, тронул самую нежную, самую чувствительную струну в сердце Алексея Михайловича; после Никона это был единственный человек, которого он готов был защищать всеми силами души своей…

Тяжелым ударом кулака по плечу боярина прервал царь его наветы. Никогда еще гнев государя не доходил до столь сильной степени…

– Клянусь Господом Триипостасным, что ты дорого заплатишь за эту ложь и не одна сотня батогов уложится на твоей спине! – вскричал Алексей Михайлович, едва выговаривая слова от гнева.

В эту минуту дверь отворилась и Матвеев вошел в терем.

– Друже мой, Сергеич! – вскричал царь, быстро схватя его за руку. – Знаешь ли ты, на кого вздумал доносить этот клеветник? – И он указал на Стрешнева.

Лицо Семена Лукияныча посинело от злости, страха и унижения перед своим врагом. Он раскрыл рот, желая, по-видимому, что-то сказать, но слова замерли в груди, и он стоял в молчании, потупя глаза в пол. Заметно было, однако же, что все члены его находились в каком-то сотрясении…

Но и на лице Матвеева, обыкновенно спокойном, было какое-то особенное тревожное выражение, которое не ускользнуло от взора царя, едва только он успел взглянуть на своего любимца. Это так поразило Алексея Михайловича, что он тотчас же спросил:

– Что с тобой, Сергеич? По лицу твоему вижу, что случилось что-нибудь необыкновенное.

– Поистине, государь-батюшка, – отвечал Матвеев, – сейчас встретилось со мной такое обстоятельство, что я никак не мог решиться без тебя и спешил сюда доложить о том твоему царскому величеству, когда повстречал на дороге посланного…

– Говори скорее, что такое? – прервал быстро царь, забыв уже гнев свой и смотря с беспокойством на своего друга.

– Исполняя приказ твой, великий государь, я решился начать ныне постройку для себя нового дома и велел закупить камень для фундамента. Как на грех, во всей Москве не было его в привозе, и я совершенно не знал, откуда достать, когда сегодня, выйдя на крыльцо, увидел весь свой двор заваленный каменьями, на которых сидели стрельцы из полков твоего царского величества. Удивленный этим, я спросил, что им от меня нужно и откуда привезены камни? Тут несколько подошедших ко мне стрельцов объявили, что они, узнав, что я нище не мог купить камня, привезли мне свой и дают его под целый дом. «Благодарю вас, друзья мои, – сказал я им, – продайте мне ваш камень; я дам за него хорошую цену». Государь, посуди о моем удивлении, когда мне на это ответили стрельцы, что привезенные им камни взяты с гробов отцов и дедов их и для того они их ни за какие деньги продать не могут, а дарят их мне. Не сойдут с места, говорят они, пока я не исполню их просьбы. Первым делом моим было прибегнуть к тебе, великий государь. Что повелишь мне делать теперь?

– Прими, друг мой, этот подарок от стрельцов, столь горячо тебя любящих; и я бы охотно принял его, – отвечал царь, выслушав рассказ Матвеева и потрепав его по плечу. Потом, грозно взглянув на Стрешнева, вскричал: – Что же ты слышишь и еще стоишь тут? Поди прочь отсюда.

Скрипя зубами и шатаясь вышел Стрешнев из терема.

Передав Матвееву донос Стрешнева, царь спросил его, правда ли это и знал ли он что-нибудь о том прежде.

– Не знал и в первый раз слышу, великий государь, – отвечал Артемон Сергеич, всплеснув руками, – а что я сам тут не участвовал, – прибавил он, – хотя и действительно бывал неоднократно у патриарха в Воскресенском монастыре, в этом тебя уверять не буду, несмотря на обвинения Семена Лукияныча, озлобленного на меня за твои царские ко мне милости. Что, наконец, и все сказанное про Никона, по всей вероятности, такая же ложь, в том я почти уверен. Возможное ли дело, государь, чтобы святейший патриарх, привязанный к тебе всеми помышлениями души, осмелился наложить клятву на твое святое царское имя? Надобно строго исследовать дело, ибо нельзя думать, чтобы Семен Лукияныч донес о том без всякого основания.

– Да, это необходимо, – сказал царь в волнении, – я пошлю в монастырь хорошенько обо всем этом разведать и сам рассмотрю доказательства, которые мне представят. Пусть судит Святейшего Верховный Судья, если он забыл мою дружбу. А за сделанный на тебя донос Сенькой, – произнес царь грозно, – накажу его в пример другим, несмотря на родство наше.

– Государь, Алексей Михайлович! – сказал Матвеев, сложа крестообразно руки на груди. – Ты любишь и жалуешь меня, раба своего, и награждаешь от твоих щедрот свыше всяких заслуг, но никогда еще не слыхал, чтобы я просил от тебя награды за них, если когда и были такие. Дозволишь ли теперь попросить тебя оказать мне великую милость?

– Говори, Сергеич, – произнес царь с умилением. – Мне приятно исполнить твою просьбу, и я не пожалею ничего для тебя. Только скажи, чего желаешь?

– Великий государь, – продолжал Матвеев, – ты ошибаешься, если думаешь, что я, подобно другим, буду просить у тебя чего-нибудь для своего обогащения. Нет, просьба моя другого рода, я уже вперед уверен в ее исполнении, потому что слышал твое царское обещание, государь, я молю о том, чтобы ты простил боярина Стрешнева…

– Друг мой! – вскричал Алексей Михайлович, обняв Матвеева. – Зачем все другие не имеют ангельской души твоей! Только ты один после удаления Святейшего истинно любил меня, и тебя, так же как его, хотят похитить у меня завистники. – И светлая слеза блеснула на очах царских.

– Ну, быть так, – продолжал, помолчав, Алексей Михайлович, – я не взыщу со Стрешнева, только хочу узнать все коварство его, хочу видеть, какие он предоставит мне доказательства.

– Полно тревожить себя этим, государь, – отвечал Матвеев. – Душе твоей нужно спокойствие для мудрого обсуждения других великих дел государственных. Вспомни слово Святого Писания: «…и успевай и царствуй истины ради и кротости и правды, и наставит тя дивно десница Божия».

Переговорив с царем о делах, для которых был призван, Матвеев сошел в палату, где были собраны бояре, и, пройдя ее, собирался идти домой, когда кто-то остановил его в самых дверях за руку. Это был боярин Зюзин.

На страницу:
10 из 23