
Полная версия
Царь-девица
– Бог с тобой, Иван Кириллович, да как же это возможно? Этак они скоро и наши головы потребуют, так что ж, и нам прикажешь отдаться им в руки? Нет, нельзя им выдать полковников!
– Да что же делать? Что же делать? – настаивал Нарышкин. – Теперь прежде всего нужно спокойствие, теперь нам невозможно раздражать стрельцов, нужно ублажать их; ведь новое волнение в войске на руку Милославским. Поневоле не только девять полковников, а и всех, сколько там ни на есть их, придеться выдать…
Против таких непреложных доказательств вельможи не нашли, что им возразить, а царица Наталья опустила голову и горько зарыдала.
– Пошлите за патриархом, – проговорила она, – может, он как-нибудь уладит дело.
Послали за патриархом. Тот явился немедленно и, узнав обо всем, стал говорить, что невозможно исполнить требование стрельцов.
– Хорошо понимаю, – говорил он, – все беды, могущие возникнуть от беспорядка в войске. Конечно, тишина теперь и спокойствие – первое дело; но уступив стрельцам, и хуже еще во сто крат выйдет – тогда их требованиям и конца не будет, они поймут, как сильны они, как их боятся. Именем Бога заклинаю не уступать! Пустите меня, я выйду поговорить с ними.
Он вышел к стрельцам и начал усовещивать их кротким голосом.
Стрельцы слушали патриарха почтительно и наконец решились разойтись и успокоиться, удовольствоваться данным им обещанием, что дело их будет разобрано по справедливости.
Но во дворце хорошо понимали, что они успокоились ненадолго, и что стоит не исполнить данного обещания – и дело может очень плохо разыграться. Поспешили тогда судом над полковниками, схватили их и заставили заплатить все требуемые стрельцами деньги. С некоторых пришлось взыскать до двух тысяч рублей; тех же, которые не в силах были заплатить, держали по нескольку часов на правеже.
Особенно сильно обвиняемых даже били батогами, а два полковника, Карандеев и Грибоедов, приговорены были к кнуту и перед казнью им всенародно читались сказки, то есть объявления вины их.
В этих сказках были высчитаны все возводимые на них обвинения подробно. И народ слушал, какие беззаконные и лихие дела творит начальство стрелецкое, слушал, что «Карандеев и Грибоедов чинили стрельцам всякие налоги, обиды и тесноты, да взятки от работ, били их жестокими боями, батогами, ругательством, взявшим в руки батога по два, по три и по четыре. На стрелецких землях устраивали огороды и всякие овощные семена на эти огороды приказывали стрельцам покупать на собранные деньги; посылали на огороды стрельцов и детей их; неволею заставляли себе шить цветное платье, бархатные шапки и желтые сапоги. Из государского жалованья вычитали у стрельцов деньги и хлеб» – и многое другое, всего и не высчитать.
Стрельцы торжествовали, и хотя полковники и не были им выданы головами, но они отлично поняли, что правительство их боится, что они теперь вольны делать, что вздумают.
Собравшись густой толпой, они с наслаждением распоряжались при казнях; крикнут «довольно» – и правеж прекращается; закричат «еще! мало били!» – и полковников бьют сильнее.
Агенты царевны Софьи и Милославских действовали энергично и еще больше подзадоривали стрельцов; одним обещали всевозможные благополучия и награды в случае свержения Нарышкиных и провозглашения царем Ивана Алексеевича, других и заранее задаривали, третьим насказывали всякие ужасы о Нарышкиных, действовали на воображение, иногда на доброе чувство – на преданность к царскому дому. Красноречиво уверяли, что Нарышкины действительно отравили царя и теперь замышляют извести всех царевен и Ивана Алексеевича. Каждый день Софья получала новые известия о том, что дело идет на лад, что скоро поднимется все войско и наступит желанная минута отмщения.
Вся Москва уже толковала о том, что в слободах стрелецких творится что-то непонятное; московские жители начинали сильно трусить.
Стрельцы собирались толпами у своих съезжих изб; главных свои начальников, князей Долгоруких, бранили всякими позорными словами, издевались над ними, грозились… на прочих же начальников не обращали ровно никакого внимания, отгоняли их от съезжих изб, кидали в них камнями, палками.
Некоторые полковники попробовали было строгостью восстановить спокойствие, но поплатились за это жизнью. Стрельцы схватили их, втащили на каланчи и сбросили оттуда при зверских криках: «Любо! Любо!»
Прошло еще несколько дней, и стрельцы сделались бичом всего города. Из своих слобод они пробирались целыми шайками в ближние улицы, вламывались в дома обывателей, требовали себе угощения, напивались пьяными, говорили стыдные речи и часто кончали жестоким избиением хозяев.
Искра, заброшенная в стрелецкие слободы царевной Софьей и ее приверженцами, быстро разрасталась в страшный пожар; люди, предназначенные для обороны Московского государства, обратились в диких зверей, готовых растерзать это государство. Многие из них совсем не понимали, чего они хотят достигнуть. Многим не было никакого дела до того, кто царствует: Петр или Иван, не было дела ни до Милославских, ни до Нарышкиных. Они просто почуяли себе волю, почуяли возможность безначалия, захлебнулись от первого успеха и действовали под наплывом дикой природы своей, жаждой разгула и разрушений. Им было любо ломаться над своим начальством, любо было страх нагонять на мирных жителей.
Но все же многие из стрельцов, те, которые были посмышленее и не совсем еще захмелели на этом безумном пиршестве, начали понимать, что торжество их не может же без конца продолжаться, что торжество это вызвано слабостью начальства, слабостью правительства. Но начальство переменится, правительство окрепнет – и тогда им припомнятся все их вины, и дорого придется поплатиться за все эти дни торжества и свободы. Поэтому можно себе представить, с каким восторгом такие стрельцы вслушивались в речи агентов царевны Софьи. Из этих речей явствовало, что теперешнее правительство незаконное, что ему нечего повиноваться, нечего уважать его, что восставать против него – вовсе не бунт, не вина, а даже заслуга перед родиной.
Но все же пока такие речи слышались от людей малосильных, от людей несановных, от некоторых полковников, да какой-нибудь Родимицы – стрельцы еще смущались и сомневались. Но вот в стрелецкие слободы стал наезжать князь Хованский… Это уж не кто-нибудь, это известный воевода царя Алексея, и хоть народ и дал ему не совсем-таки лестное прозвище Тараруя, все же он человек знатный, большой человек.
А он говорит то же самое, что и другие, собирает вокруг себя стрельцов и толкует им: «Сами видите, – говорит Тараруй, – в каком вы тяжком ярме у бояр… Теперь вот выбрали бог знает какого царя – подождите, увидите, что не токмо денег вам и корму не дадут, ну и работы тяжкие будете работать, как прежде работали, и дети ваши вечными рабами у них будут… И того еще хуже будет: отдадут и вас и нас в неволю какому-нибудь чужеземному государю; Москву разграбят и веру православную искоренят…»
Стрельцы жадно слушали Тараруя и каждый раз после слов его принимались за новые бесчинства.
В стрелецких слободах, по рассказам окрестных жителей, был словно ад кромешный.
В то же время Толстой, Циклер и Озеров вместе со стрелецкими выборными Одинцовым, Петровым и Черным пробирались по ночам к Ивану Михайловичу Милославскому, который не выходил из своего дома и сказывался все время больным.
Наконец Софья получила радостную весть: все полки стрелецкие, за исключением только одного – Сухарева полка, готовы к бунту; стрельцы собираются в круги, становятся под ружье без приказа, бьют в набат; в торговых банях бранят правительство и кричат: «Не хотим, чтоб нами управляли Нарышкины, мы им всем шею свернем!»
Вести о том, что происходит в слободах и городе, передавались, однако, не одной Софье. Знали о них подробно и Нарышкины с царицей Натальей.
В тереме торжествовали; во дворце, куда совсем перебралась теперь из своего Преображенского Наталья Кирилловна, были все в смятении и ужасе: не знали, что делать, что начать. Одна была надежда, одно спасение – Матвеев. Ему дано знать, чтобы он спешил в Москву. Он уже выехал из Луг – места своей ссылки, он уже близко от Москвы, приедет… и тогда, бог даст, все поправится, все усмирится. С его появлением у всех прибавится силы, он крепко возьмет в свои искусные руки правление, уймет мятежных стрельцов, уймет и козни терема.
И не одни Нарышкины, не одна Наталья Кирилловна ждали приезда Матвеева; с большим нетерпением ждала этого приезда и царевна Софья. Она решила, что пока нет страшного старика, нет и опасности, приедет он – явится с ним и опасность, и вот тогда-то нужно будет дать знак мятежным стрельцам. Они начнут с Матвеева… Его старая, многодумная голова ляжет первая на плаху.
IIIМежду тем Артамон Сергеевич Матвеев с сыном своим и бывшими при нем людьми находился уже недалеко от Москвы.
Получив известие о кончине царя и повеление ехать в столицу, он не стал мешкать и тотчас же пустился в путь с облегченным сердцем, но искренно оплакав так несправедливого к нему Федора. Навстречу опальному боярину был послан сначала думный дворянин Лопухин, который должен был от имени молодого царя объявить ему прежнюю честь боярскую.
В селе Братовщине, под Москвою, Артамона Сергеевича дожидался брат царицы, Афанасий Кириллович, и встретил его со здоровьем от царя и сестры своей.
Путь Матвеева превращался в настоящее торжественное шествие.
Боярин издавна был любим народом, и народ спешил теперь встречать его повсюду с хлебом-солью; городские власти и монастырские настоятели тоже выходили к нему, задавали ему пиры и всякие угощения.
Такие неожиданные почести после тяжкой невзгоды сильно подействовали на семидесятилетнего старика. Он умилился духом, не раз даже всплакнул счастливыми слезами и позабыл, что его на Москве ждут не дождутся, что нельзя терять дорогого времени – принимал угощения, подвигался медленно. К тому же и здоровье его было не прежнее.
Годины душевного горя, всякие недостатки в удобствах жизни подействовали разрушительно на его организм; он возвращался в Москву сильно одряхлевшим.
В Братовщине боярин остановился переночевать. Просторную избу, которую отвели ему, сейчас же разукрасили чем только можно: на пол, на лавки настлали ковры дорогие, состряпали обильный ужин. Все село собралось вокруг избы этой и выражало громкими кликами свое сочувствие старому боярину.
Артамон Сергеевич, отужинав, объявил окружавшим его, что устал изрядно и пойдет соснуть, чтоб завтра пораньше, с восходом солнечным, выехать.
Счастливый и довольный, протянул он свои старые, уставшие члены на мягкой перине, но глаза его не смыкались. Сон не являлся; в избе было душно, да и мысли неотвязные приходили одна за другою.
О многом нужно было подумать Артамону Сергеевичу. Вот завтра, раньше полудня, в Москву он въедет, свидится с царицей, с царем-ребенком, со всеми прежними друзьями, увидит дом свой, когда-то веселый и роскошный, в котором так часто принимал он своего друга царя Алексея, но теперь запустелый и заколоченный.
Ясно, во всех подробностях представилось Матвееву это старое любимое жилище, в котором прошли его лучшие годы. И невольно пронеслось перед ним былое: вся жизнь вспомнилась.
Артамон Сергеевич не мог похвастаться знатностью: род его был темен.
Не было у него сильных родичей и свойственников, с помощью которых мог бы он возвыситься, приходилось самому работать, самому устраивать жизнь свою. Пожалуй, и не особенно трудно это стало, когда он попал во дворец: ему стоило только примазаться к царским любимцам, начать разные хитрые происки, пойти по торной дороге многих темных людей, достигнувших почестей; но на это он не был способен. Выше всего ставил он исполнение долга. Будучи военным человеком, в небольших чинах, он не выпрашивал себе наград и повышений; аккуратно и неуклонно являлся на службу; в походах храбро бился за царя и родину. С подчиненными был ласков, строг и справедлив, и в войске его скоро полюбили.
Счастливая звезда нежданно-негаданно засветилась над головой Артамона Сергеевича: царь его заметил. Царь умел замечать нужных и способных людей. Он угадал в Матвееве богатые способности и честную душу.
После смерти известного Ордын-Нащокина Алексей призвал Артамона Сергеевича и поручил ему ведать приказ посольский, и с этого дня быстро возрастала к нему царская милость.
Часто Алексей Михайлович призывал его к себе, подолгу с ним беседовал и немало наслаждения находил в этой беседе.
Скоро разумные речи Матвеева сделались для царя потребностью: между государем и подданным завязалась горячая дружба – оба они сразу так хорошо поняли друг друга. Матвеев на лету схватывал каждую царскую мысль, умел развить ее и привести в исполнение.
И не один царь любил его: вся Москва его почитала, совсем даже позабыли о его незнатном происхождении.
Но окруженный почетом, получив огромное влияние на важнейшие дела государства, Артамон Сергеевич не зазнался; по-прежнему оставался он простым человеком, доступным для каждого, и жил по-прежнему просто, в ветхом деревянном домишке. И так был ветх и непригляден этот домишко, что царь, наконец, начал его уговаривать построить себе новые палаты, сообразные с его званием и положением.
Узнали в Москве, что Артамон Сергеевич будет строиться – и вот повалил к нему народ со стрельцами: все предлагали свои услуги, а под конец объявили, что коли в Москве будет недостаток в строительном материале, то они для доброго боярина с радостью разберут могилы своих предков.
Но до разборки могил дело не дошло, и без того нашлись в Москве камни, и выросли быстро, как по щучьему велению, новые матвеевские хоромы.
Царь присутствовал на освящении хором этих и потом, в каждую свободную минуту, заезжал к Матвееву, разделял с ним его хлеб-соль, беседовал. Он любил простоту матвеевского обычая, любил и то, что за трапезу выходило все семейство боярина. Во время одной из таких трапез царь, как известно, увидел воспитанницу Артамона Сергеевича, красавицу Наталью Кирилловну Нарышкину, кончил тем, что горячо к ней привязался и скоро нарек ее царицей.
С этого времени еще теснее стала связь между друзьями, и уже ничто не могло разорвать ее, никакие вражеские наветы. А врагов у Матвеева оказалось теперь много: все родственники и свойственники покойной царицы, Милославские, теперь оттесненные новой царской родней.
Немало разных сплетен о происках Милославских доводилось до слуха Артамона Сергеевича; но он мало обращал на них внимания, не злобствовал, не заботился о причинении вреда врагам своим. Он делал свое дело, работал на благо России, а свободное время посвящал изучению наук полезных да беседам с разными приезжими иностранцами, от которых чем-нибудь можно было позаимствоваться.
Человек нрава веселого, он заботился и о царских удовольствиях: образовал из своих людей дворовых оркестр и большую труппу актеров, первый ввел в ход комедийные действа.
Счастливая звезда не закатывалась, деятельная, полезная и счастливая жизнь текла мирно и безмятежно, без бурь и волнений.
Незаметно проходили годы; густые кудри боярина и борода его уже серебрились сединою. Немало морщин избороздило живое, веселое и разумное лицо его, но он на это не сетовал – по-прежнему свежа и годна для работы оставалась голова его, по-прежнему много силы было в крепком теле. Впереди рисовалась счастливая старость, полная довольства, почета, заслуженной славы, уважения от всех людей русских.
Но судьба решила иначе. Нежданно-негаданно закатилась звезда Артамона Сергеевича: скончался царь. Сила перешла в руки Милославских, и они сейчас же поспешили отделаться от Матвеева.
На него посыпались одно за другим всевозможные обвинения. Во дворце начали говорить, что невозможно такого подозрительного человека, как Артамон, оставить правителем царской аптеки в то время, как государь болен, – того и жди отравит! И отняли у Матвеева аптеку.
Потом новое обвинение: датский резидент Монс Гей, выезжая из Москвы, подал жалобу, что Матвеев недоплатил ему пятисот рублей за рейнское вино, поставленное им ко двору, и что на требование его прислали ему из посольского приказа фальшивый контракт на эту поставку. Немедленно же пятьсот рублей выплатили Гею, а Матвеева лишили заведования посольскими делами и решили выслать его из Москвы.
Артамон Сергеевич ушам своим не верил, услыша о таком решении. Он любил Федора с самого его детства, заботился о нем, как о родном сыне, и вот этот Федор, вступив на престол, сразу выдает его головою Милославским. Сразу начинает великою ему обидою и не дает даже способа оправдаться.
Поехал Артамон Сергеевич во дворец: может быть, царь выслушает, и дело разъяснится… Но до царя его не допустили. Вышел боярин Стрешнев и вынес указ из царских комнат в переднюю и объявил боярину:
«Указал великий государь быть тебе на службе в Верхотурье воеводою». Так, не простясь с царем, Матвеев должен был ехать в свою почетную ссылку. Собрал он сына, племянников, людей необходимых: монаха, священника да учителя, дворню большую да две пушки для безопасности. Поехали… Но едва успели доехать до Лаишева, как Матвеева остановили. Явился полуголова московских стрельцов, Лужин, и потребовал книгу лечебниц, в которой многие статьи писаны цифирью, потребовал вместе с книгою и двух людей: Ивана-еврея и карлу Захара.
Книги лечебника, писанной цифирью, у Артамона Сергеевича не оказалось, людей же он выдал. Пока остановились в Лаишеве, прожили здесь с месяц. Только вдруг как-то ночью разбудили Артамона Сергеевича: приехал из Москвы думный дворянин Соковнин да думный дьяк Семенов.
Что им еще нужно?
Вышел Матвеев; они ему и чести, как надобно, не отдали, даже не встали при его входе, а тотчас же с разными грубостями стали требовать, чтоб он выдал им жену Ивана-еврея да все письма, какие у него есть, все имущество на осмотр, да племянников, да монаха, да священника, да всех людей, какие с ним были.
Матвеев не стал перечить, выдал все и всех.
Тогда Соковнин и Семенов отправились на съезжий двор и прислали оттуда сказать Матвееву, чтобы и он сейчас же явился.
Пришлось Артамону Сергеевичу идти пешим.
На съезжем дворе и его, и всех, кто был с ним, допрашивали все о том же лечебнике, допытывались, каким образом составлялось и подносилось лекарство больному царю Федору.
Матвеев рассказал обо всем подробно.
Соковнин и Семенов, взяв с него письменное объяснение, уехали, а ему приказано было отправиться в Казань.
В Казани воевода, Иван Богданович Милославский, приставил к нему караул. Отняли у Артамона Сергеевича почти всех людей. Он опять не стал спорить, с достоинством отвечал посланным и не унывал духом.
Но скоро его терпению и его спокойствию конец пришел. Очевидно, врагам его, Милославским, еще мало было: хотелось им вконец обидеть боярина, вдоволь над ним насмеяться – повели его с сыном в съезжую избу пешком на позор людям и громко прочли вины его. Его обвиняли в том, что он подавал царю лекарство, не попробовав предварительно. Кроме того, лекарь Давыд Берло доносил, что лечил он у Матвеева карлу Захара, а тот говорил ему, что болен от побоев господских.
Как-то, вишь, заснул он за печью в палате, в которой Матвеев с дохтуром Стефаном читали черную книгу. Во время этого чтения пришло к ним множество злых духов. Духи объявили, что есть у них в избе третий человек. Тогда Матвеев вскочил и, найдя его за печью, поднял, ударил о землю, топтал и выкинул из палаты замертво.
При этом Берло прибавлял, что он сам видел, как Матвеев с дохтуром Стефаном и с переводчиком греком Спафарием, запершись, читали черную книгу. Спафарий учил по этой книге Матвеева и сына его Андрея.
Эти обвинения были так нелепы и возмутительны, что вся кровь ударила в голову Артамона Сергеевича. Он хотел оправдываться, объясняться, но дьяк, читавший вины, закричал: «Слушай! Молчи! Не говори!»
Матвеев замолчал. Он понял, что оправдания ни к чему не поведут, да и что стыдно ему оправдываться перед дьяком, когда царь не хотел выслушать его оправданий.
После этого отняли у Артамона Сергеевича боярство, все имение, оставили ему только тысячу рублей и сослали с сыном в Пустозерск.
IVСтрашные воспоминания! Пот холодный от этих воспоминаний выступил на высоком челе Артамона Сергеевича и уж не до спанья ему было.
«И кто руку-то на меня поднял… он, Федор!.. Федюша! Тот самый Федюша, которого я на руках нянчил, которого учил грамоте, которому всякие забавы придумывал!..»
«Как умирал государь Алексей Михайлович, я великой клятвою поклялся работать на его сына… всю душу свою положил бы в него, все силы старые!.. А он… он не постыдился поверить этим глупым наговорам, счел меня за чернокнижника… Но что ж это? – поднялся с подушки Артомон Сергеевич и перекрестился. – Что это я злом поминаю покойника!.. Прости меня, Господи!»
И он стал горячо молиться за упокой души царя Федора.
«Нет, не Федюша виноват – он был добр, справедлив, и душа у него была чистая, – думал далее Артамон Сергеевич, – только слабость одолела, болесть лютая, так уж где же ему было разбирать правду и кривду… А тут сестры обступили… Милославские: народ все хитрый! Чай, он и не знал совсем о том, что со мной делали, – не дошло до него ни одно письмо мое».
И стал изумляться Артамон Сергеевич, как это он тогда не сообразил, что писать царю и жаловаться – бесполезно, что его письма не выйдут из рук Милославских, будут для них предметом злорадного зубоскальства.
Действительно, матвеевские письма со смехом читались и перечитывались в тереме да у Милославских. Царю их не показывали – знали, что если покажут, так Артамон будет оправдан; уж больно красно он расписывает, да и хитрости в его оправданиях немало. Вишь, как оправил себя по Захаркиному делу:
«Перед твоими боярами, – писал Матвеев, – Захарка спрашиван и пытан и сказал, что в то время, как я с дохтуром Стефаном и Спафарием читал книгу, он, Захарка, за печью уснул и захрапел, и будто я, услышав его храпение, схватил его за волосы и толкнул через порог; но он ничего не сказал с пытки о приходе злых духов: ясно, что вор Давыдка это выдумал. А хотя бы Захарка и сказал, что видел злых духов, то верить нечему: надлежало бы допросить его, как он нечистых духов мог видеть. Каков их образ? И почему он знает образ духов нечистых, а вор Давыдка почему не сказал, что мы читали в черной книге и какие дела и какие слова слышал он в чтении? А чему меня и сынишку моего Спафарий учил?.. У карлы Захарки два ребра переломаны, но переломал их ему Иван Соловцов, с которым он играл, и не от моих побоев он был болен. Злые духи сказали, что «есть у вас в комнате третий человек», то есть Захарка; но сам Захарка показал, что трое нас читали черную книгу: я, доктор Стефан и Спафарий, и я не знаю, кто очелся – духи ли проклятые, низверженные, или вор Давыдка и карло; четырех человек считают за три. Захарка сказал, что спал за печью, а у меня в палатишке за печью спать нельзя – две стороны у печи свободны, третья печью приделана к самой палатишке и промежутка нет, а четвертая стена – у той печное устье. Захарка же сказал, что он спал и храпел. Как спящему человеку возможно слышать, кто что говорит? Или человеку храпение свое слышать? Спафарий меня не учил не только что богопротивному чему-нибудь, но и ничему: не до ученья было в ваших государских делах, а сынишку моего учил по гречески и по латыни, литерам малые части…»
«Хитер черт Артамошка!» – порешили Милославские и припрятали эту челобитную подальше от глаз царских.
Но чего ж теперь думать обо всем этом? – все печали прошли бесследно… Артамон Сергеевич снова окружен почетом; его ждет в столице во дворце царском первое место. Теперь он вдоволь в свою очередь может насмеяться над врагами своими, может сторицею заплатить всем Милославским. Но не о мести думает Матвеев… Конечно, отнимет силу у врагов своих – это необходимо для государства, для царя Петра Алексеевича, ибо теперь враги Матвеева в то же самое время и враги царские. Но не станет он издеваться над ними, как они над ним издевались, – не подобает это христианину…
На этих мыслях совсем было успокоился Артамон Сергеевич, даже засыпать стал. Но в полусне представился ему бледный образ покойного Федора, и снова старый боярин раскрыл глаза и начал шевелиться и кряхтеть на мягкой перине.
Горькое чувство опять запало ему в душу – так и умер царь, не примирясь с ним, считая его врагом своим… его врагом!
И опять вспоминались старые походы, когда не щадил он жизни своей на службе царской.
Вот помнится ему, как ратные люди пошли из-под Львова и пришла тогда самая нужда: отец с сыном, брат брата мечут. И пришел голод и холод. Солдаты, стрельцы, дворяне побросали в степи пушки, припасы все ратные и разбежались; боярин Бутурлин пошел скорым походом. Один только Артамон Сергеевич остался в степи с побросанными пушками и запасами да с людьми немногими. Впряглись они все сами тогда под пушки и все пятьдесят девять пушек и с запасами на своих спинах доставили до Белой Церкви и до Москвы.