
Полная версия
Царский изгнанник
– Мне пришла новая мысль, – сказал князь Михаил Васильевич. – Можно будет отправить Мишу за границу с Серафимой Ивановной Квашниной. Она охотно возьмется…
– Да, но я бы неохотно поручил ей своего сына, – возразил князь Алексей. – Она такая взбалмошная…
– Я не о Мише и не о Квашниной говорю, а о Щегловитове, – прервала царевна. – Что нам с ним делать, князь Василий?
– По моему мнению, завтра все уладится как нельзя лучше, – отвечал князь Василий Васильевич. – Я очень надеюсь на поездку Щегловитова в Преображенское; виновных в драке с преображенцами я сошлю в пограничную стражу, и царь Петр Алексеевич успокоится.
– И ты думаешь, князь Василий, что Щегловитов поедет завтра к Петру?
– Да как же ему не ехать, если Петр ожидает его? Сейчас же велю его отыскать, передам ему приказание государя и…
– Отыскивать Щегловитова не нужно, – возразила царевна, кинув беглый взгляд на герань, – он сам отыщется и, вероятно, скоро будет здесь.
Действительно, Щегловитов тут же показался в двери, до которой за несколько перед тем минут царевна проводила княгиню Марию Исаевну.
Красивый, стройный, очень высокого роста, с большими черными глазами и русыми волосами, вьющимися крупными локонами, Щегловитов молодцевато прошел мимо царевны и, не замечая ее, низко поклонился князю Василию Васильевичу и сыновьям его.
– Так ты нынче уже видел царевну, Федор Леонтьевич, – спросил у него князь Михаил Васильевич, удивленный, что человек, пропадавший два дня сряду, входит в комнату и не кланяется хозяйке дома.
– Да, – отвечал Щегловитов, – царевна давеча присылала за мной, и мы все утро пересматривали эти бумаги. – Он показал на бумаги, распечатанные перед самым обедом князем Василием Васильевичем.
Управление Стрелецким приказом, всегда очень сложное, усложнилось с некоторых пор перепиской с пограничной стражей и с полками, возвращавшимися из Крыма. Поэтому не было ничего удивительного, что правительница рассматривала с начальником стрельцов бумаги, касавшиеся стрелецкого войска. Сыновьям князя Василия, которые в это время откланивались царевне, ответ Щегловитова показался таким естественным, что, не удерживаемые царевной, они вышли из комнаты.
Но как ни прост был ответ этот, князь Василий Васильевич был приведен им в такой ужас, что если б не стояло за ним кресла, то он упал бы на пол. Он страшно побледнел; колени его задрожали, как в лихорадке; глаза выпучились, налились кровью и стали бессмысленно глядеть то на Щегловитова, то на царевну.
Самый умный мужчина, самый тонкий дипломат, самый опытный волокита будет в затруднении, встретясь неожиданно с двумя любящими его женщинами, которые сейчас только догадались, что они соперницы: страх оскорбить одну из них, или потерять другую, или выдержать сцены от обеих парализует его умственные способности и отнимет у него необходимое в подобных делах присутствие духа.
Женщины же никогда не теряются; напротив того: чем затруднительнее положение, тем, говорят, более подстрекается их самолюбие, тем более поощряются их дипломатические дарования. Так, опытный полководец, не обращая большого внимания на аванпостные стычки, бережет все силы свои и все искусство для решительного, генерального сражения.
Увидев действие, произведенное на князя Василия Васильевича ответом Щегловитова, царевна не могла не встревожиться: человек, так давно и так искренно ее любящий, человек, столь нужный для ее честолюбия, поражен ударом и, может быть, умирает без помощи у нее на глазах… Первая ее мысль была воротить сыновей его и оказать ему помощь. Но, боясь огласки и, кроме того, стесняемая присутствием Щегловитова, она не обнаружила ни малейшего испуга, ни малейшего беспокойства и обратилась к Щегловитову.
– Я давно и с нетерпением ожидала тебя, Федор Леонтьевич, – сказала она ледяным, противоречащим смыслу этих слов тоном. – Государь Петр Алексеевич сейчас был здесь, спрашивал о тебе и велел, чтоб ты завтра утром явился к нему.
Щегловитов стоял как вкопанный, левой рукой придерживая осыпанную каменьями рукоять своей шпаги; он, очевидно, недоумевал, чем он провинился перед царевной; он, верно, не знал, что на суде женщины прав тот, кто ей угодил; виноват тот, кто прогневил ее. Приписывая холодность царевны присутствию князя Василия Васильевича, Щегловитов принял развязно-почтительную позу военного человека и отвечал глубоким басом:
– Что ж! Завтра я свободен все утро и съезжу к Петру Алексеевичу.
В эту минуту царевна искренно ненавидела стоявшего перед ней удальца: и красивое лицо его, и кудрявая голова, и развязная стойка, и молодцеватый, подбочененный стан – все казалось ей отвратительным.
– Когда государь приказывает, – возразила царевна дрожавшим от сдержанного гнева голосом, – то вопрос не в том, есть ли у тебя лишнее время: твой долг завтра чуть свет ехать в Преображенское, дождаться там возвращения государя и дать ему отчет в поведении стрельцов. Кстати: нынче же, сейчас же разыщи виноватых в последних драках с потешными и строго накажи их… Ступай!
Щегловитов понимал все менее и менее и пристально глядел в глаза царевны, как будто ожидая, что они ему подмигнут. До сих пор царевна очень снисходительно смотрела на распри стрельцов с преображенцами и семеновцами, всегда обвиняла в этих распрях потешных и часто, тайно, награждала стрельцов.
«Чему ж приписать внезапную ее строгость, – думал Щегловитов, – разумеется, присутствию строгого министра, – решил он…» Видя, что глаза царевны не подмигивают, Щегловитов продолжал стоять в нерешительности. Он собирался было спросить, не прикажет ли ему царевна побывать перед отъездом в Преображенском, но, вспомнив, что на этот вопрос он получит ответ от лейки, молча поклонился и, проходя мимо лейки, многозначительно взглянул на нее и вышел.
Как только затворилась дверь и стук скоро отдаляющихся шагов утих, царевна подбежала к окну и, сняв с него лейку, с досадой поставила или, вернее сказать, бросила ее на пол. Успокоенная насчет возможности возвращения Щегловитова, она подошла к князю Василию Васильевичу и взяла его за руку.
– Ах, извини меня, царевна, – сказал он ей, вставая, – я, кажется, вздремнул: этот глювейн и эти ликеры так крепки, и я так отяжелел после обеда… а где мои сыновья?
Царевна не верила глазам своим: перед ней стоял не умирающий паралитик, как она этого ожидала, а крепкий, бодрый, посвежевший от отдыха мужчина с ясными глазами и добродушной улыбкой.
– Как где твои сыновья? Разве ты не видал, что они ушли? Разве ты не слыхал, что здесь был…
– Федор Леонтьевич? Как же, слышал; вы о чем-то говорили. Куда ж он девался?
– Он тоже ушел… давно ушел, – отвечала царевна. – Завтра он поедет к Петру Алексеевичу, – я приказала ему.
– И отлично. Я говорил, что завтра все уладится. Петр Алексеевич был нынче с тобой очень любезен и завтра, верно, не захочет сделать тебе неприятность… лишь бы наш удалой стрелец опять как-нибудь не напроказил…
Все это было сказано так просто и таким спокойным голосом, что царевна мгновенно оправилась от взволновавшей ее тревоги. Ей только казалось странным, как она, со своей опытностию, могла принять послеобеденную дремоту уставшего старика за ревнивый припадок влюбленного.
«Правда, – думала она, – погода пасмурная, скоро восемь часов, смеркается уже… и если б он был в опасности, то сыновья его заметили бы это и не ушли бы…»
Слуга внес большой бронзовый канделябр с шестью восковыми свечами и, поставив его на стол, начал зажигать свечи. Царевна предложила своему министру опять заняться бумагами; но он, уставший от утренней работы и от обеда, как выразился он, попросил у царевны позволения удалиться и, почтительно поклонившись, тихими и плавными шагами пошел к двери.
«Какая разница, – думала царевна, – между этой благородной походкой и шагистикой вприпрыжку того противного капрала! И где у меня были глаза?..»
Проходя около герани, князь Василий Васильевич остановился и понюхал ее. Потом поднял с пола преграждавшую ему дорогу лейку, вылил на герань оставшиеся в ней капли и, поставив лейку на окно, прежним тихим и спокойным шагом вышел из комнаты.
– Возьми эту гадкую… эту пустую лейку, – закричала царевна уходившему слуге, – и скажи садовнику, чтоб ее здесь никогда не было.
Слуга поспешно унес лейку, удивляясь такому беспорядку и собираясь хорошенько пожурить дежурного садовника за его оплошность.
А царевна закрыла лицо руками и упала на кресло, на котором перед тем сидел князь Василий.
– Погибла! Навсегда погибла! – вскрикнула она и горько, горько заплакала.
Глава II
Помещица XVII столетия
Двадцатилетний юноша готов застрелиться от неверности женщины, даже если он не совсем убежден в ее неверности. Он зрело обдумает план свой удивить неверную или насолить ей. Перед смертью он напишет письмо на четырех страницах: на первых трех сообщит неверной, что он один во всем мире умел любить как следует, а на четвертой докажет, как дважды два четыре, что она всю свою жизнь должна оплакивать такого необыкновенного человека.
Тридцатилетний несчастный любовник тоже иногда стреляется; но чаще он предпочитает застрелить или хотя бы подстрелить своего соперника, а иногда и ее, коварную. Себя же он застрелит не иначе как сгоряча и непременно у ног коварной. Письма перед смертью он ей не напишет, а если начнет писать, то раздумает стреляться.
Не застрахован от душевных волнений и сорокалетний волокита; но он не поддается им, как хорошо обстрелянный воин не кланяется свищущим около него пулям. Любовные его невзгоды имеют развязки самые естественные: или у него начнет седеть борода, или пропадет сон, или испортится аппетит. Средства к излечению у него тоже незатейливые: жестокую свою красавицу он в глаза или письменно назовет кокеткой (полагая, что без него она этого не знала); потом недельки на две удалится от нее; выкрасит или сбреет себе бороду; от бессонницы примет порошок с опиумом; для восстановления аппетита выпьет лишнюю рюмку настойки и, радикально вылеченный, дерзает на новые пули.
В пятьдесят лет любовь… любовь в пятьдесят лет… Но слова эти так смешно, так неуклюже ладятся между собой, так враждебно смотрят друг на друга, что, не умея примирить их, переходим, без дальнейших отступлений, к продолжению нашего рассказа.
Желая избегнуть вопросов своего семейства о бледности, о дурном расположении духа, князь Василий Васильевич Голицын, возвратясь домой, сказался очень усталым и прошел прямо на свою половину. Много грустных, несносно тяжелых мыслей перебродило у него в голове в эту бессонную ночь, однако на следующее утро, 25 июля, в день именин схимонахини Анфисы, он встал по обыкновению, оделся раньше обыкновенного и поехал в Вознесенский монастырь.
После обедни он поздравил именинницу, обеих цариц[9], царя Петра Алексеевича и царевну Софию Алексеевну. За трапезой в келье именинницы он был весел и разговорчив, как следует быть на пиру. И никому, кроме царевны, не было нужды догадываться, сколько горя, сколько грусти скрывалось под этой веселой оболочкой; в смеющихся сквозь слезы глазах этих она одна могла прочесть и сожаление о потерянном счастье, и безутешную скорбь разочарованной души, и отсутствие всякой надежды на будущее. Она видела, что оскорбленное самолюбие этого человека пренебрежет, конечно, мщением оскорбившей его женщине, но что оно не может простить ей, – не может позабыть ее оскорбление.
Обе царицы остались у схимонахини Анфисы на целый день. Царевне Софье Алексеевне тоже не было особенных причин спешить домой. А царь Петр Алексеевич, еще перед началом трапезы объявивший, что ему долго пировать некогда и что его ждет в Преображенском очень спешное дело, встал немедленно по окончании трапезы и, прощаясь со своей теткой и ее гостями, пригласил князя Василия Васильевича ехать с собой.
– Не в службу, а в дружбу, – сказал царь, – свою карету отошли, и поедем в моей: мне о многом надо переговорить с тобой; кстати, ты поможешь мне расправиться со Щегловитовым.
– Щегловитов, – продолжал Петр Алексеевич по пути к Преображенскому, – может быть, прекрасный, преблестящий офицер; но он слишком ограничен, чтоб быть хорошим начальником так дурно дисциплинированного войска. Как думаешь, князь Василий Васильевич, очень дорожит Щегловитовым государь Иоанн Алексеевич?
– Мое мнение, как и вчера говорил я тебе, государь, – отвечал князь Василий, – не спешить сменять Щегловитова. Были умные и бойкие стрелецкие начальники; но с ними управляться было еще мудренее. Щегловитов нынче будет у тебя с повинной; может быть, он еще и не так виноват, как кажется… Что это такое? – сказал князь Василий, видя, что карета вдруг остановилась и что несколько стрельцов показались в дверцах. – Это ты, Стрижов?
Стрижов был один из лучших офицеров стрелецкого войска и один из преданнейших царевне Софье Алексеевне. Увидев князя Василия Васильевича, которого он никак не ожидал видеть в карете царя, он подал знак сопровождавшим его стрельцам, чтобы они отъехали от кареты.
– Это я, – отвечал Стрижов, видимо смущенный неожиданной встречей, – мы здесь на страже; никого не пропускаем, не осмотрев, кто едет… Ступай! – крикнул он кучеру.
– Постой! – крикнул Петр. – Что значат эти предосторожности и против кого они? – спросил он у Стрижова.
– Не могу знать: мне так приказано, государь.
– А где Щегловитов?
Щегловитов бодро подскакал к карете на донском саврасом жеребце и, держа руку под козырек (хотя на нем была шапка без козырька), объяснил царю, что велел осматривать едущих в село Преображенское для того, чтобы предупредить новые стычки стрельцов с потешными.
– Видишь, князь Василий Васильевич, что он какой-то полоумный, – сказал Петр, когда Щегловитов отъехал от кареты. – Ну где видано, чтобы в мирное время войска останавливали проезжих на дороге? Таким распоряжением не только не предупредишь драки, а затеешь двадцать новых… А молодец собой, нечего сказать! И как он ловко держит руку у шапки!.. Это он у поляков выучился.
Согласно предсказанию князя Василия Васильевича, в Преображенском все уладилось, и царь Петр Алексеевич успокоился. Щегловитов остался начальником Стрелецкого приказа, обещав Петру принять самые строгие меры для искоренения в стрельцах духа буйств и непослушания. Виновных в последних драках с потешными переписали поименно и назначили иных в ссылку в Сибирь, других – к переводу в астраханскую стражу.
Прощаясь с царем, князь Василий Васильевич сказал ему, что желал бы, по расстроенному здоровью, съездить отдохнуть в деревню; что царь Иоанн и царевна сами советуют ему полечиться и он надеется, что и царь Петр Алексеевич не откажет ему в нескольких неделях отдыха.
– Разумеется, тебе надо отдохнуть и серьезно заняться твоим здоровьем: ты что-то бледен, что-то расстроен; уж не лихорадку ли схватил в Крыму? С ней шутить нельзя… Если успеешь, то побывай перед отъездом у меня; вот хоть завтра: мы делаем большие маневры в Семеновском.
На другой день, отправив семейство в подмосковное свое село Медведково и простившись на официальных аудиенциях с царем Иоанном и царевной-соправительницей, князь Василий Васильевич поехал с внуком Мишей в село Семеновское, на маневры царя Петра Алексеевича.
Сотня с небольшим царских потешных, разделенных на два неравных числом отряда, стреляла непрерывными залпами. Один из отрядов, человек в шестьдесят пять или в семьдесят, стройно и не торопясь, шел при барабанном бое к окруженному холму, с которого кроме ружейных выстрелов раздавалась пальба из двух маленьких орудий. Князь Василий Васильевич по возможности объяснял внуку задачу военных маневров. Многие из действовавших в сражении лиц были знакомы Мише. В начальнике защищающегося на холме гарнизона он узнал князя Аникиту Ивановича Репнина. Атакующим отрядом предводительствовал князь Федор Юрьевич Ромодановский, которого Петр считал таким гениальным полководцем, что прозвал его кесарем и на всяком учении, как подчиненный, рапортовал ему о состоянии войска.
Мише маневры очень понравились. Сначала он при каждом выстреле из пушки вздрагивал; но дедушка успокоил его, заметив, что никто не падает, а если кто иногда и спотыкнется, то не от пушки, а от торопливости и от неосторожности. Неистовые крики атакующих тоже не пугали Мишу: он рассудил, что если так делают, то, значит, нужно так делать; а если б не нужно было, то дедушка сказал бы им, чтоб они не шалили; дедушка же не говорил ничего, хотя и казался удивленным.
И кто бы не удивился, глядя на ребячьи шалости Петра? Кто, кроме этого ребенка, мог угадать, что его игра в солдатики даст России таких солдатиков, которые одолеют всех своих соседей и отразят соединенные против нее силы всей Европы?..
Маневры подходили к концу. Гарнизон бегом спускался с холма, отступая группами к близлежащему лесу. Атакующие карабкались поодиночке на холм, на котором Миша в одну минуту мог насчитать до двадцати человек. Эти двадцать человек дружно подхватили одну из пушек, перенесли ее на другое место и начали палить по направлению к нему, Мише. Начальник ушедшего с холма гарнизона стал очень громко кричать, и из одной группы вдруг сделалось шесть или семь маленьких: к ним, откуда ни возьмись, подскакали верховые с длинными пиками и в блестящих касках; нескольких солдат из разрозненных маленьких групп они окружили и отняли у них ружья. Другие группы добежали до леса и скрылись за деревьями, из-за которых показались дымки и раздались выстрелы. Верховые поскакали за ними, но, доехав до опушки леса и услышав бой барабана, поспешно возвратились, и кесарь с торжествующим лицом подъехал к барабанщику.
Барабанщик этот был царь Петр Алексеевич.
Известно, что, во избежание или для прекращения распрей между своими спесивыми сослуживцами, Петр, записавшись в службу рядовым, получал чины за отличие. Таким образом, к концу 1688 года он был уже барабанщиком, – чин, который, надо полагать, был тогда в большем почете, чем теперь.
Петр принял князя Василия Васильевича так же радушно, как и в предыдущие дни. Он опять обласкал Мишу и, видя сияющее от восхищения лицо его, спросил, не хочет ли и он поступить на военную службу. Миша очень обрадовался предложению царя, полагая, что на него сейчас же наденут мундир и длинные сапоги, которые ему в особенности нравились. Но царь, похвалив его за усердие, сказал, что он еще слишком молод и что прежде надо ему кое-чему поучиться.
– Ступай в свою Сорбонну, – прибавил он, – и учись, главное, математике; там ей хорошо учат; а с математикой всем военным наукам легко научишься и будешь таким солдатом, какие мне надо. Покуда я запишу тебя рядовым в Семеновский полк… С кем он едет? – спросил Петр у князя Василия Васильевича.
– До Тулы я везу его сам, – отвечал князь Василий Васильевич, – а там я сдам его с рук на руки родственнице жены моей, Квашниной. От Тулы с ними поедет до самого Парижа доктор Чальдини, а до границы проводит их фельдъегерь.
Пообедав у царя, князь Василий Васильевич в тот же вечер уехал в Медведково с твердым намерением мало-помалу удалиться от двора. Оставаться дольше при кремлевском дворе он не мог: его свидания с царевной, свидания, тягостные для него, были бы и для нее совершенно бесполезны, даже в политическом отношении: примирив царя Петра со Щегловитовым и, следовательно, с царевной, князь Василий Васильевич удалялся от нее, не боясь никаких с ее стороны упреков. Конечно, он не считал этого мира довольно искренним со стороны царевны, чтобы надеяться на прочность его; но помогать интригам ненужной соправительницы против законного государя ему, князю Василию, всю жизнь работавшему, как он сказал сам, над объединением России, не было никакой причины. Междоусобия, на которые он с сокрушенным сердцем соглашался три дня тому назад, казались ему, при новых обстоятельствах, верхом безумия.
С другой стороны, пристать к партии Петра он не хотел, боясь общественного мнения: могли бы подумать, что он перешел в лагерь Петра не из политического убеждения, в которое никто не верит, а в надежде на выгоды, которых уже не предоставлял ему все более и более пустеющий лагерь царевны.
В Медведкове князь Василий Васильевич пробыл всего два дня: Серафима Ивановна Квашнина, двоюродная сестра княгини Марии Исаевны, как только узнала, что ей поручают везти Мишу за границу, прислала из-под Тулы в Медведково двух нарочных в один день с изъявлением своей готовности и просьбой доставить ей Мишу как можно скорее. «А то, – писала она, – начались осенние дожди, и мы, пожалуй, не доедем». Чальдини, домовый врач Голицыных, торопился не менее Квашниной. Князю Василию Васильевичу тоже незачем было медлить.
На станциях задержки в лошадях быть не могло, хотя они и не готовились заранее: сидевший на козлах фельдъегерь вселял начальникам станов и ямщикам такое уважение к своей особе, а князь Василий Васильевич так строго наблюдал, чтобы назначенные им на водку полтины отдавались исправно, что, несмотря ни на осенние дожди, ни на тяжесть четвероместного, немецкой работы дормеза, дормез этот пролетел сто восемьдесят пять верст в пятнадцать часов и подъехал к барскому дому в Квашнине в день именин хозяйки, 29 июля, перед обедом, около часа пополудни.
Серафима Ивановна, рассчитывавшая только на приезд Миши и Чальдини, переполошила всех своих гостей, увидев князя Василия Васильевича. Она не знала, куда деться от радости и как благодарить князя за делаемую ей и ее Квашнину честь. Она вообще очень уважала семейство Голицыных: двоюродную сестру свою, княгиню Марию Исаевну, она любила с детства (они были почти ровесницы). Мужа ее, князя Алексея, Серафима Ивановна обожала, как теперешние институтки обожают своих учителей. В князя Михаила Васильевича она была отчасти влюблена, тайно, но уже лет пять мечтая, что он на ней женится; а в князе Василии Васильевиче, в первом человеке в государстве, в лучшем советнике царей и царевны, как говорила она, видела бога, с которым она, простая деревенская девушка, и говорить-то порядочно не умеет.
– И он сам пожаловал ко мне в Квашнино, – говорила она, не стесняясь присутствия съехавшихся на именины соседей, – и это он сидит с нами за столом и кушает вино за мое здоровье?.. Да как мне благодарить его за такую милость!..
– Полно благодарить, Серафима Ивановна, – сказал князь Василий Васильевич, – не тебе меня благодарить, а мне тебя: вот тебе наш Миша; невестка поручает тебе его и надеется на тебя, как на лучшего своего друга; присмотри за ним на чужой стороне. Способности у него хорошие, и, если развить их, из него выйдет человек… С Чальдини ты знакома?
– Как же, батюшка князь, очень знакома. Ты, чай, помнишь меня, Осип Осипович? – спросила она у доктора.
– Очинь помнит, – отвечал Чальдини, – и теперь поедем вместе до Парижа.
Кроме итальянского и латинского языков, Чальдини не знал порядочно никакого; французский он знал еще хуже русского, и, кроме князя Василия Васильевича, объяснявшегося с ним на латыни, все русские знакомые Чальдини говорили с ним по-русски. Перспектива ехать три тысячи верст с человеком, с которым трудно объясняться, не очень улыбалась Серафиме Ивановне; но в эту минуту она заботилась совсем о другом: она недоумевала, прилично ли будет посадить Чальдини за один стол с князем Василием Васильевичем и не лучше ли поесть ему пирожка стоя.
«Ведь мой больничный Вебер ест же стоя», – думала она. Князь Василий Васильевич сделал ей знак, который она поняла.
– Ну уж так и быть, садись Осип Осипович, только там, где-нибудь подальше, – сказала она, подавая итальянцу кусок курника, – чай, у себя в Италии ты таких пирогов и во сне не едал…
Князь Василий Васильевич прожил в Квашнине неделю с лишком. Чем больше узнавал он характер будущей спутницы своего внука, тем выбор этот казался ему удивительнее. Княгиня Мария Исаевна, а за ней многие другие говорили о Серафиме Ивановне, что она, правда, имеет свои странности; что она, например, очень вспыльчива, но что злой назвать ее нельзя. В доказательство, что она незлая, указывали на устроенную ею на двадцать кроватей больницу, в которой очень искусный врач-немец, получавший полтораста рублей в год жалованья, лечил не только квашнинских, но и чужих крестьян; говорили, что в бывшее недавно в окрестностях поветрие перебывало в этой больнице до ста человек и что почти все они выздоровели. Скупой, по мнению иных соседей, ее тоже назвать нельзя, и это мнение, кроме известного ее хлебосольства, подтверждалось тем, что когда сгорела казенная деревня, то Квашнина на всякий погорелый двор отпустила по тридцать корней из своего леса и по четверти ржи из своего запасного магазина. Но рядом с подобными подвигами высшей христианской добродетели стояли в жизни Квашниной поступки грязнейшей скаредности и необыкновенной жестокости: многочисленная дворня ее постоянно кормилась пустыми щами при умеренном количестве ржаного хлеба; в воскресенье отпускалось по ложке гречневой каши на человека; в большие праздники пеклись пироги без начинки – кислые, полубелые пшеничники. В лавках Серафима Ивановна без стыда торговалась и бранилась с купцами из-за всякого гривенника; за разбитые стаканы, тарелки, чашки она взыскивала с дворни двойную стоимость разбитой вещи и, кроме того, за неосторожность била мужчин по щекам, а женщин таскала за косы.