
Полная версия
Патриарх Никон. Том 2
Стало рассветать, сумятица унялась, и князь Трубецкой, озадаченный и ошеломленный, созвал совет военачальников. Судили, рядили, горячились и решили: болыние-де неприятельские силы не могут быть вблизи, иначе им дали бы знать давно, и это, должно быть, какой-нибудь отряд под предводительством хана и гетмана налетел на нас врасплох, чтобы ограбить и ускакать. Став на этой точке зрения, подняли всю нашу кавалерию, разделили ее на два полка, вручили командование ими князьям Пожарскому и Львову и отдали им приказание полонить и хана и гетмана, отбив у них и людей, и лошадей, и скот, которых они угнали с собою.
Решено и исполнено: вся кавалерия наша, в количестве более двух десятков тысяч, составлявшая гордость нашу и первая в Европе, под командой двух князей Семенов, женихов царевен, двинута вперед.
Как вихрь эти массы помчались в день Троерукой Богородицы, то есть 28 июля.
Кавалерия неслась вперед и застигла верстах в двадцати пяти от Конотопа врага. В ожидании погони гетман спешился, сделал завалы и засел там. Наши войска тоже спешились, и началась отчаянная резня, татары и малороссы, видя себя побежденными, бросились на лошадей и ускакали с гетманом. Началось ожесточенное преследование его.
По дороге многие из местных жителей предупреждали Пожарского, что за Сосновкой стоят огромные неприятельские силы; но тот не верил этим толкам и, боясь выпустить из рук крымского хана, которого в особенности ему хотелось иметь пленником, он вопил:
– Давайте мне ханишку! Давайте калгу – всех их с войском таких-то и таких-то… вырубим и выпленим.
– Князь Семен Романович, не галдей, – говорит ему товарищ князь Львов, – не ровен-де час… Татары услышат, хану передадут.
– Да ну их! – кричит князь Пожарский. – Нам бы только добраться до них.
– Князь Семен Романович, – предостерегает вновь Львов, – люди бают: много турок и казаков за Сосновской рекой.
– Эх-ма! А нас, что ль, мало? Да мы татарву копытами вытопчем.
Сила за ними, точно, внушительная несется, двадцать, а может быть, и целых тридцать тысяч рейтаров и драгунов, да и в придачу казаки.
Все молодцы, да на добрых конях, с мушкетами, пищалями и пиками, на головах шеломы, у большинства латы, а при бедре сабли, ятаганы, пистолеты в седлах. Это та конница, которая, как буря, некогда прошла от Смоленска до Вильны.
Мчатся они так за Выговским, отсталых его воинов аль рассекают, аль в полон берут, и у самой Сосновки нагоняют его.
Выговский со всеми казаками бросается в Сосновку и переплывает; Пожарский со своими туда ж в Сосновку и, так сказать, на хвостах гетманского войска, тоже переплывает реку и бросается за ним.
Но едва только вся наша конница очутилась на том берегу, как увидела себя окруженной со всех сторон татарами и казаками. Раздался страшный грохот орудий, и картечь со всех сторон посыпалась на них; потом раздались выстрелы мушкетов, пистолетов.
Наши попробовали спешиться. Но такая масса нашей конницы собралась на небольшом пространстве, и столько уж было убитых и раненых лошадей и людей, что нельзя было двигаться ни в какую сторону.
Между тем татары высыпали со всех сторон, как саранча, и начали даже стрелять с той стороны Сосновки.
Наши бились с ожесточением, но гибли, как мухи, так как неприятелю было легко попадать в их массу.
После нескольких часов такой драки осталось наших в живых не более пяти тысяч. Они должны были сдаться.
Зной стоял невыносимый, весь день ратники или сражались или мчались, ничего не ели и терпели жажду, а тут пришлось еще несколько часов биться; многие до того изнемогли, что тут же перемерли.
Князь Львов, не отличавшийся особенно крепким сложением, тоже изнемог и не мог больше сражаться.
Видя неминучую гибель, князь Пожарский решился во что бы то ни стало пробиться: он скомандовал оставшимся еще в живых ратникам сесть на коней и обратно плыть с ним через Сосновку.
Воины последовали за ним; князя Львова они усадили на лошадь и повернули к реке.
Несмотря на убийственный огонь с той стороны Сосновки, Пожарский успел реку переплыть, но враг предупредил его: почти всеми силами он появился здесь и встретил его рукопашно.
Пожарский не сдался бы. Но лошадь его пала убитой, и в то время, когда он барахтался под нею, чтобы освободиться, на него налетел целый десяток татар и, скрутив по рукам и ногам, взяли его в плен.
За его пленением сдались и остальные ратники, да и князя Львова вскоре татары привели скрученного по рукам.
Как только закончили эту бойню татары и малороссы, так тотчас Выговский и крымский хан снялись и отступили, чтобы занять более крепкую местность. Но эти опасения были напрасны: Трубецкой, узнав о несчастий с его конницей, тотчас снял осаду Конотопа и со всею армиею отступил в Путивль.
Всю ночь татары двигались назад и к свету лишь разбили лагерь и развели огонь.
Отдохнув после тяжелой борьбы и движения, хан потребовал к себе пленного Пожарского.
При хане состоял толмач Фролов.
Через него он спросил князя:
– Почему ты воевал в прошлых годах против крымских царевичей в Азове?
– Потому, – ответил князь, – что царь меня послал туда.
– Отчего ты заставлял их принять христианство?
– Не заставлял, а уговаривал и обещал им много милостей от царя. У нас-де и Сулешов из крымских, и Булашовы, и Черкасские, и Урусовы, да Юсуповы… последний и поместий получил, почитай, тысяч сорок… да все в разряд внесены князьями.
– Так ты, значит, искушал царевичей, так я, князь, вот что тебе скажу: прими ты мою веру, так останешься не только у меня князем, царевичем, чем хочешь, а не признаешь пророка Магомета и Аллу, – секим башка, то есть голова долой.
– Татарва ты неверная, змея подколодная, да чтоб я, да православный, да твою поганую веру принял? Да плюю я и на твою веру и на тебя самого…
И с этими словами Пожарский плюнул ему прямо в лицо и в бороду – высшее оскорбление у мусульман.
Хан взбеленился, крикнул страже, и в один миг голова князя слетела.
После того разъяренный хан велел рубить головы всем пленным. Как на баранов, накинулись на наших ратников татары, и не более как в час времени пять тысяч голов слетело.
Оставлен был в виде заложника один лишь Львов, так как хан рассчитывал получить за него богатый выкуп.
Окровавленные татары пошли вперед, но Трубецкой уж отступил. Недели через две и князь Львов не выдержал виденных им кровавых сцен: он с ума сошел и умер.
Князь Львов оставил потомство в боковой линии, но с Пожарским угас этот доблестный род.
XIV
Первое возвращение Никона в Москву
Ничего не зная об этих кровавых бойнях, Москва радостна и ликует.
Она убралась вся, как на пир: всюду веселые лица, всюду, несмотря на строгое запрещение светских песней, слышны веселые звуки…
Это возвещено ей, что в Москву везут взятого в плен князем Юрием Долгоруким коронного литовского гетмана Гонсевского.
Гонсевский был один из сильнейших магнатов польских, и имя его гремело у нас как имя не только знатного поляка, но и бравого полководца.
Желая быть избранным в короли Польши, в предшествовавшем году, Алексей Михайлович отправлял к нему Матвеева со специальной целью – просить его содействия ко возведению его, Алексея Михайловича, на престол польский.
Гонсевский принял Матвеева с царской пышностью, и хотя обещал свое содействие, но привел при этом много причин несбыточности плана и в заключение сказал, что если царь возьмет в невесты царевичу Алексею Алексеевичу племянницу короля польского, то еще есть надежда, что последнего изберут в короли Польши.
Матвеев однако ж на это ответил, что племянница короля католичка и, вероятно, не захочет принять православия, а без этого она не может быть и женой наследника престола.
Гонсевский был, таким образом, из приверженцев России; но пленение его и привоз в Москву имели важное политическое значение.
Отец его во время междуцарствия был от имени короля Сигизмунда начальником Москвы, испепелил ее; он же потом защищался в кремлевских стенах долго и упорно против Пожарского и Минина и против их предшественников.
Народные предания сохранили следующее сказание:
Москва целовала крест королевичу польскому Владиславу и добровольно сдалась полякам, послав своих именитых бояр и духовных за новым царем… Но тот не едет, и вот 19 марта, во вторник на Страстной неделе, в час обедни раздается вдруг набат в Китае-городе и слышатся стук оружия и выстрелы.
Гонсевский, градоначальник польский, прибыл на место свалки и увидел, что поляки грабят купеческие лавки; силится он остановить беспорядок, но ничего не может сделать: ожесточенная борьба уже на обеих сторонах.
Ляхи вломились в дом князя Андрея Голицына, принявшего сторону народа, и убили его.
Жители Китай-города бросились из домов своих в Белый город и за Москву-реку, но ляхи догоняли их и рубили; у Тверских ворот однако ж наши стрельцы успели их остановить.
На Сретенке, услышав о разгромлении Москвы ляхами, князь Дмитрий Пожарский собрал вокруг себя дружину и, сняв с башен пушки, встретил ляхов огнем и мечом и вогнал их вновь в Китай.
Между тем Иван Бутурлин в Яузах и Колтовской за Москвой-рекой также резались с ляхами, окружив себя и дружинами и народом.
На улицах Тверской, Никитской, Чертольской, на Арбате и Знаменке народ и бояре тоже бились с польскими войсками.
Все сорок сороков московских ударили в набат, все жители, даже старцы и дети, женщины, высыпали на улицу с дрекольями, топорами и рубились с поляками; из окон и с кровель летали на врагов каменья и чурбаны. Улицы загромождались столами, лавками, дровами, домашней утварью, возами. Из-за этих преград встречали врагов выстрелами.
Москвичи брали явный перевес над поляками, как явился из Кремля к Гонсевскому в помощь Маржерет…
Битва пошла упорная, но москвичи стали одолевать врага, и он уже отступал в Кремль, как вдруг в вражьей дружине раздалось: огня, огня!..
В Белом городе запылал дом Салтыкова: как друг поляков он собственноручно зажег свой дом.
И во многих других домах показалось пламя.
Многие бросились спасать свои дома, а сильный ветер сразу стал бросать пламя из одного дома в другой; битва стала утихать, и поляки ушли в Кремль, где они заперлись.
Белый город весь запылал; набат гремел без перерыва. С воплем и отчаяньем москвичи гасили огонь, бегали, как безумные, ища своих жен и детей.
Ляхи же в пустых домах Китай-города, среди трупов, отдыхали, и многие, к позору нашему, русские посоветовали Гонсевскому разрушить Москву.
На другой день две тысячи ляхов и немцев выступили из Кремля и зажгли во многих местах города дома, церкви, монастыри и гнали народ из улицы в улицы и оружием и пламенем.
Ужас обуял всех: деревянные стены горели и рушились, и жители, задыхаясь от жара и дыма, бежали из Москвы во все стороны на конях и пешие, спасая свои семейства.
Несколько сот тысяч людей вдруг рассыпались по дорогам во все стороны.
Снег еще тогда лежал глубокий, и эти беглецы вязли в его сугробах, цепенели от холода и замерзали. Умирая, эта масса народа глядела потухающими глазами на пламя горящей Москвы и с проклятием ляхам умирала тут же.
В двух только местах русские удержались: в Симоновской обители и между Сретенкой и Мясницкой.
В последнем месте князь Пожарский укрепился и дрался ожесточенно с поляками, не давая им жечь город; ляхи отступали, но Пожарский, тяжело раненный, упал. Сподвижники подняли его и отвезли в Сергиевскую лавру.
Весь тот день поляки жгли Москву и ночью любовались из Кремля пожарищем.
Это сожигание Москвы продолжалось потом два дня.
Москва, простиравшаяся на двадцать верст в поперечном разрезе и имевшая несколько сот тысяч жителей, обратилась в пустыню и в груду развалин.
Развалины курились потом долго…
Для полного торжества своего поляки заграбили всю древнюю утварь наших царей, их короны, жезлы, сосуды, одежду; грабили частные дома; золото, серебро, жемчуг и камни понатаскали грудами; рядились только в бархат и парчу; пили из бочек старое венгерское и мальвазию…
А русские, советовавшие им это безбожие и безобразие, в Кремле в Светлое воскресение молились за царя Владислава…
Памятно и живо было это не только в предании народном, но многие из москвичей, свидетели этих ужасов, были еще живы и рассказывали об этих подвигах Гонсевского, и теперь сын этого Гонсевского, первый вельможа и воевода Польши, едет как пленник в Москву.
Хотя как трофей, но все же с почетом царь велел его ввести в Москву.
Народ несметной толпой двинулся на Смоленскую дорогу, откуда должен был прибыть пленник.
– А что, его жечь будут на Лобном? – спрашивает один из бегущих на Смоленскую дорогу.
– Аль жечь, аль колесовать, аль четвертовать, как царь да бояре соизволят, – отвечал авторитетно вопрошаемый.
– Что ты! что ты! – останавливается третий. – Бают стрельцы, из Царя-де пушки его выстрелят, – значит, туда на польскую сторону… и полетит, значит, он туда восвояси к ляхам.
– Да что вы тут рты раскрыли, – кричит на них появившийся пристав, – приказ-де воеводы не останавливаться…
– Да мы, почтенный…
– Вот я те почтенный…
– Да уж скажи, почтенный… аль четвертовать будут, аль колесовать, аль из Царя-пушки?..
– На Иване вздернут… чтоб Москва и крещеный мир видели…
– Ахти страсти какие!
И побежали все трое рассказывать любопытным, что вот-де Гонсевского да на Иване повесят, сам-де пристав сказал.
И гуторит толпа о разных пытках и казнях, какие готовятся сыну сжигателя Москвы; а тут вдруг показывается сначала наше конное войско, потом пешее, – последнее окружает пленников пеших, – а там несут и везут разные трофеи: пушки, знамена, барабаны; а там в коляске сам гетман; с ним сидит ближний боярин царский, а коляска окружена сильным конвоем.
Гонсевский кланяется народу налево и направо.
– Прощения просит за родителя, – кричат многие.
– Его бы на возу… а то, гляди, в колымаге, да еще царской… и кажись, с ним… а кто с ним?.. Эй ты, как тебя там?
– Аль боярин Борис Иванович, аль боярин Илья Данилович.
Бежит баба, расталкивает их и мчится вперед.
– Ай, опоздаю… пустите… пустите, православные христиане.
– Куда ты, точно с цепи.
– Ай, опоздаю, родненькие.
– Да куда?
– Да я-то?.. Поглядеть… поглядеть, родненькие, как-де вешать будут бусурмана.
Но диво: подъехала коляска к Красному крыльцу, а там встретили Гонсевского стольники и Матвеев, ввели в его царские комнаты.
Народ недоумевает.
– А вешать-то? А четвертовать? – раздаются голоса.
– Лгал-то, вишь, ярыжка, – оправдывается одна чуйка.
– Лгать-то лгал, и мне-то невдомек… Допрежь баяли, на виселицу, а теперь?..
– Теперь…
– Чаго таперь?.. Значит, батюшка царь… Тишайший-то наш и пожаловал: кого хошь, того милует, на то царская воля… И нам Господу Богу помолиться, и греха не будет… Хоша басурман, но все ж душа.
– Эк, широко стал… аль у басурмана да душа?
– Души-то нетути… один, значит, пар, – авторитетно произнес гостинодворец.
Между тем во дворце представляли гетмана Гонсевского царю.
Алексей Михайлович встретил его милостиво в приемной. Сожалел о случившемся с ним несчастий, приписывал это случайности войны и обещался ему покровительствовать.
Гонсевский выразил сожаление свое, что еще мир не установлен между Польшею и Русью, и, между прочим, сказал следующее:
– Когда знаменитый наш гетман Жолкевский повез в Варшаву пленного царя Василия Шуйского и присягу Москвы королевичу Владиславу, он на коленях и со слезами умолял короля Сигизмунда отпустить сына и говорил, что счастие обоих народов, польского и русского, в соединении их корон. Так мыслит каждый честный поляк.
– Но, – прервал его царь, – у вас много фанатиков-католиков, и это препятствует этому слиянию… Я вот объявил в завоеванных провинциях, что все религии одинаково будут покровительствоваться. Глядите, у нас татары пользуются не только свободой исполнять свой закон, но всеми правами русских.
– У нас, ваше величество, было то же самое: когда Сигизмунд вступил на престол, в сенате было семьдесят два человека сенаторов, из них два только католика. Теперь почти все католики. Сигизмунд соблазнил шляхту к католицизму тем, что раздавал должности только католикам. Но стоит только соединиться коронам, и святейший папа, вероятно, сделает соглашение в канонах, чтобы слить обе церкви: нашу и вашу.
– Это и я думаю, – заметил царь Алексей Михайлович, – ведь вера у нас одна. Но у вас шляхтичи привыкли избирать королей, а у нас прирожденные права.
– Это действительно так, и сначала должны бы оставить выборное начало, а там остальное со временем пришло бы само собою. Оба народа сблизились бы и слились: наше хорошее перешло бы к вам, ваше – к нам.
– Благодарю тебя, гетман, за твои добрые чувства и намерения, но одно скажу: судьбой царств управляет Божественный промысел, и если соизволение Господа Бога, чтобы оба народа и оба государства слились, то никакие преграды не помешают этому, и если это не свершится при мне, так при моих потомках.
С этими словами царь отпустил благосклонно пленника. Его повезли в Симонов монастырь, собственно, для его безопасности – на тот случай, если бы народ возмутился и потребовал расправиться с ним.
Сильный отряд проводил его до самого монастыря, и там же поставлен значительный караул.
Вскоре пришла весть о победе князя Хованского над поляками при Мядзелах, и пошли празднества и молебны. Царь был радостен: дела в Польше шли хорошо, со шведами было перемирие и шли переговоры о мире; в Малороссии хотя осада Конотопа шла медленно, но это было с целью разорвать союз Выговского с крымским ханом да с ним примириться.
Вдруг по Москве разнеслась весть, что князь Трубецкой разбит гетманом и татарами, что большая часть нашего войска уничтожена и отступает на Путивль.
Едва только весть эта пришла, как вся Москва, как один человек, бросилась в Кремль, чтобы узнать там истину.
Жены пришли сюда с детьми, и всеобщий вопль и негодование оглашали воздух, но были такие, которые не дали веры этому слуху.
– Как, – говорили они, – князь Алексей Никитич Трубецкой, муж благоговейный и изящный, в воинстве счастливый и недругам страшный, да чтоб он да погубил войско – поклеп один.
Но вот дверь на Красное крыльцо отворилась, и сам царь со всеми боярами показывается народу.
Все падают ниц, и когда царь сказал им жалованное слово, они подымаются и видят: царь и все бояре в печальной одежде, и царь в слезах.
Он говорит о совершившемся по неисповедимым судьбам несчастий и гибели такого множества людей, вероятно, за грехи наши, призывает всех к покаянию и молитве и к защите престола града.
Царь с боярами пешком идут в Успенский собор служить панихиду по убитым.
Начинается вооружение Москвы: кругом нее устраиваются земляные валы и редуты, копаются рвы, ставятся орудия.
Поговаривают даже, что царь удалится с семьей в Ярославль или еще подальше.
А тут из войска начинают прибывать раненые и преувеличенными рассказами о кровавой расправе татар с князьями Пожарским и Львовым увеличивают смущение и панику.
Вспоминают высшее духовенство и бояре Никона, вспоминают и донос на него, что он хвастал о влиянии своем на гетмана Выговского, а тут сам гетман с крымским ханом едут сюда и, пожалуй, овладеют Никоном, и пойдет смута в церкви.
Послали к нему боярина с вежливым предложением, так как враг наступает и патриарху-де не безопасно в Новом Иерусалиме, так не угодно ли будет ему удалиться в Колязин Макарьевский монастырь, куда едва ли враг зайдет.
Никон вспылил, поняв, что его попросту отправляют в заточение, боясь его измены; вот почему он с достоинством сказал:
– Возвести благочестивейшему государю, что я в Колязин монастырь не иду, лучше мне быть в Зачатьевском монастыре; а есть у меня и без Колязина монастыря, милостию Божиею и его государевою, свои монастыри крепкие – Иверский и Крестный, и я доложил великому государю, что пойду в свои монастыри, а ныне возвести великому государю, что иду в Москву о всяких нуждах своих доложиться ему.
– О каком Зачатьевском монастыре говоришь ты, святейший? – спросил посланный.
– Тот, что на Варварском крестце, под горой у Зачатия.
– Ведь там только тюрьма большая, а не монастырь, – возразил посланный.
– Ну вот этот Зачатьевский и есть монастырь, – сухо произнес Никон.
Посланный возвратился в Москву с ответом патриарха.
Пошли толки о том, что делать?
Решили лучше иметь его в Москве, чем вне столицы: никто-де ему никогда не запрещал приезжать в Москву, и он по своей воле ее оставил, без царского указа. Но пока так рассуждали бояре, Никон получил ложное известие, что враг под Москвою, и он отправился тотчас в Москву; приехал он туда ночью и остановился в своем Ново-Иерусалимском, или Воскресенском, подворье.
После долгого отсутствия из города ему показался он таким прекрасным. Так сильно забилось сердце его, когда он проезжал знакомые места, и слезы выступили на его глазах.
Жаль ему сделалось покинутого, но когда взор его по дороге встречался с хоромами бояр, его врагов, и когда он вспомнил, что все облагодетельствованные им люди, в особенности в духовенстве, отшатнулись от него ради угождения мамоне, он возмутился и произнес:
– Что же! Не вернуть ли уж царскую милость, чтобы прогнать их и смести их с лица земли?.. Но разве он-то, Тишайший, поступил со мною лучше?.. Бог с ними, прошлого не вернешь.
С такими мыслями Никон прибыл в свое подворье, занял маленькую келью и заснул.
Рано утром во дворце уже знали о приезде Никона, и к нему явился дьяк Алмаз.
– Царское величество послал меня спросить, для чего ты приехал в Москву?
– По словам царского величества, я сюда приехал, спасаясь от нашествия варваров.
С этим ответом Алмаз возвратился к царю.
Узнав о приезде Никона, поднялся на ноги терем, и конотопское несчастие стали приписывать тому, что не было-де благословения войскам патриарха.
Да и царица восстала – хотелось иметь еще одного сына, и ей казалось, что если она получит благословение Никона о чадородии, то Бог, быть может, и поможет ей, так как молитвы отца Павла что-то не помогали.
Сестры царя были тоже опечалены: Анна потому, что ей в действительности понравился жених, а Татьяна – так как желание быть наконец свободной для нее вновь не осуществилось; притом ей казалось, что при свидании Никона с царем воспоследует их примирение.
Стал терем плакать и пилить царя, и он решился принять Никона с подобающею честью.
Тем же более он должен был это сделать, что народ, узнав о приезде патриарха, огромной массой двинулся к Воскресенскому подворью и ждал с нетерпением его появления, чтобы принять его благословение…
К тому же царю при критическом тогда положении хотелось выслушать несколько советов.
Вот почему, получив ответ Никона через Алмаза, государь тотчас послал за патриархом парадную карету и почетную свиту.
Когда Никон вышел, чтобы сесть в экипаж, и стал благословлять народ, тот пал ниц, многие плакали, целовали его руки, платье.
С трудом экипаж и свита двигались в этой массе народа, и на каждой улице все больше и больше прибавлялось его. Таким образом шествие вошло в Кремль, который залит был народом.
На Красном крыльце сам царь с боярами встретили патриарха и подошли под его благословение.
В хоромах Алексей Михайлович ввел святейшего в свою комнату для беседы. Государь рассказал ему вкратце положение дел в Польше, Швеции и Малороссии.
На это Никон ответил, что со шведами следует мириться, но с тем, чтобы прежняя новгородская граница, то есть Ладожское озеро и Нева, были наши; о Польше Никон сказал, что хотя благоприятное время уничтожить ее упущено, но следует отстоять Белоруссию по Березину; в отношении Малороссии он сказал, что царь напрасно беспокоится: успех-де Выговского временный, что стоит только напустить на крымцев донских казаков, и хан обратится вспять защищать свои улусы. В доказательство справедливости этого привел он факт, что ему странники сказывали, что Юрий Хмельниций готовится разорить ханские улусы и что тот, вероятно, теперь уйдет от Выговского, а Малороссию заест междоусобица и царь должен докончить там дело. Против мысли же царя уехать из Москвы он восстал, так как Москва настолько крепка и обширна, что нужны слишком большие силы, чтобы ее осадить, а у татар и у гетмана-де Выговского нет осадных орудий.
– Положат они здесь головы, коль придут, – заключил патриарх. – Теперь, – продолжал он, – нужно лишь озаботиться насытить алчущих и жаждущих, они от перепугу сбежались сюда со всех сторон, испугавшись врага. Я уж обратил свое подворье в странноприимный двор и чем могу, насыщаю их.
После этого разговора царь повел патриарха в Золотую палату царицы.