
Полная версия
Гуттаперчевый мальчик (сборник)
– Где они? Где? – проговорил он, оглядывая избу шальными, блуждающими глазами.
– Ушли, брат! – смеясь, отвечал Захар. – Ну их совсем! Ломаются – не таковские!
– Куда? Где? Куда ушли? – крикнул Гришка, сурово отталкивая Захара и выходя из-за стола.
Хмель совсем уже успел омрачить рассудок приемыша. Происшествие ночи живо еще представлялось его памяти. Мысль, что жена и тетка Анна побежали в Сосновку, смутно промелькнула в разгоряченной голове его. Ступая нетвердою ногою по полу, он подошел к двери и отворил ее одним ударом. Он хотел уже броситься в сени, но голос старухи остановил его на пороге и рассеял подозрения. Тем не менее он топнул ногой и закричал во все горло:
– Сюда ступайте! Сюда!
– Не ходи, родная, не ходи, ни за что не ходи! – воскликнула старушка, удерживая, вероятно, Дуню.
– Сюда ступай, коли хочешь быть цела! Сюда, говорю! – бешено закричал Гришка.
– Не ходи, Дунюшка! Не бойся, родная: он ничего не посмеет тебе сделать… останься со мной… он те не тронет… чего дрожишь! Полно, касатка… плюнь ты на него, – раздавался голос старушки уже в сенях.
Но так как увещевания эти ни к чему, видно, не служили, тетушка Анна бросилась вслед за Дуней, опередила ее, и не успела та войти в двери, как уже старуха влетела в избу и остановилась перед Гришкой.
– Чего тебе, разбойник, от нее надыть? – воскликнула она, заслоняя Дуню, которая тщетно старалась войти в двери. – Зачем она тебе? Погибели ее хочешь, что ли, злодей ты такой!
– Молчи! – сурово произнес Гришка, отталкивая ее руку.
Голос старухи вдруг оборвался, и она зарыдала; но это продолжалось одну секунду. Она снова заслонила Дуню, стоявшую в дверях со спавшим на груди ее младенцем, и подхватила с возраставшим негодованием:
– На кого руку-то поднял, вспомни! Вспомни, кому грозишь-то! Злодей ты, злодей этакой! Ведь я тебя, злодея, на руках на своих выносила! Вспомни ты это! Думаешь, боюсь я тебя? Не дам я ее, не дам тебе! Чего тебе от нее надо? Чего? Аль мало тебе, утопил нас в слезах горьких; погибели нашей хочешь, злодей ты этакой! Постойте, я найду еще суд на вас обоих, нехристей окаянных. Свет не без добрых людей! – подхватила она, отчаянно махая руками и обращаясь то к приемышу, то к Захару, который покачивался подле печки. – Вы думаете, я ничего про вас не ведаю? Погодите, вас спросят еще, где вы вино-то взяли: ведь денег-то у вас давно нету… Сама доведаюсь, сама спрошу пойду, душегубцы вы, нехристи! Завтра же схожу в Комарево… У всех стану спрашивать…
При этом Гришка, сделавший уже несколько шагов к столу, бросился со всех ног к старухе и бешено замахнулся.
В ту же самую минуту на дворе раздались голоса.
– Здесь! Не зевай, ребята, здесь! – закричал кто-то в сенях.
Гришка не успел прийти в себя, как уже в дверях показалось несколько человек. Первое движение Захара было броситься к лучине и затушить огонь. Гришка рванулся к окну, вышиб раму и выскочил на площадку. Захар пустился вслед за ним, но едва просунул он голову, как почувствовал, что в ноги ему вцепилось несколько дюжих рук.
– Гришка! – крикнул он отчаянно.
Но ответа не было.
– Ребята! – кричал один из молодцов, державших Захара. – Один дал тягу, в окно выскочил, беги за ним! Живей, ребята! Другого уж сцапали… Тащи его, ребята!
Два человека стремглав пустились из избы. Остальные вцепились еще крепче в Захара и, несмотря на то что он бился, как белуга, попавшаяся в невод, втащили его в избу.
– Батюшки! Караул! Разбойники! – вопила тетушка Анна.
– Засвети огня, огня! – подхватило несколько голосов.
– Слышь, огня давай! Добрым словом говорят! – произнес кто-то над самым ухом старухи. – Каких тут нашла разбойников? Не разбойники – пришли за разбойниками – вот что! Ну, живо поворачивайся… Огня, говорят!
– Да кто ж вы, батюшка… О-ох! Какие такие? Ох! С нами крестная сила! Дайте хоть ребенка-то положить, – заговорила Анна, перебегая от люльки к печке.
– Ну, живо! Живо! Вздуешь огня, сама увидишь, какие такие… Крепче держи его, ребята: извернется – уйдет; давай кушак… вяжи его.
Послышалась свалка, сопровождаемая ударами и бранью. Но сила Захара ничего не могла значить перед силой пятерых дюжих молодцов. Когда старушка подошла с лучиной, он стоял уже окрученный по рукам.
– Так вот вы зачем! Вяжите его, отцы! Вяжите его, разбойника: он самый и есть злодей! – завопила Анна, после того как один из присутствующих взял из рук ее лучину и защемил ее в светец. – Всех нас погубил, отцы вы мои! Слава те господи! Давно бы надыть! Всему он причиной; и парня-то погубил…
Старушка ударилась в слезы.
– Не верьте ей, братцы, не верьте! Она так… запужалась… врет… ей-богу, врет! Его ловите… обознались… – бессвязно кричал между тем Захар, обращая попеременно то к тому, то к другому лицо свое, обезображенное страхом. – Врет, не верьте… Кабы не я… парень-то, что она говорит… давно бы в остроге сидел… Я… он всему голова… Бог тебя покарает, Анна Савельевна, за… за напраслину!
– Отцы вы мои! Отсохни у меня руки, пущай умру без покаяния, коли не он погубил парня-то! – отчаянно перебила старушка. – Спросите, отцы родные, всяк знает его, какой он злодей такой! Покойник мой со двора согнал его, к порогу не велел подступаться – знамо, за недобрые дела!.. Как помер, он, разбойник, того и ждал – опять к нам в дом вступил.
– Что же это в самом деле, братцы! Ведь это разбой, все единственно! – кричал Захар, ободряясь. – За что связали? Должны наперед спросить… Федот Кузьмич! Вступись! – подхватил он ласковее. – Вступись, знакомый человек! Ты меня знаешь… встречались… помнишь? Федот Кузьмич!
– Ладно, брат, там разберут; вишь, нашел какого знакомого? Федот Кузьмич! Слышь! – смеясь, отвечал Федот Кузьмич. – Крепче держи его, ребята! Там рассказывай, как придем; там вас разберут, что куда принадлежит.
– Отцы вы мои… Ох! Да что ж такое они наделали? Что прилучилось-то? – спросила тетушка Анна, неожиданно прерывая рыдания.
– Быка увели, обокрали вот этого молодца, – возразил Федот Кузьмич, указывая головой на высокого, плечистого мужика в синей чуйке, державшего Захара за ворот.
– Царица небесная! То-то вот! Я как вино-то увидела… ох, словно сердце мое чуяло… не добром достали вино-то!.. Да как же это, родной?.. Ох, батюшки!
– А так же, что этот вот мошенник калякал с работниками на лугу, а тот быка уводил: «Я, говорит, портной; портной, говорит, иду из Серпухова!» – смеясь, отвечал Федот Кузьмич. – И то портной; должно быть, из тех, что ходят вот по ночам с деревянными иглами да людей грабят.
– Отсохни руки и ноги, коли не по наговору! Меня там вовсе и не было; спроси хоть в Комареве, – быстро заговорил Захар.
– Ладно, там скажешь…
– Ну, пойдемте, братцы! – перебил гуртовщик.
– Нет, погоди, надо другого дождаться; далеко не убежит: парни ловкие – догонят!.. Слышь, еще и расписку целовальнику дали! – подхватил словоохотливый Федот Кузьмич. – «Так и так, говорят, бык достался, вишь, по наследию от отца-покойника…»
– Батюшка! Да у нас и в заводе скотины-то не было! Отродясь и не держали! – воскликнула Анна.
– Мы их и в кабаке-то нонче видели.
– Когда ты меня видел? В кое время? Меня там и не было! – произнес Захар.
Не обращая на него внимания, словоохотливый Федот Кузьмич рассказал старухе, как гуртовщик, отправляясь с другими работниками на ночлег в избу целовальника, услышал под навесом рев быка, как, движимый подозрением, спустился на двор с работниками, отыскал животное, убедился, что бык точно принадлежал ему, и как затем побежал к становому, который, к счастию, находился в Комареве по случаю покражи у фабриканта. Далее Федот Кузьмич сообщил о том, как становой, собрав понятых, вошел в кабак, допросил целовальника и как целовальник тотчас же выдал воров, показал расписку, пояснил, откуда были воры, и рассказал даже, где найти их.
– Добро еще лодка попалась у берега; спасибо прогонщикам, припасли! А то бы пришлось, пожалуй, бежать на паром в Болотово, – заключил рассказчик.
Во все время этого объяснения Захар не давал отдыха языку своему. Он опровергал с неописанною наглостью все обвинения, требовал очной ставки с Герасимом, называл его мошенником, призывал в доказательство своей невинности расписку, в которой не был даже поименован, складывал всю вину на Гришку, говорил, что приемыш всему делу голова-заглавие, поминутно обращался к дружбе Федота Кузьмича и проч. Но Федот Кузьмич только подтрунивал, а гуртовщик, державший Захара за ворот рубахи, не переставал его потряхивать.
– А вот, никак, и другого ведут! – произнес один из понятых, прислушиваясь к шагам, раздавшимся на дворе.
При этом Дуня сделала движение, как будто хотела броситься к двери; но в дверях показались только два человека, и она опустилась на лавку.
– Убежал! – сказали в один голос вошедшие.
Не было, однако ж, сомнения, что они употребили всевозможные старания, чтобы поймать беглеца: ноги их до колен были покрыты грязью, оба дышали, как опоенные клячи, проскакавшие десять верст без отдыху.
– Нет, не поймали! – подхватил один из них, с трудом переводя дыхание. – Совсем было схватили… да в реку кинулся… не подоспели…
– Ладно, далеко не убежит! – сказал Федот Кузьмич. – Пачпорта не успел захватить. Искать надо в Комареве либо в Болотове: дальше не пойдет, а может статься, и весь в реке Оке остался… Завтра все объявится, на виду будет!.. Добро хошь этого-то молодца скрутили: придем не с пустыми руками… Веди его, ребята!
И понятые потащили из избы Захара, который не переставал уверять, что идет своею охотой, что будет жаловаться за бесчестие, что становой ему человек знакомый, что все Комарево за него вступится, потому всякий знает, какой он есть такой человек, уверял, что он не лапотник какой-нибудь, а мещанский сын, что вязать мещанина – это все единственно, что вязать купца, – никто не смеет, что Гришка всему делу голова-заглавие, что обвинять его, Захара, в покраже быка – значит, все единственно, обвинять в этом деле Федота Кузьмича, и проч. Но его не слушали и продолжали тащить по двору, причем раздосадованный гуртовщик, не выпускавший из железной пятерни своей ворота рубахи, не переставал долбить кулаком другой руки мещанскую шею Захара.
XXIX
Наследники
Буря утихла, хотя тяжеловесные, свинцовые тучи все еще бродили по небу, но они не посылали уже дождя. Ветер упал, переменил направление. Тучи быстро неслись теперь к западу, укладывались темно-сизыми слоями и медленно потом опускались к горизонту, который замыкался косыми полосами ливней. Там все еще сверкали молнии и время от времени грохотал гром; но удары удалялись и постепенно ослабевали. Часто после молнии их вовсе не было слышно. На востоке светлело между тем с каждым часом. Местами начинало уже открываться прозрачное, зелено-бледное дно осеннего неба. Но лучи солнца, продирающиеся сквозь редеющие облака, не веселили окрестности: при солнечном блеске резче еще выказывалось опустошительное действие бури и позднего времени года. Повсюду, куда ни обращался взор, расстилались черные, безжизненные поля, изрезанные бороздами, наполненными водою. Нагие деревья с ветвями, изломанными бурей, печально высились на окраине дороги. Самые лужи, засоренные мелкими ветками и желтыми листьями, тускло отражали лучи солнца. Темными полосами тянулись в отдалении пустынные леса. Ни один звук не веселил слуха. Вся природа ждала, казалось, отдыха под мягким покровом снега. Недолго дожидаться: октябрь на половине. Не сегодня-завтра, того и смотри, посыпятся пушистые хлопья снегу и покроют собою продрогнувшую землю…
Этого ждал также, заодно с природой, и дедушка Кондратий. Он давно уже с ног смотался, следуя за своим стадом по топким полям и обнаженным рощам, которые не защищали его от дождя и ветра. С первым снегом оканчивалась тяжкая пастуховская должность. Старик позаботился уже приискать к тому времени новое место: он нанялся плести сети у одного богатого сосновского мужика, торговавшего рыболовными снастями. Кроме того, что занятие это соответствовало летам и склонностям дедушки Кондратия, оно обеспечивало его верным куском хлеба на всю зиму. Этим способом не будет он никому в тягость. Быть может, даже, даст бог, пригодится еще дочери и внучку.
Занятый такими мыслями, старик торопливо следовал за стадом, которое, не находя корма, бродило ускоренным шагом по полям и оглашало их унылым ревом. Переходя с одной нивы на другую, дедушка Кондратий незаметно дотянул до полудня. Пора было подумать об обеде и отдыхе. Старик направился в небольшую лощину, лежавшую верстах в двух от Сосновки и служившую с незапамятных времен всем пастухам местом отдохновения. Осенью бока лощины, покрытые частым орешником, защищали пастуха и животных от ветра; в жаркие летние дни они служили надежным убежищем от зноя. Лощина представляла еще то удобство, что на дне ее, местами заросшем кустами лозняка и сочной травою, местами усеянном плитняком, бежал ручей. Стаду привольно было лежать на отдыхе подле берега.
В ожидании обеда, который приносили пастуху из Сосновки, дедушка Кондратий расположился на камнях подле ручья. Но дельный старик никогда не сидел без дела. Отцепив от кушака связку лык, положив на колени колодку и взяв в руки кочедык, он принялся оканчивать начатый лапоть.
Надо полагать, что старик обознался временем и было уже больше полудня. Едва успел он раза два ковырнуть кочедыком, как на дне лощины показался сын мужика, у которого дедушка Кондратий нанимал угол. Парень нес обед.
То был малый лет шестнадцати, с широким румяным добродушным лицом и толстыми губами. Нельзя было не заметить, однако ж, что губы его на этот раз изменяли своему назначению: они не смеялись. И вообще во всей наружности парня проглядывало выражение какой-то озабоченности, вовсе ему не свойственной; он не отрывал глаз от старика, как словно ждал от него чего-то особенного.
– Дедушка Кондратий, слышь! А дедушка Кондратий! – крикнул он шагов еще за тридцать. – Слышь! Что ты вечор-то говорил! Слышь, все по-твоему вышло!
– Что я говорил? Не помню, родной… о чем бишь? – промолвил старик, прерывая работу.
– А как же, помнишь, говорил, дома-то у вас, где дочка-то живет… слышь! Все как есть по-твоему вышло: ведь старшие-то сыновья Глеба Савиныча пришли!
– Так ли? Ты, паренек, толком говори – так ли? Правда ли? – произнес старик, задумчивое лицо которого вдруг оживилось.
В последнее время он только и помышлял о возвращении Петра и Василия: они, без сомнения, не замедлят оставить «рыбацкие слободы» и вернуться домой, как только проведают о смерти отца. На них основывались все надежды дедушки Кондратия: присутствие Петра и Василия должно было положить конец беспутству Гришки, должно было возвратить дому прежний порядок и спасти дочь, внучка и старуху от верной гибели. Старик не знал еще, до какой степени расстройства и разорения доведен был в последнее время дом Глеба Савиныча.
– Взаправду пришли, дедушка, – подхватил парень, – пришли ноне утром.
– Да кто ж тебе сказал? Небось Анна Савельевна у вас в Сосновке?.. Она сказала?
– Нет, вишь ты, пришли это они с нашими ребятами… те остались дома, а эти в Сосновку пришли; они все рассказали…
– Ну, слава те господи! – вымолвил, перекрестившись, старик. – Пришли-таки в дом свой! Все пойдет, стало, порядком! Люди немалые, степенные… слава те господи!
– Да ты, дедушка, послушай, дело-то какое! – живо подхватил парень. – Они, наши, сосновские-то ребята, сказывали, твой зять-то… Григорьем, что ли, звать?.. Слышь, убежал, сказывают, нонче ночью… Убежал и не знать куда!.. Все, говорят, понятые из Комарева искали его – не нашли… А того, слышь, приятеля-то, работника, Захара, так того захватили, сказывают. Нонче, вишь, ночью обокрали это они гуртовщика какого-то, вот что волы-то прогоняют… А в Комареве суд, говорят, понаехал – сейчас и доследились…
При этом дедушка Кондратий снова перекрестился, но уже голова его была опущена и дрожала вместе с рукою, творившею крестное знамение.
– Ты, дедушка, не пуще тужи: може статься, уйдет еще твой-то – не поймают! – добродушно подхватил парень. – А уж как, говорят, старший-то сын Глеба Савиновича на его, на Гришку-то, серчает… то-то бы ты послушал, как наши ребята сказывали: как увидал, говорят, как разорено в доме-то – сказывают, все, вишь, пустехонько, – так, говорят, и взлютовался! «Попадись, говорит, он мне в руки, живым не оставлю!» Так взлютовался, слышь, инда на жену его, на дочь твою, накинулся. Оба, и старший и младший, хотят, вишь, в суд жаловаться, и ей, слышь, дочери-то твоей, грозят… Уж как же, говорят, она, дочь-то твоя, убивается…
Во все это время старик не переставал крестить впалую грудь свою, которая тяжело подымалась.
– Яша, батюшка, голубчик, не оставь старика: услужи ты мне! – воскликнул он наконец, приподымаясь на ноги с быстротою, которой нельзя было ожидать от его лет. – Услужи мне! Поколь господь продлит мне век мой, не забуду тебя!.. А я… я было на них понадеялся! – заключил он, обращая тоскливо-беспокойное лицо свое к стороне Оки и проводя ладонью по глазам, в которых показались две тощие, едва приметные слезинки.
– Что ж, дедушка, я, пожалуй, туда сбегаю: погляжу, что у них; пожалуй, и дочке твоей скажу, коли что велишь.
– Нет, батюшка, не о том прошу: где уж тут! Самому идти надобность… Кабы ты, родной, на то время приглядел за стадом, я… что хошь тебе за это…
– Вот! Да я и безо всего останусь! Только бы… батюшка, смотри, только забранится!.. И то велел скорей домой идти. Сбегать разве попросить?
– Сбегай, родимый, сбегай!.. Сотвори тебе господь многие радости!.. Сбегай, батюшка, скажи отцу: Кондратий, мол, просит. Надобность, скажи, великая, беспременная… Он, верно, не откажет… Сбегай, родной, я здесь погожу…
– Ладно, дедушка, ладно! Только бы отпустил, духом вернусь! – сказал Яша.
И, поставив котомку с обедом наземь, пустился он из лощины, сопровождаемый благословениями старика.
Лишнее говорить, что дедушка Кондратий не прикасался к обеду, даром что давно прошел полдень: он забыл о голоде.
Как только молодой парень исчез за откосом лощины, старик снял шапку, опустился с помощью дрожащих рук своих на колени и, склонив на грудь белую свою голову, весь отдался молитве.
Остатки последних облаков заслонили солнце. Синяя тень потопляла дно и скаты лощины. Стадо окружало старика молчаливыми, неподвижными группами. Благоговейная тишина, едва-едва прерываемая журчаньем ручья, наполняла окрестность…
Молодому парню достаточно было одного получаса, чтобы сбегать в Сосновку и снова вернуться к старику. Он застал его уже сидящего на прежнем месте; старик казался теперь спокойнее. Увидев Яшу, он поднялся на ноги и поспешно, однако ж, пошел к нему навстречу.
– Ступай, дедушка! Ступай! – весело кричал парень. – Батюшка говорит – можно!.. Отпустил меня… старик, говорит, хороший; можно, говорит, уважить… так и сказал… Ступай, дедушка!
– Спасибо ему!.. И тебе, родной, спасибо! Пока господь век продлит, буду молить за вас господа! – проговорил Кондратий, между тем как Яша оглядывал его с прежним добродушным любопытством.
– Так ты, родной, посиди за меня… я скоро вернусь…
– Ты, дедушка, не пуще тормошись. Я вот и полушубок захватил: посижу, пожалуй, хошь до вечера; а коли не вернешься, стало, не управился, так я, пожалуй что, и стадо домой пригоню…
– Господь наградит тебя! – произнес умиленно старик. – Вот находит это сумление: думаешь, вывелись добрые люди! Бога только гневим такими помыслами… Есть добрые люди! Благослови тебя творец, благослови и весь род твой!
Старик надел обеими руками шапку, взял посох и, простившись с Яшей, торопливо вышел из лощины.
Семь верст, отделявшие Сосновку от площадки, пройдены были стариком с невероятной для его лет скоростью. В этот промежуток времени он передумал более, однако ж, чем в последние годы своей жизни. Знамение креста, которым поминутно осенял себя старик, тяжкие вздохи и поспешность, с какой старался он достигнуть своей цели, ясно показывали, как сильно взволнованы были его чувства и какое направление сохраняли его мысли.
Ока освещалась уже косыми лучами солнца, когда дедушка Кондратий достигнул тропинки, которая, изгибаясь по скату берегового углубления, вела к огородам и избам покойного Глеба. С этой минуты глаза его ни разу не отрывались от кровли избушек. До слуха его не доходило ни одного звука, как будто там не было живого существа. Старик не замедлил спуститься к огороду, перешел ручей и обогнул угол, за которым когда-то дядя Аким увидел тетку Анну, бросавшую на воздух печеные из хлеба жаворонки.
Но другого рода картина предстала глазам дедушки Кондратия; он остановился как вкопанный; в глазах его как словно помутилось. Он слышал только рыдания дочери, которая сидела на завалинке и ломала себе руки, слышал жалобный плач ребенка, который лежал на коленях матери, слышал охи и увещевательные слова Анны, сидевшей тут же.
– Мать пресвятая богородица! – воскликнула она, увидев Кондратия. – Сам господь тебя посылает!.. Дунюшка, глянь-кась, глянь: отец пришел.
Дуня откинула волосы, в беспорядке рассыпавшиеся по лицу ее, быстрым движением передала старухе ребенка и, зарыдав еще громче, упала отцу в ноги.
– Батюшка! Батюшка! – говорила она, хватаясь с каким-то отчаянием за одежду старика и целуя ее. – Батюшка, отыми ты жизнь мою! Отыми ее!.. Не знала б я ее, горемычная!.. Не знала б лучше, не ведала!..
– Дунюшка, опомнись! Христос с тобой… Не гневи господа… Един он властен в жизни… Полно! Я тебя не оставлю… пока жить буду, не оставлю… – повторял отец, попеременно прикладывая ладонь то к глазам своим, то к груди, то ласково опуская ее на голову дочери.
– Батюшка, отец ты наш! Да ведь дело-то какое, кабы знал ты! – всхлипывая, говорила тетушка Анна. – Ведь парень-то, муж-то ее, убежал! Убежал, отец! Нонче ночью убежал, касатик!.. Что затеяли-то лиходеи!.. Что затеяли, кабы знал ты!.. О-ох!.. Добро, батюшки, хоть того-то злодея схватили!.. Ох, как не плакать-ста, кормилец!.. А им, Петру и Василью, немало уж я говорила: ни в чем-то, говорю, она не виновница, за что, говорю, вы ее обижаете?.. Ох, родной! Нет, не вижу в них себе утехи! Не того ждала я от них, горькая!.. А тот так и убежал, злодей: не поймали! Покинул ее, сироту горькую, оставил с малым дитятком… Вася побежал, не проведает ли чего на той стороне: может, захватили… Что затеяли-то! Стояли это гурты, кормилец, – гурты стояли; а они…
– Знаю, матушка, знаю… – не слушая ее, проговорил старик, стараясь приподнять дочь, которая продолжала обнимать его ноги и рыдала, произнося несвязные причитанья.
Тетушка Анна мгновенно оставила свои объяснения, посадила внучка на завалинку, проворно утерла слезы и бросилась пособлять старику. Оба приподняли Дуню и повели ее к завалинке; но едва успели они усадить ее, в воротах показался Петр.
Если б дедушка Кондратий не был предуведомлен, что Петр и Василий точно возвратились домой, он, конечно, не узнал бы в вошедшем старшего сына покойного Глеба. Петр состарился целыми десятью годами, хотя всего-навсе четыре года, как покинул кров родительский; в кудрявых волосах его, когда-то черных как крыло ворона, серебрилась седина; нахмуренные брови, сходившиеся дугою над орлиным его носом, свешивались на глаза, которые глядели также исподлобья, но значительно углубились и казались теперь потухшими. Цыганское лицо его, дышавшее когда-то энергией и напоминавшее лицо отца в минуты гнева, теперь осунулось, опустилось; впалые щеки, покрытые морщинками, и синеватые губы почти пропадали в кудрявой, вскосмаченной бороде; высокий стан его сгорбился; могучая шея походила на древесную кору. Но не время и заботы состарили Петра.
Увидев Кондратия, Петр подошел к нему так быстро и так близко, что тетка Анна поспешила стать между ними.
– Петруша, касатик… выслушай меня! – воскликнула она, между тем как старик стоял подле дочери с поникшею головою и старался прийти в себя. – Я уж сказывала тебе – слышь, я сказывала, мать родная, – не кто другой. Неужто злодейка я вам досталась! – подхватила Анна. – Поклепали тебе на него, родной, злые люди поклепали: он, батюшка, ни в чем не причастен, и дочка его.
– Ни к чему не причастен! Это мы видим!.. – возразил Петр. – Свел свою дочь беспутную с отцовым приемышем, таким же мошенником, подольстились к отцу, примазались к нашему дому, а после покойника обокрали нас.
– Батюшка! – закричала Дуня, которая до того времени слушала Петра, вздрагивая всем телом. – Батюшка! – подхватила она, снова бросаясь отцу в ноги. – Помилуй меня! Не отступись… До какого горя довела я тебя… Посрамила я тебя, родной мой!.. Всему я одна виновница… Сокрушила я твою старость…
– Дитятко… Дунюшка… встань, дитятко, не убивай себя по-пустому, – говорил старик разбитым, надорванным голосом. – В чем же вина твоя? В чем?.. Очнись ты, утеха моя, мое дитятко! Оставь его, не слушай… Господь видит дела наши… Полно, не круши меня слезами своими… встань, Дунюшка!..