
Полная версия
Гуттаперчевый мальчик (сборник)
– Да я так только… батюшка… авось, мол, они…
– Ступай-ка, ступай лучше! Полно вздор-то молоть! – перебил муж, слегка поворачивая жену за плечи. – Ступайте и вы, бабы! Что тут пустое болтать! Пора за работу приниматься.
– А что, примерно, любезный, не Глебом ли вас звать? – спросил вдруг один из шерстобитов, человек сухощавый и длинный как шест, с плоскими желтыми волосами и бледно-голубыми глазами, вялыми и безжизненными.
Он выглядывал до того времени из толпы товарищей, как страус между индейками; говорил он глухим, гробовым голосом, при каждом слове глубокомысленно закрывал глаза, украшенные белыми ресницами, и вообще старался сохранить вид человека рассудительного, необычайно умного и даже, если можно, ученого.
Глеб дал утвердительный ответ.
– Вам, любезный человек, примерно, то есть, поклон посылают, – с достоинством проговорил рассудительный шерстобит.
– Кто ж бы такой?
– Станете проходить, говорит, через Оку, по дороге к Сосновке, увидите, говорит, рыбака Глеба Савинова, кланяйтесь, говорит, и нижайше…
– Ну, пошел, пучеглазый, размазывать! Тянет, словно клещами хомут надевает! – грубо перебил Нефед. – Кланяться наказывал тебе старичок из Комарева… Кондратьем звать… Вот те и все!
Долговязый шерстобит презрительно отвернулся; несмотря на всю свою рассудительность, он, как видно, был из числа самых щепетильных, обидчивых. Чувство тончайшей деликатности, заставлявшее его говорить всем «вы», было сильно оскорблено грубостию Нефеда.
– А, да! Озерской рыбак! – сказал Глеб. – Ну, что, как там его бог милует?.. С неделю, почитай, не видались; он за половодьем перебрался с озера в Комарево… Скучает, я чай, работой? Старик куды те завистливый к делу – хлопотун!
Шерстобит закрыл уже глаза и хотел что-то промолвить, но Нефед снова перебил его.
– Об делах не раздобаривал: наказывал только кланяться! – сказал Нефед. – Ну, что ж мы, братцы, стали? – добавил он, приподняв пилу. – Пойдем к избам! Сват Глеб не поскупится соломой: даст обложить лаптишки.
– Что ж? Посидите. Можно и соломы дать, – проговорил Глеб, медленно поворачиваясь спиною к реке и направляясь к тому месту, где прежде работал.
Прохожие подняли свои мешки и пошли за ним.
– Ну, а как, сват Глеб, как у тебя насчет, примерно, винцо есть? – неожиданно сказал Нефед, покрякивая и прищуривая левый глаз.
– Нет, мы этим не занимаемся.
– Пустое самое дело! – глубокомысленно заметил рассудительный шерстобит, но так, однако ж, чтобы не мог расслышать этого необразованный Нефед.
– Полно, сват! Э! Ты думаешь, на мне кафтанишко-то рваный, так уж я… Я ведь не даром прошу, – приставал Нефед.
– Знамо, что не даром, – насмешливо возразил Глеб. – Не осуди в лаптях: сапоги в санях!.. Да с чего ты так разохотился: стало быть, денег добре много несешь?
– Давай только; за этим не постоим! – крикнул Нефед, торопливо вынимая трубчонку и выворачивая при этом пустой карман.
Раздался хохот.
– В кармане-то у него, видно, сухотка.
– Всего одна прореха и есть!
– Хвать в карман, ан дыра в горсти!
– Эх ты! – вымолвил Глеб, усмехнувшись.
– Чего зубы-то обмываете! – сказал Нефед. – С собой, знамо, нету: опасливо носить; по поште домой отослал… А вот у меня тут в Сосновке тетка есть; как пойдем, накажу ей отдать тебе, сват, за вино… Душа вон, коли так!
– Как ее звать-то? Я в Сосновке всех знаю.
– Матреной… Первая изба с краю…
– Что ж ты не сказывал нам про эту тетку-то? – заметил кто-то из пильщиков.
– А что говорить!.. Душа вон, коли тетки нету.
– Нет, брат, долго ждать; может статься, она у тебя еще в бегах, – сказал, смеясь, Глеб.
– Э! – крикнул Нефед, махнув рукой, и поплелся вперед, сопровождаемый молодым парнем, который не переставал держаться за бока.
– Должно быть, человек бездетный? – спросил Глеб, указывая головой на Нефеда.
– Какое! Восьмеро ребят, мал мала меньше, – отвечал один из пильщиков, – да такой уж человек бесшабашный. Как это попадут деньги – беда! Вот хоть бы теперь: всю дорогу пьянствовал. Не знаю, как это, с чем и домой придет.
– Рассудка своего человек, примерно, то есть, не имеет, – проговорил длинный шерстобит, закрывая глаза. – Ему, видно, так-то вольготнее.
– Вот, братцы, посидите, отдохните, – вымолвил Глеб, когда все подошли к лодкам. – А вы, полно глазеть-то! За дело! – прибавил он, обратившись к Гришке и Ване, которые до того времени прислушивались к разговору.
Тут старый рыбак повернулся к воротам и велел Василисе принести охапку соломы.
– Эй, Василисушка-любушка! – заголосил Нефед, успевший уже развалиться между вершами. – Захвати-ка кваску рот прополоснуть: смерть горло пересохло!
– Я полагаю, более всего от эвтаго от табаку оно так-то у тебя пересыхает, – посмеиваясь, сказал рыбак. – Ты, вишь, и трубочку, видно, покуриваешь… на все руки горазд.
Вместо ответа Нефед перевалился на бок и молодцевато сунул чубук в рот.
– Что ж ты ее не запалишь? Аль табаку нету?
– Вместе с сапогами в Комареве обронил… И не надыть его, табаку-то, я и то всю дорогу курил беспречь, инда весь рот выжег.
– Ох-о-о… Нефедка… балясник… о! – закатился снова молодой парень.
– У него табаку-то и в заводе не было: всю дорогу так-то один чубук глодал, – промолвил один из пильщиков.
Квас и солома не замедлили явиться.
Прохожие сняли мокрые лапти и принялись перекладывать их соломой; между тем Глеб и молодые помощники его уселись за работу. Разговор снова завязался. Но в нем уже не принимал участия Нефед: сначала он прислонился спиною к лодке и, не выпуская изо рта трубки, стал как словно слушать; мало-помалу, однако ж, глаза его закрылись, губы отвисли, голова покачнулась на сторону и увлекла за собою туловище, которое, свешиваясь постепенно набок, грохнулось наконец на землю. Но Нефед ничего уже не чувствовал; он не чувствовал даже, как трубка вывалилась у него изо рта. Через минуту от храпа его заволновались даже лохмотья рукава, нечаянно попавшего вместе с рукою под голову. Два-три пинка, удачно направленные в бок молодого парня с белыми зубами, предостерегали его от нового взрыва хохота, и с этой минуты лицо его как словно одеревенело. Мало-помалу, однако ж, глаза его, все еще не покидавшие спящего Нефеда, начали соловеть и смежаться; немного погодя зубастый парень растянулся наземь и, подложив под голову шапку, предался отдыху; примеру его последовали двое других товарищей.
Разговор между тем шел своим чередом.
– Знамое дело, какие теперь дороги! И то еще удивлению подобно, как до сих пор река стоит; в другие годы в это время она давно в берегах… Я полагаю, дюжи были морозы – лед-то добре закрепили; оттого долее она и держит. А все, по-настоящему, пора бы расступиться! Вишь, какое тепло: мокрая рука не стынет на ветре! Вот вороны и жаворонки недели три как уж прилетели! – говорил Глеб, околачивая молотком железное острие багра.
– И то вороны прилетели! Я сам встрел двух на дороге, – сказал один из бодрствующих пильщиков, маленький человек с остроконечной бородкой, которая, без сомнения, должна была иметь какое-нибудь тайное сообщение с языком своего владельца, потому что, как только двигался язык, двигалась и бородка. – А что, братец ты мой, – Глебом, что ли, звать? Да, – подхватил он, – правда ли, сказывают, будто вороны эти вот в эвту самую пору купают детей своих в прорубях? Сказывают, вишь: они отпущают их в отдел, на «особное» семейное жительство… Да ты, я чай, слыхал об этом?
– Как не слыхать! Слыхал. Самому, правда, не приходилось видеть, а от стариков слыхал неоднова, – отвечал Глеб, шутливое расположение которого, вызванное на минуту выходками Нефеда, заметно проходило.
– Я полагаю, все это, то есть, так… пустое, примерно… болтают, – разумным тоном заметил длинный шерстобит.
– С чего ж пустое? Может статься, оно и так, как он говорит; на свете и не такие диковинки бывают. Вот хошь бы теперь: по временам давно бы пора пахарю радоваться на озими, нам – невод забрасывать; а на поле все еще снег пластом лежит, река льдом покрыта, – возразил Глеб, обращаясь к шерстобиту, который сидел с зажмуренными глазами и, казалось, погружен был в глубокую думу. – Мудреного нет, – продолжал рыбак, – того и жди «внучка за дедом придет»[28]: новый еще снег выпадет. Раз так-то, помнится, уж совсем весна наступила, уж лист в заячье ухо развернулся и цветы были на лугах, вдруг, отколе ни возьмись, снег: в одну ночь по колено навалил; буря такая, сиверка, и боже упаси! Сдается по всему, и нонче тому же быть!
– Все может быть… все!.. Все во власти божьей, – вымолвил шерстобит, задумчиво наклоняя голову.
– С чего ж ты думаешь – быть опять снегу! – заговорил пильщик, двигая бородой.
– Конечно, все в руке божьей, во всем его святая воля, – подхватил Глеб, – но я говорю так-то – по приметам сужу! Вот теперь у тестя моего старшего сына – вот что ждем-то, – у тестя в Сосновке коровы стоят (держит боле для робят; без этого нельзя: не все хлеб да капуста, ину пору и молочка захоцца похлебать, особливо ребятишкам)… Ну, так вот, говорю, коровы у него стоят теперь смирно, не шелохнутся; смекай, значит, коли так: быть опять снегу. Уж это так верно, как вот пять пальцев на руке. Скотина весну чует лучше человека: уж коли весна устанавливается, идет на коренную, скотину ни за что не удержишь в хлеве: овца ли, корова ли, так и ревет; а выпустил из хлева, пошла по кустам рыскать – не соберешь никак!.. Эта примета ни за что не обманет!
– Видишь ты, ведь вот и разума не имеет, а ведь вот чует же, поди ты! – произнес пильщик, потряхивая бородкой. – Да, – промолвил он, пожимая губами, – а только ноне, придет ли весна ранняя, придет ли поздняя, все одно: скотине нашей плохо – куды плохо будет!
– С чего ж так?
– Хвост стала что-то откидывать! Так вот и дохнут все… И бог знает что такое!
– Ой ли?
– Истинно так, дохнут… Оченно много дохнут, – подтвердил шерстобит, – самому трафилось видеть.
– Что за притча такая? С чего бы, значит, это? Напущено, что ли?.. Сказывают, хвороба эта – мором, кажись, звать – не сама приходит: завозит ее, говорят, лихой человек, – сказал пильщик.
При этом рассудительный шерстобит сомнительно улыбнулся, медленно закрыл глаза и покрутил головою.
– Я полагаю, то есть, примерно, так только, пустое болтают, – произнес он с чувством достоинства. – Простой народ, он рассудка своего не имеет… и болтает – выходит, пустое, – заключил он, поглядывая на старого рыбака с видом взаимного сочувствия и стараясь улыбнуться.
Но лицо Глеба, к великому удивлению глубокомысленного скептика, осталось совершенно спокойным. Не поднимая высокого, наморщенного лба, склоненного над работой, рыбак сказал серьезным, уверенным голосом:
– Нет, любезный, не говори этого. Пустой речи недолог век. Об том, что вот он говорил, и деды и прадеды наши знали; уж коли да весь народ веру дал, стало, есть в том какая ни на есть правда. Один человек солжет, пожалуй: всяк человек – ложь, говорится, да только в одиночку; мир правду любит…
– Вестимо, так, уж коли все заодно говорят, стало, с чего-нибудь да берут, стало, есть правда, – подхватил пильщик. – Я об этой коровьей смерти сколько раз от старых стариков слышал: точно, завозят, говорят, ее, а не сама приходит. Прилучилось это, вишь, впервые с каким-то мужичком, – начал он с такою живостью, как будто вступался за мать родную, – ехал этот мужичок с мельницы, ко двору подбирался. Дело было к вечеру, маленечко примеркать стало. И выехал он на поляну. Отколь ни возьмись, подходит к нему старуха: «Подвези меня, говорит, дедушка!» – «Куда тебя?» – говорит… То есть он-то говорит ей: «Куда тебя?» – говорит. А она опять: «Подвези, говорит, хошь до своей до деревни: моченьки моей нет!» А он ей: «Ты какая такая?» – говорит. «Вот, родимый, – говорит этто она ему, – вот, говорит, я лечейка, коров лечу!» – «Где ж ты, говорит, лечила?» – «А лечила я, говорит, у добрых у людей, да не в пору за мной послали; захватить не успела – весь скот передох!» Ну, посадил он это ее к себе в сани, поехал. Ехали, ехали. Давно пора бы дома быть, ан лих – не дается; куда ни глянет, все поляна идет; и не знать, что такое! Человек был преклонный; снял он это шапку и перекрестился: «Господи боже, говорит, помилуй нас, грешных!» Смотрит, а уж старухи-то и нет с ним; глядь, подле самых саней бежит какая-то черная собака… Он ничего. Ну, попал это он на след, старик-ат, приехал домой, на двор въезжает, и собака за ним. Вот это и выходит, привез он с собою коровью смерть. На другое утро по всей его деревне ни одной коровенки не осталось! – заключил пильщик, разглаживая бородку, которая во все время разговора работала вместе с языком.
– Много, может статься, тут и пустого, а правда все-таки должна быть – не без этого! – сказал рыбак. – Полагаю так: завез эту коровью смерть какой лихой человек в нашу русскую землю. Ведь вот завозят же чуму из Туречины… не сама же приходит! А тут, известно, уж и старуху приплели, и собаку… На пустые речи податлив человек! Сколько на свете голов, столько и умов – всякий по-своему мерекает. На то господь и разум дал: слушать слушай, а правду распутывай. Не все то перенимай, что по реке плывет; то-то же оно и есть! Правда-то иной раз что пескарь в неводе: забьется промеж петель и не видать совсем; ну, а как поразберешь складки-то, все окажется… Да полно, ребята, точно ли задалась такая причина? Кажись бы, не с чего быть скотскому падежу. Осень в прошлом году была ранняя, сухая; лист отпал до первого снегу… Не след бы быть этому.
– Ну, вот поди ж ты! А все дохнет, братец ты мой! – подхватил пильщик. – Не знаем, как дальше будет, а от самого Серпухова до Комарева, сами видели, так скотина и валится. А в одной деревне так до последней шерстинки все передохло, ни одного копыта не осталось. Как бишь звать-то эту деревню? Как бишь ее, – заключил он, обращаясь к длинному шерстобиту, – ну, вот еще где набор-то собирали… как…
– Какой набор? – спросил Глеб, неожиданно подымая голову.
– Некрутов брали… как бишь ее, эту деревню?.. Еще две церкви… Эх, запамятовал… Лы… Лысые Мухи, что ли… Нет, не то! – бормотал пильщик.
Но Глеб уже не слушал пильщика; беспечное выражение на его лице словно сдуло порывом ветра; он рассеянно водил широкою своею ладонью по багру, как бы стараясь собрать мысли; забота изображалась в каждой черте его строгого, энергического лица. Дело вот в чем: Глеб давно знал, что при первом наборе очередь станет за его семейством; приписанный к сосновскому обществу, он уже несколько лет следил за наборами, хотя, по обыкновению своему, виду не показывал домашним. Старый рыбак не подозревал только, чтобы очередь пришла так скоро; неожиданность известия, как и следует ожидать, смутила несколько старика, который, между прочим, давно уже обдумал все обстоятельства и сделал свои распоряжения. Он поспешил, однако ж, подавить в себе смущение, поспешно схватил багор и принялся еще усерднее работать. Минуту спустя Глеб снова поднял голову.
– Неужто точно набор? – проговорил он.
– Точно: сами видели; сказывают, вишь, война идет.
– Истинно так, – поддакнул глубокомысленный шерстобит.
– Да чему же ты так удивляешься? Разве до тебя очередь дошла? – спросил пильщик, обращая к рыбаку острие своей бородки.
– Нет, очереди нет никакой; я так спрашиваю, – проговорил Глеб твердым, уверенным голосом, между тем как глаза его беспокойно окидывали Ваню и Гришу, которые работали в десяти шагах.
Оба так усердно заняты были своим делом, что, казалось, не слушали разговора. Этот короткий, но проницательный взгляд, украдкою брошенный старым рыбаком на молодых парней, высказал его мысли несравненно красноречивее и определеннее всяких объяснений; глаза Глеба Савинова, обратившиеся сначала на сына, скользнули только по белокурой голове Вани: они тотчас же перешли к приемышу и пристально на нем остановились. Морщины Глеба расправились.
Но это продолжалось всего одну секунду; он опустил голову, и лицо его приняло снова строгое, задумчивое выражение. Мало-помалу он снова вмешался в разговор, но речь его была отрывиста, принужденна. Беседа шла страшными извилинами, предмет россказней изменялся беспрерывно между пильщиком и шерстобитом, но со всем тем строгое, задумчивое лицо Глеба оставалось все то же.
Оно ни на волос не изменилось даже тогда, когда громкий хохот зубастого парня, дружно подхваченный пильщиком, возвестил пробуждение Нефедки.
– Ну, ребята, пора! Вставай! Время идти! – заговорил пильщик, толкая других товарищей, которые также спали. – Ну, поворачивайся, что ли, ребята!
– Господи! Господи! – бормотали ребята, зевая и потягиваясь.
– Полно вам, вставай! Вишь, замораживать начинает: дело идет к вечеру. Надо к ночи поспеть в Сосновку… Ну, ну!
– А что, любезный человек, сколько, примерно, то есть, считаете вы до Сосновки? – спросил рассудительный шерстобит, обращаясь к рыбаку.
– Семь верст, – отвечал тот сухо.
– И все, примерно, то есть, по этой дороге идтить, что за вашими избами по горе вьется?
– Да, – отвечал Глеб, кивнул головою и отвернулся.
Деликатные чувства галантерейного шерстобита, казалось, вовсе не ожидали такого обхожденья; он выпрямился с чувством достоинства, закрыл глаза, как будто готовился сделать какое-нибудь глубокомысленное замечание, но изменил, видно, свое намерение, поднял мешок, взвалил на спину смычок и, сухо поклонившись, пошел своею дорогой.
– Ну, ребята, идем! – говорил между тем пильщик, подсобляя товарищам снаряжаться. – Пойдем в Сосновку, поглядим на Нефедкину тетку! У ней и ночуем!
– О-о! Нефедка!.. Вишь… шут, балясник… О-о! – заливался парень с белыми зубами, глядя на Нефеда, который покрякивал и хмурился, разглаживая встрепавшиеся волосы.
– Чего ты зубы-то скалишь? Вот я тебе ребры-то посчитаю! – закричал Нефед грубым, суровым голосом, который ясно уже показывал, что хмель благодаря крепкому сну не отуманивал его головы – обстоятельство, всегда повергавшее Нефеда в мрачное, несообщительное расположение духа.
Он сунул трубку в карман, поднял пилу, нахлобучил шапку и, не заботясь о товарищах, которые прощались с рыбаком, покинул площадку; минуту спустя толпа прохожих последовала за своим предводителем, который, успев догнать шерстобита, показался на тропинке крутого берега, высоко подымавшегося над избами рыбака.
Проводив их рассеянным взглядом, Глеб нетерпеливо повернулся к жене и снохам, которые снова выбежали на площадку и, не видя Петра и Василия, снова разразились жалобами и вздохами.
– Чего вы опять? Чего, в самом деле, разбегались? – закричал неожиданно Глеб таким страшным голосом, что не только бабы, но даже Ваня и Гриша оторопели.
Всю остальную часть дня Глеб не был ласковее со своими домашними. Каждый из них судил и рядил об этом по-своему, хотя никто не мог дознаться настоящей причины, изменившей его расположение. После ужина, когда все полегли спать, старый рыбак вышел за ворота – поглядеть, какая будет назавтра погода.
Небо было облачно. Тьма кромешная окутывала местность; ветер глухо завывал посреди ночи.
Старый рыбак сел на завалинку, положил голову между ладонями и нетерпеливо уткнул локти в колени.
– Жаль, что говорить! – бормотал он, продолжая, вероятно, нить размышлений, не покидавших его во весь вечер. – Жаль, попривыкли! Да и работник, того, дюжий… Жаль, ну, да ведь не как своего! Я еще тогда, признаться, как дядя Аким привел его, смекнул эвто дело… Жаль Гришку! Ну, да как быть! Требуется – стало, так и следует быть. Рассуждать не наше дело; да и рассуждать не о чем – дело настоящее: царство без воинства, человек без руки, конь без ног – одна стать. И то сказать надо: не в ссылку идет, не за худым каким делом. Идет парень на службу, на царскую; царю-батюшке служить идет… Вестимо, на первых-то порах только расстаться жаль словно; ну, да авось господь приведет увидаться: не в ссылку идет… Эх, попривыкли мы к нему! – заключил Глеб.
Тут он снова поднялся на ноги, взглянул на небо, вернулся на двор и пошел медленным шагом к старым саням, служившим ему с Благовещения вместо ложа.
XII
Возвращение
– Ну, вот теперь иное дело: теперь они! Дивлюся я только, как это прошли! Вишь, реку-то, почитай, всю уж затопило! – говорил Глеб, спускаясь на другой день утром по площадке вместе с Ваней и приемышем.
Жена его, обе снохи и внучата бежали между тем впереди, поспешая навстречу Петру и Василию, которые подымались уже на берег.
Появление двух рыбаков произошло совершенно неожиданно. Если б не мать, они подошли бы, вероятно, к самым избам никем не замеченные: семейство сидело за обедом; тетка Анна, несмотря на весь страх, чувствуемый ею в присутствии мужа, который со вчерашнего дня ни с кем не перемолвил слова, упорно молчал и сохранял на лице своем суровое выражение, не пропускала все-таки случая заглядывать украдкою в окна, выходившие, как известно, на Оку; увидев сыновей, она забыла и самого Глеба – выпустила из рук кочергу, закричала пронзительным голосом: «Батюшки, идут!» – и сломя голову кинулась на двор. Не успел Глеб поднять головы, как обе снохи и внучки повскакали с мест и пустились за старушкой. Старый рыбак, которому давно прискучила суматоха, попусту подымаемая бабами двадцать раз на дню, сжал уже кулаки и посулил задать им таску, но тотчас же умилостивился, когда Ваня и Гриша, пригнувшись к окну, подтвердили, что Петр и Василий точно приближаются к берегу. Он не обнаружил, однако ж, никакой торопливости: медленно привстал с лавки и пошел за порог с тем видом, с каким шел обыкновенно на работу; и только когда собственными глазами уверился Глеб, что то были точно сыновья его, шаг его ускорился и брови расправились.
Петр и Василий много изменились с того времени, как мы застали их беседующими с дядей Акимом. С той поры прошло без малого десять лет! Оба преобразились во взрослых, зрелых мужей; лица их возмужали и загрубели; время и труды провели глубокие борозды там, где прежде виднелись едва заметные складки. Коротенькая, но тучная кудрявая бородка сменила легкий пушок на щеках Василия. Перемена заметна была, впрочем, только в наружности двух рыбаков: взглянув на румяное, улыбающееся лицо Василия, можно было тотчас же догадаться, что веселый, беспечный нрав его остался все тот же; смуглое, нахмуренное лицо старшего брата, уподоблявшее его цыгану, которого только что обманули, его черные глаза, смотревшие исподлобья, ясно обличали тот же мрачно настроенный, несообщительный нрав; суровая энергия, отличавшая его еще в юности, но которая с летами угомонилась и приняла характер более сосредоточенный, сообщала наружности Петра выражение какого-то грубого могущества, смешанного с упрямой, непоколебимой волей; с первого взгляда становилось понятным то влияние, которое производил Петр на всех товарищей по ремеслу и особенно на младшего брата, которым управлял он по произволу.
Увидев жену, мать и детей, бегущих навстречу, Петр не показал особой радости или нетерпения; очутившись между ними, он начал с того, что сбросил наземь мешок, висевший за плечами, положил на него шапку, и потом уже начал здороваться с женою и матерью; черты его и при этом остались так же спокойны, как будто он расстался с домашними всего накануне. В ответ на радостные восклицания жены и матери, которые бросились обнимать его, он ограничился двумя-тремя: «Здорово!», после чего повернулся к детям и, спокойно оглянув их с головы до ног, надел шапку и взвалил на плечи мешок. Возиться с бабьем и ребятами не было делом Петра. Он предоставил брату «хлебать губы» с бабами – так выражался Петр, когда дело шло о поцелуях. Василий не терял времени: он не переставал обниматься и чмокаться со всеми, не выключая детей Петра и собственной жены, с которой год тому назад едва успел познакомиться.
Глеб, Ваня и приемыш приближались между тем к группе, стоявшей на берегу. Увидя отца, Петр и Василий тотчас же сняли шапки, покинули баб и пошли к нему навстречу.
– Здравствуй, батюшка! – сказали они, останавливаясь в трех шагах от отца и отвешивая ему низкий поклон.
– Здравствуйте, ребята! – отвечал Глеб, останавливаясь, в свою очередь, и пристально оглядывая двух рыбаков, которые торопливо здоровались с Ваней и Гришкой.
Тут Анна, ее сноха и дети снова обступили было двух рыбаков; но на этот раз не только Петр, но даже и Василий не обратили уже на них ни малейшего внимания. Оба покручивали шапки и не отрывали глаз от отца.
– Пришли, батюшка, тебя проведать, – весело начал Василий, потряхивая головою и откидывая назад волосы.
– Здорово, ребята, здорово! – говорил Глеб, продолжая оглядывать сыновей и разглаживая ладонью морщины, которые против воли набегали и теснились на высоком лбу его. – Где ж это вы пропадали? Сказывали: за две недели до Святой придете, а теперь уж Страстная… Ась?..
Василий замялся и покосился на брата.
– Не управились, батюшка, – равнодушно отвечал Петр.