
Полная версия
В сетях предательства
Загорский и Столешников скрылись за дверью. Шацкий значительно посмотрел им вслед. «Неужели, неужели клюет?»
– В чем дело? – спросил генерал, оставшись вдвоем с Загорским в небольшой комнате с походной кроватью.
– Ваше превосходительство, охота вам беседовать с этим полупочтенным?!
– Он вам не нравится? Пусть поврет… Довольно-таки забавный буффон. Послушать его, он с Фердинандом болгарским чуть ли не на брудершафт пил.
– Во всяком случае, будьте поосторожнее, ваше превосходительство… Но черт с ним… Вот что я хотел сообщить…
И он рассказал Столешникову о двух агентах и о их предложении.
– По-моему, грешно не воспользоваться?..
– А вы уверены в них?
– Я уверен в одном, ваше превосходительство: тысяча рублей – для них громадный куш.
– Громадный, что и говорить… Мы таких сумм никогда не платили агентам. Игра стоит свеч… Я сам слышал, что они ждут эрцгерцога… Маскарад?..
– Без маскарада нельзя… переоденусь мужиком, костюм есть… Дважды сослужил мне хорошую службу.
– А лицо, бритое породистое лицо?
– Грим, ваше превосходительство, наклею усы, никто не узнает… Сойду за мужика…
– Ладно, благослови вас Бог! Любите вы такие авантюры, но ничего не поделаешь. Раз надо, – упустить такой случай, вы правы, было бы грешно. Соблюдайте осторожность, не бравируйте опасностью, берегите себя и возвращайтесь… Буду вас ждать с нетерпением. Кстати, а ужин? С пустым желудком?
– Перекушу чего-нибудь наспех, время дорого.
– Ну, да хранит вас Бог…
Столешников маленькой сухонькой ручкой, – он весь миниатюрный, – набожно перекрестил Загорского.
– В добрый час…
Вернувшись к себе и выслав агентов, будущих спутников своих, в сенцы, Загорский стал готовиться к маскараду.
Он – в грубой домотканой рубахе, серой свитке, холщовых штанах, заправленных в мужицкие сапоги.
Остается грим.
Подсев к маленькому зеркальцу, оправленному в кожу и вынутому из дорожного несессера, он занялся наклеиванием усов. Это напоминало ему участие в одном великосветском спектакле, где он играл телеграфиста в чеховской свадьбе… Хватился в последнюю минуту, – не было форменного сюртука. Выручил Загорского один желтый кирасир, давший свой вицмундир. Сняли погоны, и обшитый желтыми кантами кирасирский вицмундир сошел за сюртук чеховского телеграфиста…
3. Положение становится серьезным
Елена Матвеевна ликовала. Сдержанно, спокойно, с достоинством, – бурные проявления всегда были чужды ее натуре, – но ликовала.
Соперница или, выражаясь более прозаически, конкурентка, – да оно и ближе подходит ко всему этому переплету взаимоотношений, – выведена из строя. И, пожалуй, надолго. Очень надолго, если не навсегда.
Хачатуров – опять у ее ног преданной собакою. И теперь уже нераздельно. Теперь Аршак Давыдович никому не посылает чудовищных корзин, никому не подносит бриллиантов. Теперь он – ее раб, и только ее…
Даже Лихолетьеву, презиравшую всякие «сантименты», даже ее удивило, с каким легким сердцем поспешил отвернуться Аршак Давыдович от Искрицкой, ставшей уродом.
Елена Матвеевна спросила, глядя пустыми, холодными, прозрачными глазами куда-то поверх носатого человека с мертвыми, бледными, как у трупа, веками:
– Скажите, вам не жаль ее… этой женщины?
– Как это – жаль?
– Так! Вы бегали за нею, тратились на нее, следовательно, она чем же нибудь да привлекала вас? Ведь не платоническое же чувство? Вам хотелось обладать ею?
– Нет!
– Не лгите. Правду, слышите?..
– Ну, хотелось, так что ж из этого?.. Я же не виноват, если вы такая… Без темперамента… Я не виноват… Но теперь она не женщина, – для меня, по крайней мере… Я люблю, чтобы лицо было… Дура, ей не следовало ходить в этот знаменитый институт или как его там, где дамы реставрируют свою вторую, третью и четвертую молодость.
– Ишак, не говорите глупостей! – вспыхнула вдруг Елена Матвеевна, оставаясь восково-бледной.
– А разве я…
– Молчите, довольно! Сморозили… Право, можно подумать, что вас не в Париже воспитывали, а где-нибудь в армянском духане…
Нефтяной крез ничего не понимал, ничего…
Вот понаблюдай он украдкой в институте мадам Карнац, как лежит Елена Матвеевна на покрытой простынею кушетке, в красно-коричневой маске, а высокие белокурые великанши, сменяя друг друга, массируют ее, – тогда б он понял, что нельзя говорить в ее присутствии о женщинах, реставрирующих свою молодость…
Андрей Тарасович больше не ревновал к Хачатурову Елены Матвеевны. Наоборот, сам приглашал нефтяного креза бывать почаще. Елена Матвеевна убедила супруга; что ревновать к Хачатурову – нет ничего глупее на свете. Гном! Жалкий недоносок! Ходячая карикатура! Но услужлив, умеет угодить, полезен. Отчего же не держать его на побегушках?
И при этом два-три снисходительных шлепка по вымытой, надушенной лысине и скользящий поцелуй в лоб.
И это действовало красноречивей всяких слов. Андрей Тарасович жмурился сладко-сладко, старчески обалдевая, поддаваясь обаянию этой околдовавшей его навсегда чаровницы…
Втроем появлялись они в театрах легкого жанра, кинематографах, ресторанах. Андрей Тарасович любил посмеяться. Любил просмаковать «пикантный» фарс с оголением, раздеванием и, конечно, постелью… Но пуще всего любил еврейские анекдоты.
В тяжелый, траурный для нас день, день печали и скорби, когда пришлось уступить завоеванный Перемышль австро-германцам, Андрей Тарасович, сидя в первом ряду, безмятежно хохотал над анекдотами одесского гастролера Хенкина, громко аплодируя ему, заставляя бисировать.
В антракте Андрей Тарасович встретил в фойе знакомого генерала.
– Каков шельмец Хенкин!.. Эта «американская дуэль»… Ведь лопнуть можно от смеха, ваше превосходительство…
– Точно так, ваше превосходительство, забавно… Как это он говорит: через полчаса я буду… это после того, как застрелится…
– А я вам расскажу… позвольте, как это!.. В Гродно… да, в Гродно стоит на улице жид, к нему подходит городовой… Впрочем, нет, городовой стоит на своем посту, а жид к нему подходит…
– Да, да, это забавно… – поощряет генерал.
– Теперь дальше… Он бац его в морду…
– Кто кого?
– Натурально жид получил плюху, как же иначе! Теперь дальше… Нет, забыл… забыл, хоть убейте… Это великолепно рассказывает, Железноградов… Кстати, легок на помине… Мисаил Григорьевич!
Консул республики Никарагуа подлетел, рассыпаясь веселым скрипучим смешком.
– Α-a, как Чацкий, с корабля на бал… Только что из Копенгагена, ездил устраивать кое-какие дела. Обедал с Юнгшиллером…
– Где, в Копенгагене?
– Здесь, у Контана. Сюда его тащил… Не хочет… Не в духе чего-то…
Юнгшиллер имел основательные причины быть не в духе. Как громом сразил его вторичный побег пленницы! Теперь надо всеми занесен дамоклов меч. Стоит разболтаться этой вырвавшейся на свободу девчонке, и – быть катастрофе…
Шписса тотчас же по отъезде «ассирийца» с Забугиной крепко взяло сомнение. Письмо Юнгшиллера, черным по белому, его собственное, – уж чего собственнее! – а между тем…
Запросить депешей? Уйдет несколько дней. Шписс, недолго думая, сам помчался в Петербург. И утром в десять часов с поезда – прямо в круглую башню. Его круглое, пухлое лицо так само за себя говорило, что Юнгшиллер встретил нежданного гостя вопросом:
– Что случилось?
– Ничего не случилось. Но излишняя осторожность никогда не мешает. Я хоть и поступил согласно вашему приказанию, но все-таки счел необходимым проверить…
– Какое приказание? Я и не думал вам ничего приказывать!
– А это письмо?
Почуяв недоброе, Юнгшиллер выхватил у Шписса измятое письмо. Впился, багровея, наливаясь кровью, вот-вот брызнет…
– Или я с ума схожу, или я ничего не понимаю. Рука моя, моя, черт меня возьми, но я ничего подобного не писал! И вы поверили, отпустили?
– Мог ли ослушаться?
– О, болван, идиот, скотина! Что вы наделали, несчастный кретин?! Что вы наделали, глупый осел?
– Так, значит, это не ваше письмо?
– А вы еще сомневаетесь? Сомневаетесь, дубина? Сомневаетесь, тупое животное? – скомкав письмо, он швырнул его прямо в физиономию Шписса.
Управляющий имением Лаприкен и глазом не моргнул. Что ему оскорбление? Он думал об одном: совершилось что-то непоправимое, жуткое.
Юнгшиллер перекипел, хоть и не совсем. Дышал тяжело, порывисто, багровый румянец жег лицо, виски, лоб.
– Дайте сюда письмо!
Шписс поднял комочек и, разгладив, бережно протянул громовержцу круглой башни.
Юнгшиллер еще раз вчитался, повергнутый в окончательное недоумение.
– Ведь это же колоссально! Кто мог в таком совершенстве подделать мой почерк? Кто, скажите, кто, черт вас дери-раздери? Ну?
Шписс молчал. Он менее всех мог ответить на этот вопрос.
– Ну, садитесь же, дьявол вас возьми! Садитесь и рассказывайте подробно, как это все случилось?
Выслушав управляющего, Юнгшиллер ударил кулаком по столу.
– Вас одурачили самым нахальным образом! Черная борода в завитках? Бледный, высокий? Да ведь это же Криволуцкий! Изысканные манеры, вежлив, воспитан… конечно, Криволуцкий!..
Имя ничего не говорило Шписсу, Юнгшиллер прочел это в его глазах, поясняя:
– Агент Арканцева. Но вы и об Арканцеве не имеете понятия? Вы там охамились, одичали в своей глуши! Арканцев – молодой сановник, сильный, способный и, это самое главное, в данном случае – наш враг. И хотя он служит в другом ведомстве, чем то, которое интересуется нашими делами, но он – русский патриот, ненавидит немцев… И вот, пронюхав, – как он пронюхал, через кого? – он снарядил Криволуцкого выкрасть Забугину. Разумеется, они до поры до времени так законопатят ее, что сам черт не найдет! А найти необходимо. Сегодня же я брошу по всем радиусам – и на фронт и повсюду – пятьдесят агентов. Этого Криволуцкого мы так или иначе ликвидируем. Вы где остановились?
– Пока нигде, прямо с вокзала и сюда.
– Ступайте! Звоните мне каждый час. До шести – сюда, а от одиннадцати – на «Виллу Сальватор». Если нужно будет – я вас потребую. Ступайте!..
Шписс, уничтоженный, убитый, откланялся. Оставшись один, Юнгшиллер долго метался по своей круглой башне, как медведь в клетке.
Позвонил в «Семирамис». Его соединили с Урошем.
– Вы свободны? Загляните на минуточку, важное дело…
Спустя четверть часа полиглот, владеющий двадцатью двумя языками, чисто выбритый, в черной визитке, вошел в кабинет. Глаза-буравчики пытливо нащупывали всю громоздкую тушу рыцаря круглой башни, словно желая проникнуть в самое нутро.
– Вот зачем я вас потревожил, вы – каллиграф! Скажите, пожалуйста, можно с такой дьявольской точностью подделать чужой почерк? Мой почерк? Смотрите, сам своим глазам не верю, я это писал или не я?
Урош прочел письмо.
– Ну что, можно так подделать?
– Вы не писали этих строк?
– Вопрос!.. Конечно же нет!..
Урош пожал плечами.
– Раз это не ваша рука, значит, можно. Значит, нашелся такой «художник». Ясно как Божий день!
– Художник! Благодарю вас… Если бы я только знал, кто этот «художник». Я не пожалел бы двухсот тысяч за право собственноручно перегрызть ему горло…
– Во всяком случае, это дорогое удовольствие…
– Давайте обсудим вместе, господин Урош. Вы человек умный… Обсудим, как выйти из положения… Если только есть выход… А с этим мерзавцем Криволуцким мы сведем счеты, сведем! Я натравлю на него такого цепного пса, как Дегеррарди! Мы найдем эту ассирийскую бороду, найдем! Он от нас никуда не спрячется. Да, необходимо предупредить Елену Матвеевну Лихолетьеву… Это ведь прежде всего и ближе всего касается Елены Матвеевны. Арканцев давно к ней подбирается, спит и видит, как бы утопить… Боже мой, что нас всех ожидает…
4. На приеме у сановника
Леонид Евгеньевич Арканцев, молодой, в гору идущий сановник, принимал по четвергам от трех до пяти.
Обыкновенно в это время в большой, желтой, с гармонично бьющим старинным, шкафчиком, часами, приемной собиралось много дам, генералов, иностранцев и видных, раскормленных; всякого возраста мужчин в блестящих придворных мундирах.
В этой с казенным убранством и с портретами высоких особ на стенах комнате не бывало скромных и бедных просителей, как в других министерствах. Наоборот, все сплошь отменная публика, та, что принято называть шикарной.
Дверь из приемной в кабинет Леонида Евгеньевича охранялась длинным, белесоватым, аршин проглотившим курьером с громадной золотой медалью на шее. Бесстрастно, с неподвижным лицом открывал и закрывал он, впуская и выпуская, заветную белую дверь.
И видно было, что эта несложная, в пору механической кукле, работа, из месяца в месяц, из года в год, ему осточертела. Но кругленькое жалованье, квартира, наградные к Рождеству и Пасхе, чаевых – тьма-тьмущая, А открывать и закрывать ведущую в кабинет сановника дверь, право, уж не так трудно.
Глаза курьера, такие же бесцветные, как и он сам, успели наметаться. Окинув беглым взглядом чающих приема, он безошибочно угадывал наперед, сколько минут, иногда и секунд, – потому что некоторые, словно ошпаренные, вылетали из кабинета, едва успев войти в него, – пробудет с глазу на глаз с Арканцевым то или другое лицо.
И когда шкафчик-часы пробили с чистым, мелодичным, напоминающим барскую усадьбу звоном четыре, и с последним ударом, – это вышло, конечно, случайно, – появилась в приемной молодая, высокая, немного полная красавица, вся в черном и с глубокой какой-то растерянной печалью в громадных синих глазах, курьер подумал:
«Этой на две минуты, по крайней мере, хватит…»
К желтой комнате примыкал крохотный кабинетик секретаря. Пожилой человек и сам уже действительный статский, секретарь, с повадкою опытного, бюрократического режиссера, мягко, дипломатически руководил приливом и отливом.
У него был длинный список фамилий. По возможности соблюдалась очередь. Но некоторых Леонид Евгеньевич принимал и вне очереди.
Случалось, что какой-нибудь шталмейстер в жгутах, одетый в духе времени на военный лад, начинал сопеть, нервно шагая между диванами и креслами.
Секретарь, подкатившись, мягко и вкрадчиво говорил:
– Ваше превосходительство, еще самое большое – десять-пятнадцать минут. До вас – вот изволите видеть – всего шесть человек осталось… Леонид Евгеньевич «спустит» их живо.
Шталмейстер не сопел больше, уже спокойно ждал своей очереди.
С нетерпеливыми дамами секретарю приходилось гораздо труднее, но и дамы становились ручными под его обволакивающей, немного сладенькой, немного приторной манерою обхождения.
Секретарь был психолог, не хуже белесоватого курьера. Увидев эту с монашеской скромностью одетую женщину с тоскою в синих глазах, он, по всему ее облику сообразив, какого она круга, подлетел, расшаркался.
– Изволили записаться?
– Нет, я не записывалась.
– Разумеется, это, в конце концов, несущественно, я могу доложить и вне очереди. Как прикажете доложить?
– Басакина, Варвара Дмитриевна Басакина.
Лицо секретаря изобразило самое живейшее удовольствие.
– Княгиня Басакина?
– Княжна…
– Ваше сиятельство, я сию же минуту доложу Леониду Евгеньевичу. Вот только выйдет граф Сантуринский.
Граф Сантуринский, полный, внушительный, с анненской звездою, выплыл из кабинета. Еще перед закрытой дверью он «сделал» себе довольную, счастливую улыбку, чтобы все в приемной увидели и поняли, как благосклонно беседовал с ним, графом Сантуринским, Леонид Евгеньевич Арканцев. На самом деле короткая двухминутная беседа не отличалась особенной благосклонностью.
Секретарь юркнул в кабинет и вернулся к Басакиной с виноватым лицом:
– Леонид Евгеньевич покорнейше просит ваше сиятельство обождать. Необходимо спешно отпустить кое-кого. Леонид Евгеньевич очень, очень извиняется…
На самом деле Арканцев сухо и коротко бросил: «Пусть подождет!»
Минут через двадцать принял он свою кузину, принял скорей с недоумением, чем с родственной теплотою.
Кабинет был громадный. Где-то в далекой глубине затерялся письменный стол. Затерялся, хотя был величиною с бильярд. На первом плане, ближе к дверям, – подобие гостиной. Круглый стол, несколько тяжелых кресел. Здесь и принял Леонид Евгеньевич кузину Басакину. Здесь он всех принимал.
– Здравствуй, Барб! Откуда, из Рима?
– Да.
– Католичка?
– Да, но видишь, Леня, на это я решилась…
– Не оправдывайся, – перебил Арканцев. – Религиозные убеждения – твое личное дело. Что у тебя ко мне? Говори. Меня ждет еще около восемнадцати человек, а в пять кончается прием.
– Лео, ты так со мной официален…
– Друг мой, ты выбрала самое неподходящее время. Не могу же я болтать с тобой о римских впечатлениях, а между тем ты, несомненно, привезла с собою много интересного…
– Очень много!
– Вот видишь! И не нашла ничего лучшего, как разлететься ко мне на прием. Чисто по-женски!.. Позвонила бы в телефон, я пригласил бы тебя к себе.
– Это верно. Ты прав, как всегда. Ты и в детстве был таким рассудительным. Надо было позвонить в телефон. Правда: отчего я не позвонила? Ты не сердишься, Лео?
– Я не сержусь. Но, Барб, что с тобой? Ты растерянная какая-то вся.
– Да? Ничего, так, с дороги… пройдет.
– Сегодня приехала?
– Сегодня, через Финляндию.
– Конечно, через Финляндию, других нет путей. Ты мне потом расскажешь, что видела и слышала в Стокгольме.
– Много интересного в Копенгагене.
– Почему в Копенгагене? – Ведь ты же ехала, надеюсь, не через Германию, а через Францию?
– Да, да, конечно, с чего это я про Копенгаген? Я же не была там.
Леонид Евгеньевич внимательно всматривался в княжну из-за стекол пенсне близорукими глазами своими.
– У тебя нервы в порядке? Я тебя не узнаю. Вообще ты странная какая-то… Доходили до меня разные слухи, но я не верю, не хочу верить.
– Ах, на меня так много клевещут! Перемена? Да, я переменилась, а вот в тебе – никакой! Все тот же.
Действительно, как будто вчера только видела Басакина своего кузена. Такой же румяный, благообразный, моложавый, в безукоризненной черной визитке и с мягкими, душистыми, скорей темными, чем светлыми баками. В этих старосветских, отзывающих восьмидесятыми годами баках с пробритым подбородком – что-то отжившее, «валуевское», но они идут Арканцеву.
Леонид Евгеньевич встал.
– Ты свободна завтра? Жду тебя в восьмом часу к обеду. Поговорим, а теперь извиняюсь, – недосуг болтать.
Он проводил ее к двери. У самых дверей спросил:
– Где остановилась? У себя на Фонтанке?
– Нет, в «Семирамисе».
– А… а…
Белесоватый курьер ошибся на полторы минуты: эта высокая дама в черном пробыла в кабинете вместо двух минут три с половиною.
Арканцев позвал секретаря.
– Кто у вас на очереди?
– Генерал Белоцветов.
– Пока не позвоню, Павел Алексеевич, не пускайте ко мне никого. Хочу поговорить по телефону.
– Слушаюсь.
Арканцев отошел в глубину кабинета. У письменного стола снял трубку, велел соединить себя с отелем «Семирамис» и, когда соединили, потребовал 558-й номер.
– Алло, – протяжно откликнулся пятьсот пятьдесят восьмой номер, – у телефона Криволуцкий.
– Вовка, – говорит Арканцев. – У вас остановилась княжна Басакина, Варвара Дмитриевна. Понаблюдай, понимаешь? Кто к ней заглядывает или куда она сама выезжает, словом, тебе не нужно пояснять. Ночью, около двенадцати, позвонишь ко мне или еще лучше: загляни сам.
– Будет сделано.
Арканцев повесил трубку.
Владимир Криволуцкий, или, короче, Вовка, – так звали его товарища по привилегированному учебному заведению, – был однокашником Леонида Евгеньевича Арканцева. Вместе кончили, вместе вышли в жизнь. Но потом судьба их сложилась по-разному.
Криволуцкий, «ассириец», тогда еще без бороды, мятежно ищущий, бывал на коне и под конем и, презирая чиновничество, нигде не мог ни усидеть, ни устроиться более или менее прочно. Арканцев же, прямо со скамьи училища, поступивший в министерство, делал карьеру, к сорока двум годам заняв очень видный и очень влиятельный пост.
И вот совершенно случайно, после долгих лет разлуки, встретил он опустившегося, близкого к самоубийству Вовку. Арканцев проявил несвойственное суховатой натуре своей теплое участие к судьбе товарища. Пригрел, помог и устроил к себе на службу. Не чиновником, нет, в чиновники «ассириец» не пошел бы. Арканцев давал ему ряд поручений, живых, интересных, где человек энергичный, способный может проявить себя во всей своей многогранности.
Вовка, к большому удовольствию Арканцева, оказался «многогранным», а следовательно, нужным и полезным, и – это выяснялось все более и более – прямо необходимым.
5. Профессиональный обольститель
Растерянная, твердой почвы не чуя под собою, – какая уж тут твердая почва! – оставила Барб кабинет своего сановного кузена. Выйдя на улицу, растерялась еще больше… Солнечный день, снует кругом толпа, и конная, и пешая, и мчащаяся на моторах, – но до чего все это чужое, далекое.
Или никогда не было своим, близким, или за целый год оторванности своей она успела отвыкнуть.
Ей все равно… До того все равно, – даже не взглянула к себе на Фонтанку, в свой особняк.
Зачем? Эти анфилады комнат с мебелью в чехлах, задернутые марлей картины, эта остановившаяся жизнь – все это способно ее охватить еще более мучительной тоскою.
Да, тоскою. Она места себе не находит, как неприкаянная. Так оно и есть – неприкаянная.
И она идет, синеокая Барб. Идет с «пустыми» глазами, никого не видя, не замечая.
Но этот шумный, безостановочный людской хаос замечает ее. Да и нельзя пройти мимо. В Петербурге даже теперь, в дни этой кровавой разрухи, когда, что ни шаг, – женщина в трауре по мужу, отцу, сыну, любовнику, все равно, – даже теперь обращала внимание Барб своим полумонашеским видом, и главное, – в этом не было ничего гнетуще-мрачного, тяжелого.
Изящный черный туалет, гладкий, но не настолько гладкий, чтоб казаться аскетическим, и небольшой черный, со вкусом, переливающий мягкими складками берет.
Для ликующего весеннего дня это было, пожалуй, чуточку смело, но адски стильно, а прежде всего скрадывалась полнота Барб и удивительно оттенялись выгодно нежный цвет лица и большие синие, затуманенные всегдашней поволокою и временной тоскою глаза.
До чего глупо это все! И этот приезд, и миссия, на нее возложенная, и все… Ах, этот Алоис Манега, такой неугомонный, сжигаемый вечным политическим огнем интриган…
И теперь, когда Барб очутилась далеко от него, за тысячу верст, казалось ей, что она не любила Манеги, не любила, не любит… Гипноз этого хищника в сутане на расстоянии терял свою силу. Без его поцелуев, редких, скупых, ядовитых и острых, она могла свободно и трезво думать, критиковать…
Она сказала ему там, на улице Четырех Фонтанов, что любит не его, а свою любовь к нему. Это, пожалуй, верно. Ее, экзальтированную, с проклятой наследственной материнской чувственностью в крови, захватил, ударил по воображению и нервам этот двуногий тигр, этот пряный мужчина в юбке…
Захватил и держал под гипнозом католической мистики, запугивая и опьяняя жестокостью ласк с поцелуями, похожими на укусы, и объятиями, от которых по всему холеному розоватому телу ходят ходуном густые синяки…
И это покоряло Барб, как ее покойную мать, купеческую Мессалину под княжеской короною, покоряли где-нибудь в Сорренто грубые ласки смуглого живописного оборванца-маринайо (лодочника).
Стряхнуть бы весь этот кошмар – и Манегу, и эту «важную» политическую миссию!..
Еще бы не «важную!» Ей устроили свидание с Вильгельмом. Эту политическую встречу дипломатические фигляры инсценировщики обставили не без таинственного романтизма… Швейцарский берег Лугано. Теплая лунная ночь. Расплавленным серебром дрожала тихая гладь озера. Дальние горы, такие бесплотные, воздушные, тающими нежными силуэтами намечались средь глубоких звездных небес.
И эта ночь разнеживающе, истомно охватывала Басакину. Она думала, как хорошо было бы… Там, далеко, где скрадываются туманно-прозрачные дали, медленно плывет баркетта, и под звуки мандолины чей-то мощный и властный баритон поет, поет, и она, Барб, так же тихо движется вдоль берега, вся озаренная бледно-синеватым сиянием… И с нею он, сильный, мужественный, лица которого она не видит ясно. И сплетаются руки, горячие губы ищут друг друга…
Но это – мираж. Там, на озере, пустынно и тихо, не звенит мандолина, не рокочет ничей баритон, мягкий и сочный…
А рядом с нею, опираясь на трость, идет старик в плаще и в мягкой широкополой шляпе. Она видела его два года назад совсем, совсем другим. Парадный мундир, лента, звезды, и весь он дышал какой-то нечеловеческой гордынею… Усы, знаменитые усы, острыми концами поднимавшиеся к вискам, словно вызов всему свету бросали…
А теперь они как-то опустились, растрепались, и даже при луне заметно, что наполовину седые. Выражения глаз – на них падает тень от шляпы – не, видно, хотя можно судить по голосу, что они усталые, измученные, погасшие.