
Полная версия
В сетях предательства
Бледно-матовый «ассириец» проснулся на широкой деревянной кровати. Весенний мягко-лиловатый вечер пока еще прозрачными сумерками вливался в окна.
Стушевывались еще недавно, час назад, такие резкие силуэты деревьев баронского сада.
«Ассириец» сладко потянулся и, еще слаще зевая, подумал:
«Любовь возбуждает аппетит и навевает сон. Я чудесно вздремнул и с удовольствием поел бы, хотя этот каналья Шписс, – давно ли он меня угощал завтраком?»
И, не желая вставать, весь еще охваченный истомой, «ассириец», улыбаясь, вспомнил свой так стихийно вдруг налетевший роман с горничной. Он так и подумал: «роман с горничной».
Но это совсем не петербургская горничная, кокетливая, наметавшаяся в грехе с господами и тайком щеголяющая в батистовом белье и шелковых чулках своей барыни.
Труда – кажется, зовут ее Труда – совсем не то… С какой милой неопытностью целовала его эта латышская Диана, почему-то плотно сжимая губы…
Ему вспомнились другие поцелуи тех искушенных в ласках женщин, которых он пленял своей «ассирийской» в завитках бородой и смугло-матовой бледностью… О, эти актрисы и эти дамы, жены своих мужей, они умели целоваться! Еще как умели, даже его удивляя своим бесстыдством, в котором – затруднишься сказать, чего больше – холодной распущенности, порочного любопытства или темперамента?
Нет, в самом деле, вернувшись, он с хорошим, теплым чувством расскажет друзьям, как целомудренная латышская Диана отдалась своему Эндимиону…
Целомудренная… Он никак не думал… Петербург приучил его смотреть несколько по-другому на девушек…
Однако довольно сопоставлений. Время покинуть это баронское гнездо, покинуть вместе с узницей. Эта маленькая Забугина… Кто бы подумал, что случится такой переплет… Жизнь! Каких только не выкидывает замысловатых курбетов… Он ее помнит, Забугину… Совсем крошкой была, а он – он кончал училище правоведения.
«Ассириец», пересекая анфиладу комнат, вышел на круглый двор, послал одного из подвернувшихся конюхов за своими шофером, чтобы приготовил машину.
Шписс – тут как тут – подмигивает масляными глазками.
– Отдохнули?
– Благодарствуйте, вздремнул часок.
– В единственном числе?
– Разумеется, а то как же еще? Однако, господин Шписс, пора покинуть ваш гостеприимный кров. Где наша беглянка?
– Пойдемте.
Шписс привел «ассирийца» в сводчатый каземат, не дав себе труда постучать в дверь.
Забугина что-то писала… Вспугнутая, разорвала листочек в мелкие клочки. Изумилась при виде «ассирийца». Положительно, она видела этого изящного молодого человека с такой запоминающейся внешностью… Видела, несомненно видела!
– Фройлейн, собирайтесь! Вы уезжаете вместе с ними, – указал Шписс на «ассирийца».
– Куда?
– Зачем спрашивать куда? Надо ехать, и больше ничего.
– Вера Клавдиевна, я попросил бы вас поторопиться, – с учтивым поклоном молвил «ассириец».
Забугина погасла вся. Господи, опять испытания! Какие же еще новые муки ждут ее?
– Мы не будем мешать вам, десять минут в вашем распоряжении, – предложил «ассириец», – господин Шписс, пойдем.
– Пришлите мне Труду, – вырвалось чуть слышно у Забугиной.
Явилась Труда, заплаканная, но какая-то лучистая вся.
– Труда, меня увозят.
– Кто вас увосит, балисня?
– Этот господин, который был здесь со Шписсом, с черной бородой.
– Этот! – всплеснула руками Труда. – Ах, он солт! Ах, он?.. Босе, если бы я снала, я бы…
– Если бы вы знали?
– Нисего, балисня, нисего, я так…
Лучистости уже нет и в помине. Труда стояла мрачная, вся в покаянном раздумье.
С заоблачных высей – прямо на землю! Для кого она берегла себя, в чьи объятия бросилась, властно бунтуемая весенними зовами? Этот красавец заодно со всей шайкой Шписса, Бредериха и всех этих подлых вацешей.
– Прощайте, Труда…
– Плосайте, балисня, мосет бить, есе встресимся… так хосу слусить у вас!
– Дал бы Бог… Сердечно рада была б. Я никогда не забуду вашего отношения, милая Труда… Хотя вряд ли… эти люди замучают меня… Чувствую, не вынести мне всех этих пыток…
Еще поцелуй. Слезы обеих девушек – каждая по-своему одиноких – смешались.
Потемневшим взглядом провожала Труда убегавший в перспективу аллеи автомобиль. Вера, вся в тумане слез, последний раз махнула платком. Автомобиль, скрывшись за поворотом, вынесся на шоссе.
Сидевший рядом с Верой «ассириец» заговорил:
– Поздравляю вас, Вера Клавдиевна!
Она не слышала.
Он повторил громче:
– Поздравляю вас!
– С чем? – откликнулась вспугнутая Вера. – Вы издеваетесь надо мной? Какая низость! И вы заодно с ними, и вы один из моих тюремщиков!
– Полноте, – усмехнулся он, – я не тюремщик ваш, а скорей ангел-хранитель.
– Да? – с горечью вырвалось у нее. – Куда же, в какую новую тюрьму вы меня везете, мой «ангел-хранитель». Куда?
– Навстречу тому, что самое дорогое для человека… Мы на пути к свободе, вашей свободе…
– Как вам не стыдно глумиться! Я и так истерзана вся, живого места нет… а вы…
– Напрасно язвите меня, Вера Клавдиевна… Не глумлюсь, а, наоборот, всецело сочувствую вам и всему пережитому… Я сброшу маску… Слушайте, я приехал спасти вас… знаю все, знаю, как и почему вы сюда попали. Знаю, какие нити держите вы в своих руках. Все знаю! Слушайте внимательно… Приехал сюда я под личиной агента Юнгшиллера, того самого Юнгшиллера, на вилле которого вы были с завязанными глазами в ночь похищения… Приехал, чтобы вырвать вас из этих тисков.
– Это правда? Вы не мистифицируете меня? Ради бога, простите, я вам верю, но… я так исстрадалась, не могу отделаться от сомнений…
– Вера Клавдиевна, большим негодяем надо быть для подобной мистификации! Нам, – я говорю нам, потому что действует целая группа, – нам необходимо спасти вас… Во-первых, из чувства человечности, а во-вторых, как я уже сказал, вы держите в своих руках нити запутанного клубка, разматыванием которого мы уже занялись. Что-то прямо чудовищное, кошмар! Но до поры до времени необходимо соблюдать самую чрезвычайную осторожность. Конечно, ваше новое бегство должно вызвать переполох во всей этой шпионской организации проклятых немцев! Они почувствуют удар, но откуда этот удар направлен, им невдогад будет, сначала, по крайней мере. И вы пока, Вера Клавдиевна, никому ни слова. Никому!
Вера слушала, придавленная, ошеломленная, еще не смея радоваться, ликовать, до того внезапен, стремителен был переход от мрака к свету, от уныния к манящим солнечным далям.
– Мы возвращаемся в Петербург?
– За кого вы нас принимаете? За младенцев, что ли? Это было бы непростительной бестактностью… Наоборот, мы должны исчезнуть до зубов, уже наверняка схватим этих господ мертвой хваткой за горло…
Давно уже остался позади Лаприкен. Автомобиль мчался по ровному шоссе, мчался сквозь вечерние сумерки, и свежий ветер бил в лицо путникам.
– Он все слышал. Это ничего? – по-французски молвила девушка по адресу шофера.
– Это свой человек. Преданность его и нам и нашему делу не подлежит никакому сомнению.
– А нас не может хватиться Шписс?
– Когда он хватится, будет поздно. Разоблачить нас могут дня через два-три, а через два-три дня мы будем далеко… В действующей армии…
– В действующей армии?
– Да, после всего, что вам довелось пережить, я думаю, самой лучшей наградой для вас была бы встреча с Дмитрием Владимировичем Загорским. И вот, с вашего позволения, в ту самую дивизию, где он находится, мы и держим наш путь. Смею думать, что против такого маршрута вы ничего не имеете?
– Я не могу… дайте мне вашу руку, все плывет, кружится голова, еще немного… и разорвется сердце от счастья. Неужели туда, к нему? Ведь он, Дима, не знает, жива ли я? Скажите, что это – сон, сказка, мираж?
– Это не сон, не мираж и не сказка, Вера Клавдиевна. Это самая что ни на есть реальная действительность. Но что с вами? Дурно?
Вера с опущенной головой и закрытыми глазами откинулась в легком обмороке.
Не выдержала вдруг так нежданно-негаданно нахлынувшей свободы, вместе с восторгами близкой встречи с дорогим человеком нахлынувшей…
Часть третья
1. В штабе дивизии
В канцелярии штаба дивизии горели лампы с молочными абажурами. У этих ламп работали, склонившись над бумагами, офицеры, зауряд-чиновники. Писари выстукивали на машинках.
Строевым офицерам, проходившим в этот весенний вечер мимо штаба, казалось нудной и скучной эта в четырех стенах закупоренная канцелярщина… Кругом такая благодать…
В садах поют соловьи. Сколько мощи и сильной, свежей страсти в этих переливах, властных весенних зовах, и птицу и человека волнующих одинаково. Грудной смех у белого крылечка. Особенный девичий смех чернобровых галичанок. Глаза, большие, как темные звезды, – светятся. Блестят в улыбке свежего рта белые зубы. Подходит офицер в запыленных сапогах. Голоса как-то по-вечернему значительно звучат.
Загорский жил в двух шагах от штаба. Уютный крохотный домик под черепичной крышей. Жил вторую неделю, с первого дня, как только штаб местопребыванием своим выбрал это местечко, пересеченное из конца в конец шоссейной дорогою, с двумя шлагбаумами на выездах. Эти шлагбаумы, прежде черно-желтые, перекрашены в русские цвета.
Домик под черепичной крышею – собственность австрийского жандарма с лихо подкрученными усами и в твердом «цесарском» головном уборе. Портрет жандарма, пана Войцеховича, Загорский видел каждый день. Маленькая фотография, обрамленная скромно и дешево ракушками, висела в маленькой – здесь все было такое маленькое – гостиной. Эту гостиную отвела Загорскому пани Войцехович, «соломенная вдова», красивая блондинка с грудью, вздрагивающей на ходу под просторной домашней блузкою.
Муж ушел в глубь страны вместе с полицией и чиновниками, а жена осталась.
И странным Загорскому чудилось, – каким залетным, непрошеным гостем очутился он здесь. Вынесли диван, помнивший другие безмятежные времена, и вместо него водворилась походная кровать в этой мещанской гостиной, с вязаными салфеточками, олеографиями в багетных рамках и грошевыми безделушками.
Думал ли когда-нибудь Загорский, что со стены будет смотреть на него благопристойного вида императорско-королевский жандарм в закрученных усах? Мало ли кто чего не думал? Война все перевернула вверх дном, все спутала.
Загорский, поужинав в штабе – ранний ужин или поздний обед, – возвращался к себе. В голове как-то легко и приятно, без тяжести, другим винам свойственной, бродило венгерское. Помещик князь Сапега прислал несколько бутылок этого благородного, густого, как масло, напитка генералу Столешникову.
Загорскому показалось душно в гостиной. Распахнул маленькое квадратное окно, и все-таки было душно.
Не проходило дня, чтоб не вспоминал он Веры. Но его воспоминания были столь же мучительны, сколь и бесплодны. Он думал о ней, как думают о близкой и дорогой покойнице. Он был уверен, что ее нет в живых, так как нельзя же исчезнуть, не оставив никаких следов.
Он знал по газетам, что с войною участились в больших городах кражи, убийства… Быть может, и бедная Вера стала жертвою этих кровавых гастролеров, наводнивших собою и преступлениями своими Москву, Петроград, Киев, Одессу.
Ему нечем дышать. Он пойдет в поле и будет долго бродить один, любуясь разноцветными вспышками австрийских ракет.
Надел фуражку, пристегнул шашку.
Тихо открылась дверь… на пороге знакомая фигура пани Войцехович в широкой блузке, темно-синей, в белых цветочках.
– Може, пану ротмистру, – она упорно звала его ротмистром, невзирая на две скромные унтер-офицерские нашивки, – запалить лямпу, юж цемно?
– Спасибо, пани Войцехович, я ухожу.
– На спацер?
– Да, хочу пройтись немного.
– А… – это «а» вышло чисто по-женски, неопределенно и мило.
И вся она показалась Загорскому интересной и милой в этих сумерках. Две недели живет он бок о бок с нею, поздно возвращаясь из штаба, слышит, идя через сенца, ее сонное дыхание, и все как-то не замечает в ней женщины. А сейчас, сейчас он вспомнил, как дрожит ее грудь под мягкими складками дешевой, такой «провинциальной» материи. Вспомнил белую шею, переходящую в твердый и чистый затылок с мягким пушком светло-золотистых волос. Он подошел к ней. Она стояла не шевельнувшись, опустив голову.
– О чем думает пани Войцехович?
– Так… – вздохнула.
– О муже? Он вернется…
– Когда-нибудь вернется…
Он взял ее руку, теплую, мягкую, уютную, как и вся пани Войцехович.
– Что же вы молчите?
– А что я имею говорить?
Он слышит ее дыхание, порывистое, горячее. Все ближе, интимнее прикосновение… В Загорском проснулся зверь, самец, которого глушил в себе несколько месяцев он, этот огрубевший на войне центавр, топтавший своим конем сожженную, окровавленную землю, носившийся в атаку, рубивший…
Он жадно схватил ее… близко, близко чувствуя всю, и поднял…
Она затрепетала, покорно отдающая себя целиком, и – женщина вся в таких случаях предусмотрительней мужчины:
– Дверь… На милость Бога! Увидеть могут…
Жандарм, с закрученными усами, смотрел из своей рамки из улиток и ракушек, смотрел, как жена изменяет ему…
Где он теперь? В Линце, Триесте, Кракове? Не все ли равно где… Молча, как прибитая, вышла пани Войцехович, и стыдясь своего греха, и упоенная им…
А почти вслед за нею ушел, верней, убежал в поле Загорский. Там бранил себя скотом, грубым животным, не замечая вспыхивающих ракет, не слыша орудийных выстрелов.
Наутро, лицом к лицу встретившись с пани Войцехович, он поклонился ей с особенной церемонной учтивостью… А у нее глаза были покрасневшие, заплаканные.
Надев черное парадное платье и взяв молитвенник, пани Войцехович пошла к исповеди. Жарко и долго плача, каялась она в своем грехе ксендзу-пробошу: коленопреклоненная у резной готической исповедальни.
* * *В столовой штаба дивизии – просторной выбеленной комнате, жил здесь австрийский податный инспектор – завтракало человек двенадцать. Генерал Столешников, подвижный как ртуть, по обыкновению, глотал какие-то пилюли, капли, порошки.
– Недаром называют меня ходячей аптекой, – подтрунивал он над собой.
Но эта «ходячая аптека» управлялась за нескольких здоровых, такой исключительной работоспособностью отличался генерал Столешников.
Покончив с лекарством и принявшись за суп, для виду больше, – ел крохотный сухощавый генерал поразительно мало, – вспомнил он, как воевал в Польше, командуя отдельной кавалерийской бригадой.
– Имение одного немца… Барон, барон, сейчас забыл, довольно громкая фамилия… И как он вклинился средь польских помещиков, – немец? Вероятно, «свои же», из соображений стратегического характера, купили ему усадьбу. Мы с немцами «нащупывали» друг друга конницей, еще не сходясь близко… Посылали мы барону своих фуражиров купить овса – ни за какие деньги! А знаем доподлинно, что запас у него громадный… Представьте, в этот же самый день лазутчики-поляки, испытанные ребята, доносят мне, что у него ночевали прусские уланы, офицеры двух эскадронов. Вина, шампанского – разливанное море, тосты, «гох кайзер Вильгельм» и тому подобное… Кроме того, немцы на четырех грузовиках-автомобилях вывезли несколько сот пудов овса. Проверив и убедившись, что это именно так и было, я извелся как черт! Ведь форменное предательство! Послал моих драгун захватить барона и доставить ко мне живьем. Не тут-то было – удрал каналья. Тогда я приказал конно-саперам взорвать усадьбу.
– Это было несколько рискованно, ваше превосходительство, – с холодной улыбкой заметил начальник штаба, типичный «момент» полковник Теглеев.
– Вы находите? – язвительно спросил Загорский. «Момент», шевельнув губами, словно два живчика перекатились из угла в угол, ничего не ответил.
– А то как же! – воскликнул Столешников, – стану я церемониться с изменником моему государю-императору и моей родине!
– Кто-то приехал к нам, – глянул в окно генерал… У крыльца остановился мотор.
Дежуривший у телефонистов казак-ординарец, тяжело ступая по навощенным половицам и чувствуя себя не в своей сфере без коня и нагайки, заскорузлыми пальцами неловко протянул генералу карточку.
Столешников кивнул, зови, мол.
Появился Шацкий, во всем блеске, в форме уполномоченного. И было даже то на нем, чего не полагается уполномоченным, – бинокль, полевая сумка. Совсем боевой офицер, только что с позиций.
– Имею честь представиться, вашему превосходительству… Командирован осмотреть перевязочные пункты вашего расположения и вот счел своим долгом.
– Милости просим откушать хлеба-соли. Мы всегда свежему человеку рады.
Задвигались стулья. Обмен рукопожатий. Знакомясь с Загорским, Шацкий внимательно, слишком внимательно осмотрел его.
«Так вот он – знаменитость с внешностью лорда».
Шацкий принялся догонять всех, уплетая за обе щеки вкусный суп, но успевая болтать без умолку.
– В семи верстах от австрийцев, а какой повар, – умирающим такой суп! Это, я понимаю, жизнь… Только на позициях люди бодро делают свое дело, а там у нас, в тылу, черт знает какая неразбериха! Я и то моей тетушке Елене Матвеевне Лихолетьевой говорил не раз…
«Тетушка» произвела впечатление. Двенадцать человек с любопытством посмотрели на дылду, с безусым костистым лицом и криво посаженными зубами. Любопытство – разных оттенков. В глазах Столешникова Шацкий нисколько не вырос. В глазах полковника Теглеева – Шацкий вырос, в глазах унтер-офицера Загорского «уменьшился». И если первое впечатление было далеко не в пользу уполномоченного, теперь он был у него «на подозрении».
– У меня своя машина, – продолжал Шацкий, – так удобнее. Стоит она всегда в Тернополе, готовая, под парами, вернее, под бензином…
Шацкий носился как угорелый на своей машине, в облаках пыли. Носился и днем и ночью. Вряд ли немногочисленные перевязочные пункты, обревизовать которые он был командирован, требовали таких неустанных разъездов.
В лесу и в заросших кустарником диких оврагах по ночам он имел таинственные встречи с какими-то подозрительными людьми, у которых было основание не попадаться на глаза нашим патрулям и военной полиции…
2. Маскарад
Загорскому приходилось допрашивать пленных, перебежчиков и лазутчиков, являвшихся в штаб с какими-нибудь сведениями с того берега Днестра, где укрепились австро-германцы.
Беда была с венграми. Немногие объяснялись по-немецки, мадьярский же язык был для Загорского тем же, что и китайский. Единственный переводчик с венгерского находился при штабе армии в Тернополе – за сорок пять верст. Не выписывать же его всякий раз на гастроли.
Пленные не часто давали полезные сведения. Не потому, что бы не хотели, наоборот, славяне, в особенности сербы и чехи, ненавидевшие австрийцев, рады были от души поделиться всем, что знают и видели…
Но, во-первых, знают и видят они мало, вся сфера их наблюдения – свой крохотный участок, во-вторых, командный состав не доверяет славянам и они до последней минуты не посвящаются даже в самые ничтожные мелочи, в-третьих же, пленные, измученные, отупевшие, изголодавшиеся, полны одним животным всепоглощающим желанием.
Есть, есть, без конца есть! До обалдения в глазах и в красном напряженном лице, уничтожать порцию за порцией – и какие чудовищные порции! – жирных щей и черного солдатского хлеба.
Правда, и пленные обмолвливались иногда ценными сведениями, но лишь в редких, исключительных случаях.
Зато «художниками, профессорами» самой тщательной, тонко проведенной разведки являлись иногда те лазутчики, для которых военный шпионаж являлся выгодным, прекрасно оплачиваемым, хотя и опасным ремеслом…
В большинстве случаев эти господа работали на два фронта и, сплошь да рядом, с одинаковой добросовестностью. Если он будет только вашим лазутчиком, ему трудней проникнуть в расположение австрийцев. Но, допустим, даже посчастливилось проникнуть – этого мало, надо и вернуться беспрепятственно, миновать все заставы, передовые цепи и охранение, а это возможно, только имея соответствующий пропуск.
Такая же самая картина и по отношению русских позиций. Ни за что не пропустят к себе и не выпустят человека, не имеющего соответствующей бумаги от штаба.
Попадались натасканные агенты, смекавшие, и довольно толково, как в военном деле вообще, так и в фортификационном в частности. Сделанные ими наброски, чертежи, пронесенные зашитыми в голенище, в шапку или в одежду, – мало ли ухищрений, – давали весьма точное понятие об укреплениях противника, с подробным указанием батарей, пулеметов и всего, что необходимо знать о враге.
Спустя два-три дня по приезде Шацкого в дивизию к Загорскому явились на квартиру два человека. Один в свитке, с подстриженным затылком – обычай местных галицийских мужиков, другой – в суконном пиджаке с массивной серебряной цепочкою на жилете. Первый был крив на один глаз, а у второго – блондина с жиденькими усиками – глаза неустанно бегали.
Эта парочка не внушала особенного доверия. Но каким же агентам-лазутчикам, работающим не из патриотизма, а из корысти, можно всецело довериться?..
Говорил блондин в пиджаке. Мужик в свитке молчал, одобрительно кивая головой.
Смысл был таков.
Они знают, что пан ротмистр – дался им этот пан ротмистр – держит в своих руках нити разведки по всему фронту дивизии. Вот они и пришли к нему. За Днестром, – пан ротмистр это, «без сомнения, знает – в Залещиках находится штаб 19-го австрийского корпуса. И хотя это – штаб корпуса, а не армии, но, видимо, придается ему большое значение. Нет-нет и заглядывают важные генералы, а теперь ждут со дня на день какого-то эрцгерцога…»
Штаб корпуса приютился в доме ксендза. В хорошую погоду завтракают и обедают в саду под хор трубачей шестого уланского полка.
Подвыпившие генералы, не стесняясь, говорят обо всем откровенно и громко. Наблюдатель, хорошо владеющий немецким языком и не менее хорошо знакомый с военным делом, может собрать интересный и ценный материал.
А «наблюдателей» – сколько угодно! Мужики, ребятишки, девчата, привлеченные музыкою, толпятся у ксендзовского сада. Их никто не гонит. Длинный же стол штабных трапез в нескольких шагах от забора. Вообще, если опытный человек потолкается день-другой в Залещиках, он вернется оттуда с большим запасом новостей и сведений об австрияках. Да и не только об австрияках. И про германцев узнает многое.
Загорский внимательно слушал. Перспектива – что и говорить – соблазнительная, однако кто же порукою за этих двух милостивых государей?
– Вы оба из Залещиков?
– Так, мы залещинские.
– Как же вас пропустили австрийцы?
– А мы их спрашивали? О, пан ротмистр, мы знаем каждую стежку, нас никто и не видел, а потом сели в челн и проехали на вашу сторону.
– А как прошли сквозь русскую цепь?
– А мы сказали, что идем до вашего штаба, нам дали двух вояк, они и сейчас у сенцах, вояки…
Действительно, через дверь донеслось солдатское покашливанье. Земляки переминались с ноги на ногу, постукивая прикладами винтовок о деревянный пол сеней.
– Что ж, вы не любите австрийцев или деньги нужны?
– А кто же любит его, шваба? Да и гроши, правду сказать, нужны. Война! Все дорого, килограмм хлеба, подумайте, тридцать пять геллеров стоит!
Загорский испытующе смотрел на обоих пришельцев.
– Имейте в виду, если вы меня продадите австрийцам, вам небольшая будет корысть, даже никакой, вернее. За меня вам не дадут и пяти гольденов, за простого солдата, но если вы благополучно вернетесь вместе со мною, вас ждет здесь награда в тысячу рублей. По пятисот на брата, неплохо?
– Ой, паночку, мы таких денег и в очи николи не бачили, – заговорил, впервые заговорил кривоглазый мужик с подстриженным затылком.
– Но имейте в виду, сейчас вы не получите ни гроша!
– А нам хоть бы что, – пожал плечами суконный пиджак, – мы знаем, у вас деньги верные, как у цесарском банке…
Загорский соображал что-то.
– Ну вот, побудьте здесь, а я вернусь через несколько минут. Который час? Девятый… Мы выедем на машине, а там – пешком до переправы. К тому времени совсем уже смеркнется. Лодка есть?
– А як же?!. Наш челн стоит в лозняке у вашего берега, ждет!..
Загорский распахнул дверь.
– Земляки, – сказал он солдатам, – смотрите за ними в оба и дверь пусть будет открыта.
Загорский направился через улицу к Столешникову.
В столовой, где все уже было накрыто к ужину, генерал сидел в обществе Шацкого. Увидев «уполномоченного», Загорский слегка поморщился. Чуть заметным кивком ответил на поклон расшаркивавшегося блондина с голым, костистым лицом.
– Что, милый Дмитрий Владимирович?
– Я хотел поговорить с вашим превосходительством без свидетелей…
– Я к вашим услугам! Пойдемте ко мне… Извиняюсь, должен оставить вас, – бросил Столешников Шацкому.
– Сделайте одолжение, ваше превосходительство.