bannerbanner
В лесах
В лесахполная версия

Полная версия

В лесах

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
49 из 97

– Да хоть бы на Волге пароходы завести? – подняв голову, с живостью молвила Марья Гавриловна. – Пароходное дело хвалят, у брата тоже бегают пароходы – и большую пользу он от них получает.

– Куда вам с пароходами, сударыня! – возразила Манефа. – И мужчине не всякому такое дело к руке приходится.

– Приказчика найду, – молвила Марья Гавриловна.

– Разве что приказчика, – сказала Манефа. – Только народ-от ноне каков стал!.. Совести нет ни в ком – как раз оберут.

– Эх, матушка, будто на свете уж и не стало хороших людей?.. Попрошу, поищу, авось честный навернется. Бог милостив!.. Патапа Максимыча попрошу… Вот на похоронах познакомилась я с Колышкиным Сергеем Андреичем. Патап же Максимыч ему пароходное дело устроил, а теперь подите-ка вы… По всей Волге гремит имя Колышкина.

– Слыхала про него, – отозвалась Манефа. – Дела у него точно что хорошо идут.

– Благословите-ка, матушка, – молвила Марья Гавриловна.

– На что? – спросила Манефа.

– Капитал объявлять, пароходы заводить, приказчика искать, – сказала Марья Гавриловна, весело глядя на Манефу.

– Суета! – сдержанным, но недовольным голосом молвила игуменья, однако, немного помолчав, прибавила: – Бог благословит на хорошее дело…

– Да ведь сами же вы, матушка, и гильдию платите и купчихой числитесь.

– Мое дело другое, сударыня. Ради христианского покоя это делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю… А вы человек вольный, творите волю свою, якоже хощете… А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть… Больно уж привыкла я к вам.

– Что ж? И я возле вас в городу построюсь. Будем неразлучны, – сказала Марья Гавриловна.

– Разве что так, – ответила Манефа. – А лучше бы не дожить до того дня, – грустно прибавила она. – Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонет… А быть беде, быть!.. Однако ж засиделась я у вас, сударыня, пора и до кельи брести…

И, простившись с Марьей Гавриловной, тихими стопами побрела игуменья к своей «стае».

Из растворенных окон келарни слышались голоса: то московский посол комаровских белиц петь обучал. Завернула в келарню Манефа послушать их.

Глава тринадцатая

Василий Борисыч в Манефиной обители как сыр в масле катался. Умильный голосистый певун всем по нраву пришелся, всем угодить успел.

С матерью Манефой и с соборными старицами чуть не каждый день по нескольку часов беседовал он от Писания или рассказывал про Белую Криницу, куда ездил в лучшую пору ее, при первом митрополите Амвросии. С матерью Аркадией водил длинные разговоры про уставную службу на Рогожском кладбище и рассказывал ей, как справляется чин архиерейского служенья митрополитом. Мать Назарету утешал разговорами о племяннице ее Домнушке и о порядках, какие заведены в Антоновской палате, где она при старухах в читалках живет. С Таифой беседовал о хозяйственных распорядках; оказалось, что Василий Борисыч и по хозяйству был сведущ. Мать казначея наговориться не могла с таким хорошим гостем… А больше всего дружил он с матушкой Виринеей, выучил ее, как свежие кóчни капусты сберегать на зиму, как рябину в меду варить, как огурцы солить, чтоб вплоть до весны оставались зелеными. Раз до того заговорился с ней гораздый на все Василий Борисыч, что даже стал поучать матушку-келаря, как ветчину коптить. Мать Виринея плюнула на такие слова, обозвала московского посланника оболтусом и шибко на него прикрикнула: «Вздурился, что ль, батька? Разве в обители жрут скоромятину?» Это не помешало, однако, добрым отношениям Василия Борисыча к добродушной Виринее; возлюбила она его, как сына, не нарадуется, бывало, как завернет он к ней в келарню о разных разностях побеседовать… Про белиц и поминать нечего – души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью… Сам Василий Борисыч из девиц больше с певчими водился. Они и в разговорах поумней других были, и собой пригожее, и руки у них были не мозолистые, не закорузлые, как у рабочих белиц, а нежные, пышные, мягкие. Это с первых же дней скитского житья-бытья спознал Василий Борисыч. А пуще всего заглядывался он на смуглую, румяную, чернобровую Устинью Московку. Еще в Москве видал он ее у знакомых, где Устинья два лета жила в канонницах, «негасимую свечу» стояла… Там еще, где-то на Солодовке, с Устиньей он шашни завел, да не успел до конца добиться – дочитала она свечу и уехала в леса за Волгу…

По просьбе матушки Манефы начал Василий Борисыч оба клироса «демественному» пению обучать. Пропел с ними стихеры и воззвахи на все господские праздники, принялся за догматики; вдруг занятия его с девицами порасстроились, в Осиповку на похороны надо было им уехать. Покаместь они были там, Василий Борисыч успел побывать в Улангере и уговорить некоторых из тамошних стариц на прием Владимирского архиепископа… Успел Василий Борисыч и попеть с улангерскими певицами, облюбовал и там одну девицу в Юдифиной обители – нежную, беленькую, маленькую ростом Домнушку, но и с ней, как с Устиньей в Москве, дела не успел до конца довести. Гостеприимная Манефина обитель больше всех полюбилась московскому посланнику. Думал недельку пожить в ней, да, заглядевшись на Устинью, решил оставаться, пока из обители вон его не вытурят.

В тот самый вечер, как мать Манефа сидела у Марьи Гавриловны и вела грустные речи о падении, грозящем скитам Керженским, Чернораменским, Василий Борисыч, помазав власы своя елеем, то есть, попросту говоря, деревянным маслом, надев легонький демикотоновый кафтанчик и расчесав реденькую бородку, петушком прилетел в келарню добродушной Виринеи. Завязался у них поучительный разговор о черепокожных, про которых во всех уставах поминается, что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой Четыредесятницы. Мать Виринея утверждала, что это об орехах говорится, а Василий Борисыч того мнения держался, что черепокожные – морские плоды, и сослался на одну древлеписьменную книгу, где в самом деле такое объясненье нашлось.

– Так вот оно что, – с удивленьем покачивая головой, говорила мать Виринея, увидя в почитаемой за святую книге такие неудобь понимаемые речи. – Так вот оно что – морские плоды!.. Что ж это за морские плоды такие?.. Научи ты меня, старуху, уму-разуму, ты ведь плавал, поди, по морям-то, когда в митрополию ездил. Она ведь, сказывают, за морем.

– Не за морем, матушка, а токмо поблизости Черного моря, того самого, что в Прологах Евксинским понтом нарицается, – молвил Василий Борисыч.

– Помню, голубчик, помню, – сказала Виринея. – А видел ли ты его, касатик?

– Кого, матушка?

– А этот понт-от… – сказала Виринея. – Ведь это, стало быть, тот, про который на троицкой утрени поют: «В понте покрыв Фараона»?[184]

– То другой, матушка, – ответил Василий Борисыч. – Много ведь их, понтов-то, у Господа, – прибавил он.

– Эка премудрость Божия! – с умиленьем сказала Виринея, складывая на груди руки… – Чего-то, чего на свете нет!.. Так что же, видел ты его, голубчик?.. Понт-от этот?..

– Довелось видеть, матушка, довелось, как в Одессе проездом был, – молвил Василий Борисыч.

– Что ж, родной, этот понт-море, поди, пространное и глубокое? – с любопытством продолжала расспросы свои мать Виринея.

– Пространное, матушка, пространное – краев не видать, – подтвердил Василий Борисыч.

– И глубокое? – спросила Виринея.

– Глубокое, матушка, – дна не достать, – ответил Василий Борисыч.

– Как Волга, значит… – со вздохом молвила Виринея и, облокотившись на стол, положила щеку на руку.

– Какая тут Волга! – усмехнулся Василий Борисыч. – Говорят тебе, дна не достать.

– Премудрости Господней исполнена земля! – набожно молвила Виринея. – Так вот оно, море-то, какое… Пространное и глубокое, в нем же гадов несть числа, – глубоко вздохнув, добавила она словами псалтыря.

– Есть, матушка, и гады есть, – подтвердил Василий Борисыч.

– Какие ж это плоды-то морские, сиречь черепокожные?.. Ты мне, родной, расскажи… Научи, Христа ради… Видал ты их, касатик?.. Отведывал?.. Какие на вкус-то?.. Чудное, право, дело!..

– Морскими плодами, матушка, раковины зовутся, пауки морские да раки… – начал было Василий Борисыч.

– Полно тебе, окаянному!.. – закричала Виринея, подняв кверху попавшуюся под руку скалку. – Дуру, что ли, неповитую нашел смеяться-то?.. А?.. Смотри ты у меня, лоботряс этакой!.. Я те благословлю по башке-то!..

Досада взяла Василия Борисыча.

– Ну, матушка, с тобой говорить, что солнышко в мешок ловить, – сказал он. – Как же ты этого понять не можешь!

– Статочно ли дело, чтоб святые отцы такую погань вкушали? – громче прежнего закричала Виринея. – И раков-то есть не подобает, потому что рак – водяной сверчок, а ты и пауков приплел… Эх, Васенька, Васенька! Умный ты человек, а ину пору таких забобонов нагнешь, что и слушать-то тебя грех.

Василий Борисыч плюнул даже с досады. Да, забывшись, плюнул-то на грех не в ту сторону. Взъелась на него Виринея.

– Что плюешься?.. Что?.. Окаянный ты такой! – закричала она на всю келарню, изо всей силы стуча по столу скалкой… – Куда плюнул-то?.. В кого попал?.. Креста, что ль, на тебе нет?.. Коли вздумал плеваться, на леву сторону плюй – на врага, на диавола, а ты гляди-ка, что!.. На ангела Господня наплевал… Аль не знаешь, что ко всякому человеку ангел от Бога приставлен, а от сатаны бес… Ангел на правом плече сидит, а бес на левом… Так ты и плюй налево, а направо плюнешь – в ангела угодишь… Эх ты, неразумный!.. А еще книги все знаешь, к митрополиту за миром ездил!.. Эх ты!..

– Так что ж, по-вашему, матушка, означают эти черепокожные, сиречь морские плоды? – спросил Василий Борисыч, стараясь замять разговор о плевке, учиненном не по правилам.

– Известно, орехи, – сухо ответила Виринея.

– Как же орехи-то на воде выросли? – спросил Василий Борисыч.

– Божиим повелением, – сказала Виринея.

– Ну, матушка, с тобой говорить, что воду решетом носить, – молвил с досадой Василий Борисыч. – Что в книге-то писано?.. «Морские плоды». Так ли?..

– С толку ты меня сбиваешь, вот что… И говорить с тобой не хочу, – перебила его мать Виринея и, плюнув на левую сторону, где бес сидит, побрела в боковушу.

Между тем как в келарне шел спор о черепокожных и плевках, она наполнилась певицами, проведавшими, что учитель их сидит у Виринеи.

Троицын день наступал. Хотелось Василию Борисычу утешить гостеприимную Манефу добрым осмогласным пением, изрядным демеством за всенощной и за вечерней. Попа нет, на листу лежать не станут[185], зато в часовне такое будет пение, какое, может статься, и на Иргизе не часто слыхивали… За это Василий Борисыч брался, а он дела своего мастер, в грязь лицом себя не ударит.

Уже по нескольку раз пропел он с ученицами и воззвахи, и догматик праздника, и весь канон, и великий прокимен вечерни: «Кто Бог великий!» Все как по маслу шло, и московский посол наперед радовался успеху, что должен был увенчать труды его… А баловницам певицам меж тем прискучило петь одно «божество», и, не слушая учителя, завели они троицкую псальму… Василий Борисыч поневоле пристал к ним, и вскоре звонкий голосок его покрыл всю певчую стаю… С увлеченьем пел он, не спуская глаз с разгоревшихся щек миловидной Устиньи Московки:

Источник духовныйДнесь радости полный,Страны всего света, слышьте,С апостолы приимитеРосу, росу благодати,Росу благодати.Облак разделяше,Языки рождаше,Рыбарям огненная,Евреям ужасная,И всем врагам страшная,И всем и всем врагам страшная.

Фленушка все время одаль сидела. Угрюмо взглядывала она на Василья Борисыча и казалась совершенно безучастною к пению. Не то уныние, не то забота туманила лицо ее. Нельзя было узнать теперь всегда игривую, всегда живую баловницу Манефы. Совесть ли докучала ей; над Настиной ли смертью она призадумалась; над советом ли матушки надеть иночество и прибрать к рукам всю обитель; томила ль ее досада, что вот и Троица на дворе, а казанского гостя Петра Степаныча Самоквасова все нет как нет?.. Не разгадаешь… И Марьюшка и Василий Борисыч не раз обращались к ней с шуточками, но Фленушка будто не слыхала речей их. Пасмурными взорами оглядывала она исподлобья певших белиц.

Вдруг, ни с того ни с сего, вскочила она с места, живым огнем сверкнули глаза ее, и, подскочив к Василью Борисычу, изо всей силы хлопнула его по плечу.

– Тошнехонько!.. Мирскую бы!.. Веселую, громкую! – вскрикнула она…

– Ох, искушение! – молвил Василий Борисыч, вздрогнув от полновесного удара.

– Новенькую какую-нибудь, – продолжала Фленушка, не снимая руки с плеча Василья Борисыча. – Тоску нагнали вы своим мычаньем. Слушать даже противно. Да ну же, Василий Борисыч, запевай развеселую!..

– Ох, искушение! – с глубоким вздохом, перебегая глазами по белицам, сказал Василий Борисыч.

– Да начинай же, говорят тебе! – топнув ногой, с досадой закричала на него Фленушка. – Скорей!

Откашлянулся Василий Борисыч и серебристым голосом завел тихонько скитскую песенку:

Не сама-то я, младешенька, во старочки пошла,Где теперь всю невозможность я в веселости нашла…

Всем телом вздрогнула Фленушка. Бледность облила лицо ее.

– Не надо! – вскричала. – Что за песню выдумал петь!.. Ровно на смех!.. Другую!.. Веселенькую! Да начинай же, Василий Борисыч!

– Какую же, Флена Васильевна? – разводя руками, молвил Василий Борисыч. – Право, не вздумаю вдруг… Разве про тирана? На Иргизе, в Покровском, девицы, бывало, певали ее…

И завел протяжную песню:

Ты, погибель мою строя,Тем доволен ли, тиран,Что, лишив меня покоя,Совершил свой злой обман?

При звуках этой песни добродушная Виринея, забыв досаду на Василь Борисыча, выглянула из боковуши и, остановясь в дверях, пригорюнилась.

– Что ж это за тиран такой? – умильно и с горьким вздохом спросила она у Василья Борисыча, не заметившего ее входа.

– Враг, матушка, диавол, – ответил ей Василий Борисыч. – Кто же, как не он, погибель-то нашу строит?

– Он, родимый ты мой Василий Борисыч, точно что он… – простодушно отвечала Виринея. – У него, окаянного, только и дела, чтоб людей на погибель приводить.

Белицы засмеялись. Мать Виринея накинулась на них:

– Чему зубы-то скалите? Коему ляду[186] обрадовались, непутные?.. Их доброму поучают, а они хохочут, бесстыжие, рта не покрываючи… Да уймешься ли ты, Устинья?.. Видно, только смехам в Москве-то и выучилась!.. Уймись, говорю тебе – не то кочергу возьму… Ишь совести-то в вас сколько!.. Чем бы сердцем сокрушаться да душой умиляться, а им только смешки да праздные слова непутные!.. Ох, Владычица, Царица Небесная!.. Какие ноне молодые-то люди пошли!.. Вольница такая, что не приведи Господи!.. Пой, а ты, Васенька, пой, голубчик.

* * *

Не успел начать Василий Борисыч, как дверь отворилась и предстала Манефа. Все встали с мест и сотворили перед игуменьей обычные метания… Тишина в келарне водворилась глубокая… Только и слышны были жужжание мух да ровные удары маятника.

– Ну что? Каково спеваете? – спросила Манефа.

– Изрядно, матушка, изрядно идет, – ответил Василий Борисыч.

– Что спели?

– Троицку службу, матушка, – степенно ответил Василий Борисыч.

– Спаси тя Христос за твое попечение, – молвила Манефа, слегка наклоня голову перед Василием Борисычем. – По правде сказать, наши девицы не больно горазды, не таковы, как на Иргизе бывали… аль у вас, на Рогожском… Бывал ли ты, Василий Борисыч, на Иргизе у матушки Феофании – подай, Господи, ей Царство Небесное, – в Успенском монастыре?

– Как не бывать, матушка? Сколько раз! – ответил Василий Борисыч.

– Вот уж истинно ангелоподобное пение там было. Стоишь, бывало, за службой-то – всякую земную печаль отложишь, никакая житейская суета в ум не приходит… Да, велико дело церковное пение!.. Душу к Богу подъемлет, сердце от злых помыслов очищает…

– Что ж, матушка, и вашего пения похаять нельзя – такого мало где услышишь, – сказал Василий Борисыч.

– Какое у нас пение, – молвила Манефа, – в лесах живем, по-лесному и поем.

– Это уж вы напрасно, – вступился Василий Борисыч. – Не в меру своих певиц умаляете!.. Голоса у них чистые, ноту держат твердо, опять же не гнусят, как во многих местах у наших христиан повелось…

– А ты, друг, не больно их захваливай, – перебила Манефа. – Окромя Марьюшки да разве вот еще Липы с Грушей[187], и крюки-то не больно горазды разбирать. С голосу больше петь наладились, как Господь дал… Ты, живучи в Москве-то, не научилась ли по ноте петь? – ласково обратилась она к смешливой Устинье.

– Когда было учиться-то мне, матушка? – стыдливо закрывая лицо передником, ответила пригожая канонница. – Все дома да дома сидишь – на Рогожском-то всего только раз службу выстояла.

– Она понятлива, матушка, я ее обучу, – улыбнувшись на Устинью, молвил Василий Борисыч.

Зарделась Устинья пуще прежнего от речей московского посланника.

– Обучай их, Василий Борисыч, всех обучай, которы только тебе в дело годятся, уставь, пожалуйста, у меня в обители доброгласное и умильное пение… А то как поют? Кто в лес, кто по дрова.

– Оченно уж вы строги, матушка, – сказал Василий Борисыч. – Ваши девицы демество даже разумеют, не то что по другим местам… А вот, Бог даст, доживем до праздника, так за троицкой службой услышите, каково они запоют.

– Троицкая служба трудная, Василий Борисыч, – молвила Манефа, – трудней ее во всем кругу[188] нет: и стихеры большие и канон двойной, опять же самогласных[189] довольно… Гляди, справишься ли ты, Марьюшка?

– Справится, матушка, беспременно справится, – ответил за головщицу Василий Борисыч. – И «седальны»[190] не говорком будут читаны, – все нараспев пропоем.

– Уж истинно сам Господь принес тебя ко мне, Василий Борисыч, – довольным и благодушным голосом сказала Манефа. – Праздник великий – хочется поблаголепнее да посветлей его отпраздновать… Да вот еще что – пение-то пением, а убор часовни сам по себе… Кликните, девицы, матушку Аркадию да матушку Таифу – шли бы скорей в келарню сюда…

Сотворив поясной поклон перед игуменьей, Устинья чинно вышла из келарни, но только что спустилась с крыльца, так припустила бежать, что только пятки у ней засверкали.

Минут через пять вошла Аркадия, а следом за ней Таифа. Сотворя семипоклонный начáл перед иконами и обычные метания перед игуменьей, поклонились они на все стороны и, смиренно поджав руки на груди, стали перед Манефой, ожидая ее приказаний.

– До святой Пятидесятницы недолго, часовню надо прибрать по-доброму, – сказала игуменья.

– Все будет сделано, матушка, – с низким поклоном ответила Аркадия. – Как в прежни годы бывало, так и ноне устроим все.

– И полы, и лавки, и подоконники девицам вымыть чисто-начисто, – не слушая уставщицу, продолжала Манефа. – Дресвой бы мыли, да не ленились, скоблили бы хорошенько. Паникадилы да подсвечники мелом вычистить.

– К Пасхе чищены, матушка, – заметила уставщица.

– Оклады на иконах как жар бы горели, – не останавливаясь, продолжала Манефа. – Березок нарубить побольше, да чтоб по-летошнему у тебя осины с рябиной в часовню не было натащено… Горькие древеса, не благословлены. В дом Господен вносить их не подобает… Березки по стенам и перед солеей расставить, пол свежей травой устлать, да чтоб в траве ради благоухания и зоря была, и мята, и кануфер… На солею и перед аналогием ковры постлать новые, большие… Выдай их, Таифушка… Да цветных бы пучков, с чем вечерню стоять, было навязано довольно, всем бы достало, и своим и прихожим молельщикам, которые придут… В субботу перед всенощной девиц на всполье послать, цветков бы всяких нарвали, а которы цветы Марья Гавриловна пришлет, те к иконам… Местные образа кисеями убрать, лентами да цветами, что будут от Марьи Гавриловны… А тебе, мать Виринея, кормы изготовить большие: две бы яствы рыбных горячих было поставлено да две перемены холодных, пироги пеки пресные с яйцами да с зеленым луком, да лещиков зажарь, да оладьи были бы с медом, левашники с изюмом… А ты, мать Аркадия, попомни, во всех паникадилах новые свечи были бы вставлены, и перед местными и передо всеми… Вечор поглядела я у тебя – в часовне-то в заднем углу паутина космами висит, – чтоб сегодня же ее не было. Катерина твоя за часовней ходит плохо… Скажи ей, на поклоны при всех поставлю, только раз еще замечу… А ну-ка, Василий Борисыч, благо девицы в сборе – послушала бы я, как ты обучаешь их… Спойте-ка «Радуйся царице!».

Василий Борисыч раскрыл минею цветную, оглянул ставших рядами певиц и запел с ними девятую песнь троицкого канона… Манефа была довольна.

– За такое пение мы тебе за вечерней хороший пучок цветной поднесем, – улыбаясь, молвила она Василью Борисычу. – Из самых редкостных цветков соберем, которы Марья Гавриловна нам пожалует…

– Пучок-от связать бы ему с банный веник, – со смехом вмешалась Фленушка. – Пусть бы его на каждый листок по слезинке положил.

– Прекрати, – строго сказала Манефа. – У Василья Борисыча не столь грехов, чтоб ему целый веник надо было оплакать[191].

– Верь ты ему! – с усмешкой сказала неунимавшаяся Фленушка. – На глазах преподобен, за глазами от греха не свободен.

– Замолчишь ли ты? – возвысила голос Манефа. – Что за бесстыдница! Не досадуй, Василий Борисыч, на глупые девичьи речи – она ведь у меня шальная.

Василий Борисыч только улыбнулся.

– Искушение! – встряхнув головой, промолвил он потом и, вздохнув, завел с девицами догматик троицкой вечерни.

Заслушалась Манефа пения, просидела в келарне до самой вечерней трапéзы. В урочный час Виринея с приспешницами ужину собрала, и Манефа сама сидеть за трапезой пожелала… Когда яства были расставлены, все расселись по местам, а чередная канонница подошла к игуменье за благословением начать от Пролога чтение, Василий Борисыч сказал Манефе:

– Не благословите ли, матушка, заместо чтения спеть что-нибудь?

– Чего спеть? – спросила игуменья.

– Духовную псáльму какую-нибудь, – ответил Василий Борисыч.

– Не водится, Василий Борисыч, за большой трапезой псальмы не поют, – заметила Манефа.

– Как не поют, матушка? – возразил Василий Борисыч. – Поют – они ведь Божественного смысла исполнены, пристойно петь их за трапезой.

– Сколь обитель наша стоит – такого дела у нас не бывало, – сказала Манефа. – Да не бывало и по всему Керженцу.

– Про Иргиз-от, матушка, давеча мы поминали, – подхватил Василий Борисыч. – А там у отца Силуяна[192] в Верхнем Преображенском завсегда по большим праздникам за трапезой духовные псальмы, бывало, поют. На каждый праздник особые псальмы у него положены. И в Лаврентьеве за трапезой псальмы распевали, в Стародубье и доныне поют… Сам не раз слыхал, певал даже с отцами…

– Право, не знаю как, – колебалась Манефа. – Да у меня девицы и псальм-то хороших не знают…

– А вот я их «Богородичну плачу» на днях обучил, – подхватил Василий Борисыч, – как Пречистая Богородица у креста стояла да плакала. Благословите-ка, матушка, пропеть…

Нечего было делать, уступила Манефа.

– Бог благословит, пойте во славу Божию, – сказала она.

Василий Борисыч с Марьюшкой головщицей, с Устиньей, Липой и Грушей стали впереди столов. К ним подошла Фленушка, и началось пение:

Во святом было во граде,Во Ерусалиме,На позорном лобном местеНа горе Голгофе —Обесславлен, обесчещенИсус, сыне Божий,Весь в кровавых язвах,На кресте бысть распят.Тут стояла Дева Мати,Плакала, рыдала,Сокрушалась и терзаласьО любезном сыне:«Ах ты, сын, моя надежда,Исус, сыне Божий,Где архангел, кой пророчил,Что царем ты будешь?Я теперь всего лишаюсь,Я теперь бесчадна —Бейся, сердце, сокрушайся,Утроба, терзайся».Со креста узрев сын БожийПлачущую мати,Услыхав ее рыданья,Тако проглаголал:«Не рыдай мене, о мати,И отри ток слезный,Веселися ты надеждой —Я воскресну, царем будуНад землей и небом…Я тогда тебя прославлю;И со славой вознесу тех,Кто тя возвеличит!..»

Смолкли последние звуки «Богородична плача», этой русской самородной «Stabat mater», и в келарне, хоть там был не один десяток женщин, стало тихо, как в могиле. Только бой часового маятника нарушал гробовую тишину… Пение произвело на всех впечатление. Сидя за столами, келейницы умильно поглядывали на Василья Борисыча, многие отирали слезы… Сама мать Манефа была глубоко тронута.

– И откуда такую песню занес ты к нам, Василий Борисыч? – с умилением сказала она. – Слушаешь, не наслушаешься… Будь каменный, и у того душа жалостью растопится… Где, в каких местах научился ты?

– По разным обителям ту песнь поют, матушка… – скромно ответил Василий Борисыч. – И по домам благочестивых христиан поют… Выучился я петь ее в Лаврентьеве, а слыхал и в Куренях и в Бело-Кринице. А изводу[193] она суздальского. Оттоль, сказывают, из-под Суздаля, разнесли ее по обителям.

– Спасибо, друг, что научил девиц «Плачу Богородичну»… Много духовных песен слыхала я, а столь сладостной, умильной, не слыхивала, – молвила Манефа. – Много ль у тебя таких песен, Василий Борисыч?

На страницу:
49 из 97