bannerbanner
На дне. Избранное (сборник)
На дне. Избранное (сборник)полная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 57

– Чтоб ваша жiнка сказала вам сто раз «ни», когда вы у нее борща попросите! Даете три гладких карбованца? И то не даете? Так берите ж за вашу цену. Э, пропали мои гроши и конь хороший!

Лошадей передают из полы в полу, и хохол уходит, ведя на поводу выменянную крупную рыжую кобылу, равнодушно переступающую разбитыми ногами. Морда у нее печальная, и уныло смотрят ее тусклые глаза на толпу людей.

Скоро хохол возвращается назад. Он идет торопливо, так что лошадь едва поспевает за ним; лицо у него сконфуженное и растерянное. Цыгане смотрят навстречу ему спокойно и разговаривают о чем-то на своем странном языке.

– Це дiло не законно, – покачивая головой, говорит хохол, подходя к ним.

– Какое дело? – осведомляется один из цыган.

– А це… Як же вы менi…

– А что мы тобi?..

– Пiдождiть!.. Як же…

– А як же?

– Да пiдождiть же!

– А чего ждать? Когда кобыла родит? Да ты ж, дядько, еще и не венчался с ней!

В толпе хохот. Бедняга хохол апеллирует к ней.

– Добрые люди – ратуйте! Воны менi беззубу коняку на мiсто моей зубатой намiняли!

Толпа не любит неловких так же, как и слабых. Она становится на сторону цыган…

– А де ж у тебе очи булы? – спрашивает хохла сивый старик.

– Не май з цыганами дiла! – поучительно заявляет другой.

Обманутый рассказывает, что он смотрел зубы у коня, но на верхние не обратил внимания, а из них три оказываются сломанными. Должно быть, коня когда-то сильно ударили по морде и сломали ему три зуба. Куда он годится такой? Он есть не может, – вон у него какой вздутый живот. Человека два-три из толпы начинают защищать хохла. Возникает гвалт, и громче всех кричит, не уставая, цыган…

– Э, добрый чоловiк! чого ж ты затiяв таку заворуху? Хиба ты не знаешь, як треба конiв куповаты? Конi куповаты – як жiнку выбираты, все одно, таке ж важне дiло… Слухай, я тобi скажу одну казку… Як булы на свiтi три братика, двое розумнi, а третiй дурень – ось як ты або ж я…

Товарищи цыгана тоже орут во всю глотку, оправдывая его; хохлы лениво ругаются в ответ; толпа становится всё гуще и теснее…

– Що ж менi зостаеться, добрi люди? – горестно вопрошает обиженный.

– Ходы до урядника! – кричат ему.

– А и пойду! – решает он.

– Стой, чоловiче! – останавливает его цыган. – Разорить меня хочешь? Разоряй! Давай мне три карбованца – я твою лошадь назад виддам! Желаешь? Давай два! Желаешь? Ну, иди и жалуйся…

Хохлу не особенно приятно «тягать к дiлу» урядника, и он задумывается. Со всех сторон ему дают советы, но он остается глух и нем, решая что-то про себя. Наконец решил…

– Ну, от що, – уныло говорит он цыгану, – нехай бог тебя судит… Отдай менi моего коня, а два карбованци, що ты в придачу узял, – твои… Триста трясцiв тобi у боки – грабь!

И цыган ограбил его с таким видом, точно великую милость ему оказал.

– Догадливi люди! – похваливали «чоловiки» цыган, отходя от них.


– Деготь московский, атличный, фабричный, аккуратный, аппаратный, пахучий, тягучий! Шесть копеек кварта, пятнадцать четверть! – возглашает черниговец, восседающий на телеге. Телега, бочка и сам торговец – все это черно и жирно от дегтя и всё двигается одной сплошной массой, распространяя вокруг себя характерный аромат.

– А, мабудь, и по пьять за кварту продадите? – справляется у дегтярника «чоловiк» в необычайно широких штанах и в соломенной шляпе на голове.

– Тпру-у! По пять не могу, хозяину на шесть копеек присягал…

– А, мабудь, можно по пьять?

– Никак…

– Эге… Зовсiм не можно?

– Слушай, дядько, продам тебе по пять, не говори только никому… Не скажешь?

– Ни, не скажу…

– Ну, давай баклажку.

– На що?

– А на деготь!

– Та менi того вашего дегтя не треба, бо я вже купив… И теж по шiсть копiек и теж у вас… Я спросив вас за тим, що, мабудь, вы теперь дешевше виддаете цей деготь.

Дегтярник молча отвертывается, трогает лошадь и едет между возов, возглашая о своем товаре… «Чоловiк» провожает его взглядом и говорит другому, раскинувшемуся на возу:

– Коли б я не куповал кварты дегтя утром, была бы в мене копiйка лишня у кишень…

– Эге ж… Жарко!

– Як у пекли…

– Хиба ж твой батько писав тобi з пекла, як там жарко? – спрашивают с воза.


Томящий зной всё усиливается. Запах дегтя, навоза и пота висит в воздухе вместе с тонкой пеленой едкой пыли. Всюду у возов стоят и лежат волы, жуют, не уставая, сено и смотрят в землю большими добрыми глазами. Кажется, что они думают: у них такие осмысленные морды и в глазах светится спокойная, привычная печаль. Мычат коровы и телята, блеют овцы, раздается звон кос, пробуемых покупателями. «Чоловiки», приехавшие продавать скот или руно, лежат под возами, скрываясь от солнца и ожидая покупателей. «Чоловiки» покупающие расхаживают между возами, высматривая скот и шагая через ноги продавцов, разбросанные на земле. У каждого покупателя в руке кнут, и, подходя к волам, покупатель считает нужным вытянуть смиренную скотину по боку кнутом. Волы медленно поднимаются на ноги, если они лежали, и тяжело двигаются от удара, если стояли на ногах.

– Скiльки за цю пару просите? – спрашивает покупатель пространство…

Из-под воза раздается неторопливый ответ:

– Девяносто рублiв…

– И то гроши! – говорит покупатель и отходит или спрашивает:

– А чего ж бы вам, дядько, цiлу сотнягу не просить?

– Та вже менi бiльш того, скiльки треба, – не треба грошей. А коли вы вже такий добрый, то давайте и усю сотню – я вiзьму…

– Спасибо вам… А скiльки ж бы дiлом узяли?

– Та вже так, щоб не довго балакать, возьму я с вас… девяносто рублiв…

Начинается торг. «Чоловiки» не торопятся, – это совсем не в их характере, – и продавец вылезает из-под воза не ранее того, как убедится, что покупатель серьезный. Понемногу горячатся и вот уже бьют друг друга по рукам, молятся по десяти раз и более, расходятся, снова сходятся. Всё делается медленно, но основательно, вдумчиво. Ядреной и крутой ругани великоруссов, от которой дух в груди спирает и глаза на лоб лезут, не слышно, – ее заменяет меткий юмор, щедро украшающий речи. Не слышно и великорусского «тыканья». Сивый дiд, у которого безусый хлопец торгует пару молоденьких бычков, так, например, отчитывает покупателя:

– Здается менi, что вы, хлопче, раненько маткину цицьку на люльку змiняли, бо разума у рiчах ваших не бачу я…

– Та як же, дiду! Воны и некрасиви – ось роги якие…

– А хиба ж вы рогами пахати будете? Так купуйте ж собi козлiв: у них рога красивейши…


Сыны Израиля вертятся меж возов, как вьюны. Они обо всем спрашивают, всё щупают и всё покупают. «Чоловiки» говорят им «ты» и смотрят за ними во все глаза. Паны встречаются с «чоловiками» с чувством собственного достоинства, и в разговоре с паном у хохла сквозь внешнюю почтительность пробивается не одна нотка пренебрежения. Видно, что пан давно уже определен как «ненужна козявка у пчелином рои».

У одного из возов корова, привязанная к нему, вдруг зашаталась и в корчах повалилась на землю. «Жiнка», продававшая ее, соскочила с воза и закрутилась вокруг больного животного, как в вихре. Испуг, граничащий с ужасом, выразился на лице бедной женщины, сразу лишившейся надежды продать свою скотину.

– Ой, господи! Ой, добри люде! Ратуйте – що воно таке? Що воно? Ой, мати пречистая!

Сразу выросла толпа и принялась горячо обсуждать несчастие. Делали предположения, отчего именно заболела корова и как всего лучше лечить ее. Явился какой-то древний старик, весь, точно плесенью, покрытый лохмотьями, и начал отчитывать корову, творя шепотом молитву. Толпа поснимала шапки и молча ждала результатов моления, изредка крестясь. А корова билась на земле в судорогах, пыталась встать и снова грузно падала. Она тяжело вздыхала, и много боли было в ее кротких глазах. Потом ее хозяин, сняв с головы шапку, стал ею растирать хребет животного, трижды обвел шапкой вокруг рогов, трижды вокруг шеи и столько же вокруг хвоста. И это не помогло. Принесли бутылку дегтя и вылили в глотку животного, потом угостили его скипидаром, наконец явился коновал, угрюмый мужик, с разнообразными инструментами у пояса. Он важно осмотрел корову и пробил ей каким-то ржавым гвоздем вену на шее. Тонкими струйками хлынула густая, черная кровь. Какой-то моралист нашелся в толпе. Он посмотрел на корову и ее хозяина, убитого горем, и сказал:

– От це вам, дядько, божие наказание… Здаетца менi, що хотели вы утаиты, яка вона ваша корова… И открыв господь людям вашую думку… От як!

Хохол посмотрел на него и грустно покачал головой.

– Бог мою думку знае… – вздохнул он.


А рядом с этой сценой разыгрывается другая. «Жiнка», размахивая руками, как поломанная мельница крыльями, бранит своего «чоловiка». Он сидит на земле, упираясь в нее руками, и блаженно улыбается. Нос у него красный, сияющий, шапка на затылке, ворот рубахи развязался, и солнце бьет ему прямо в грудь и лицо.

– Голодранец ты! Хиба ж мордi твоiй не стыдно? Э-э, шибеник! Визьму кнут, та як учну стегать…

– Оле-ена! Утыхо-о-омырся-а! – тянет «чоловiк», подмигивая жiнке. – Слухай… Я и тобi пивкварты купив.

– О-о! – стонет жiнка. – Бесстыжи очи!

Наклонясь к мужу, она с великим трудом приподнимает его с земли и старается засунуть это расслабленное хмелем тело под воз. «Чоловiк» стукается головой о колесо и предупреждает жену:

– У карманi штанiв скляница… то як бы и… и вона не побилась… э?

Через минуту они оба дружелюбно распивают «пивкварты», и добрая, хотя строгая, супруга уже обложила своего благоверного сеном и одеждой так, что он мог свалиться в любую сторону без риска удариться своей головой о колесо.

Молоденький еврей с ящиком на груди ходит и кричит:

– Роменский табак! Панский табак! Крепчайший табак! Черт курил – дымом жiнку уморил.

– От це добрый табачино, коли з его жiнки мрут! – замечает какой-то Солопий Черевик.

В центре ярмарки два длинных ряда палаток образуют широкую улицу, сплошь набитую народом. Под одним из полотняных навесов приютился еврей с рулеткой. Его окружает плотная толпа преимущественно молодежи, и из нее то и дело раздаются то угрюмые, то возбужденные голоса:

– Красна! Черна! Чет!

В стороне бледный и встревоженный парубок уговаривает другого:

– Онисиме! Дай же менi карбованец! Бо я, мабудь, и ворочу мои гроши… О, не грать бы менi в ту бiсову штуку… Вертыться, вертыться – та и выверне твои карманцi…

Остробородый ярославец торгует гребешками, ножичками, книжками, мылом…

– Паж-жалуйте-с! Заграничные товары! Столичные книги! Благовонные мыла! Небесные духи! Молодой юноша! – позвольте вам предложить книжечку для приятного чтения-с? Не угодно ли подробно рассмотреть, очень занимательная история – смерть господина Ивана Ильича, сочинение графа Толстого. При сем же веселая комедия – «Плоды просвещения». Очень тонко осмеяны господа столичные и русские мужики. Продаю за двадцать копеек-с! Графское сочинение – за двугривенный, дешевле никто не продаст! А вот еще не пожелаете ли – «Князь Серебряный»? Про царя Ивана Грозного… по случаю того, как эта книжечка уже читана, – за тридцать пять копеек отдам! Стихи поэта Пушкина-с – по пятачку и по три копейки книжка… Прекрасные стихи самого веселого содержания… «Андрей Бесстрашный, русская повесть»… цена три копейки. «Япанча, татарский наездник, взятие города Казани». О разведении кур – не желаете ли просветиться? Пять копеек цена… Машинка для усов – извольте-с! «Житие иже во святых отца нашего»… Красавица! Купите зеркальце? Душистое мыло есть… Чего-с? За Ивана Ильича гривенник? Напечатано на книжке – двадцать. За гривенник могу продать вот-с «Еврейские рассказы»… Тетка! Ты так гребень сломаешь… Почтенный! купите бритву? «Загробная жизнь, или О том, что ждет душу нашу по смерти»… Весьма полезно знать – цена полтина! Не желаете? «Болезни домашних животных» – полюбопытствуйте! «Веретагианская кухня»… А то вот часики продаю: серебро – как золото, ход самый правильный, цена дешевая… Почтеннейший – мыльца для дочки не желаете ли приобрести?.. Последнее слово, милый: за Ивана Ильича – восемнадцать копеек…

Ни одной секунды не молчит этот сухой и поджарый ярославец, продающий сразу двум десяткам покупателей. Его звонкий голос издали влечет к нему народ, и около его лавочки тесная толпа. Одни покупают, другие просто смотрят на продавца и слушают его бойкую, рассыпчатую речь. Здоровенный усатый хохол долго таращил на ярославца большие выпуклые глаза и вдруг расхохотался.

– Чого вы, пане, регочете? – спросил его сосед.

– Та ось вiн, цей москаль, нехай ему, бiсову сыну, гадюка у глотку влiзе… Вин зовсим як та молотилка роботае. Доброму чоловiку у мисяць стильки не сказати, як вин у час каже…


А у возов с глиняной посудой на Опошни, – посудой, замечательной по рисункам, но грубоватой по исполнению, – торгуют хохлы. Здесь не торопятся. Вот какая-то разомлевшая от жары женщина с зонтиком в руках подходит, берет макитру – подобие великорусской корчаги – и, рассмотрев ее, спрашивает:

– Скильки грошей?

– За що? – осведомляется продавец, возлежащий под возом на брюхе.

– А за макитру…

– Тридцать пьять копiек…

– О, лишечко! та то дуже дорого!

– Хиба ж?

– А звисно! Вон она неровна та корява…

– А що ж вы, пани, с цей макитры стрелять хочеге чи що? Зачим ей буты ровной? Не ружье вона, а макитра.

– Та воно вiрно… Ще и не гладка вона та и тускла яка-то…

– Так же то зеркало гладко та блестяще, зеркало, а не макитра…

– Вона и дребезжит…

– О? То значится – в ней дирка е.

– То-то е дирка…

– Так вже свiт устроен, пани, что у ним усе диряво… Вон и у вас, пани, хусточка з диркой…

Пани краснеет и оправляет платок на груди…

– А вы, пани, подивiтеся, може и знайдете крепку макитру.

Пани смотрит макитры, а продавец, неподвижно лежа под возом, смотрит на нее…

– Будьте милостивы, скажить менi – от така хороша? – показывает пани выбранную посудину.

– Це? Зо всих наилучша…

Начинают торговаться. Это длится долго, часто прерываясь паузами, во время которых женщина выдумывает всё новые и новые недостатки макитры, а торговец наслаждается покоем в тени воза. Бойчее торгуют «жiнки». Они продают какое-то розовое питье, вишни и тарань. Этой рыбы целые вороха лежат на земле, и, так как ее здесь очень любят, она покупается хорошо. Звонкие голоса женщин так и режут уши.

– Рыба черноморска, керченска, вкусна та солена!

– А вот ще наилучша рыба!

Вечереет. Солнце уже низко над лугами, и пыль, тучей стоящая над ярмаркой, кажется розовой в лучах заката. Гонят скотину на Псел, раздается мычание, суровые окрики, кое-где налаживаются песни. Веселые звуки сопилки несутся со стороны погоста. Там, у земляного вала, ограждающего ниву опочивших, собралась толпа хлопцев и, не обращая никакого внимания на «дiдовi могилы», собираются «танцювати» в виду их.

Тополя на погосте тихо качают вершинами, точно протестуя против нарушения мира и тишины в месте упокоения.

А тепери я велыка,Треб-ба менi чоловiка…

– распевают двое пьяных, идя к погосту. Они толкают друг друга плечами и качаются на ногах, как надломленные. У обоих блаженные красные лица, оба они охрипли от усилий петь согласно: один сдвинул шапку на ухо, а другой держит ее в руке и дирижирует ею, не замечая, что из нее вылезли и болтаются в воздухе какие-то тряпки и куски пеньки. От погоста навстречу им несется дробный топот ног, с жаром выбивающих гопака, и задорные звуки сопилки. Тени от возов становятся всё длиннее. Жара спадает. С лугов тянет запахом свежескошенного сена. Солнце село, и на небе задумчиво замерли легкие облака, еще розовые от заката. Шум понемногу стихает; люди, изморенные хлопотами и зноем дня, вкладываются спать на воздухе и под возами. Тяжело дышат волы, пережевывая сено; фыркают лошади.

Теперь уже все звуки разрознены и ясно слышны, они не сливаются в тот гул, что оглушал и опьянял в течение дня. Вот раздается торжественная музыка. Около слепого, играющего на фисгармонике, толпа молчаливых людей стоит без шапок и благоговейно слушает музыку.

– Господа сим восхва-а-лим и возблагодарим творца на-а-шего, – поет слепой, аккомпанируя себе на звучном инструменте. Густые и успокаивающие ноты печально вьются в воздухе над головами молитвенно настроенных людей, покрытых потом и пылью. Иные шепчут что-то – видно, как шевелятся их губы, иные вздыхают… Большинство немо, неподвижно и глубоко серьезно.

А со стороны погоста несется удалая песня, исполняемая могучим хором молодых голосов: «Гей-гей!» – гремит припев.

Слышно, что эта песня складывалась в широкой степи, верхом на конях, во время похода, старыми свободолюбивыми «лыцарями», проливавшими свою бурную и горячую кровь «за вiру християнську та вольностi козачи»…

– Пойте славу бога нашег-о-о… яко он творец мира и прибежище челове-е-ков, в нем же обрящем упокоение… – поет и играет слепой.

Ночь идет.

Кое-где уже вспыхнули огоньки костров, и вокруг них видны фигуры людей, красноватые в блеске огня. Приятной свежестью веет с лугов, где Псел, темный, красивый и быстрый, стремительно спешит к Днепру и с ним – в море. Вспыхивают звезды…

Ночь идет.

1897

Бывшие люди

I

Въезжая улица – это два ряда одноэтажных лачужек, тесно прижавшихся друг к другу, ветхих, с кривыми стенами и перекошенными окнами; дырявые крыши изувеченных временем человеческих жилищ испещрены заплатами из лубков, поросли мхом; над ними кое-где торчат высокие шесты со скворешницами, их осеняет пыльная зелень бузины и корявых ветел – жалкая флора городских окраин, населенных беднотою.

Мутно-зеленые от старости стекла окон домишек смотрят друг на друга взглядами трусливых жуликов. Посреди улицы ползет в гору извилистая колея, лавируя между глубоких рытвин, промытых дождями. Кое-где лежат поросшие бурьяном кучи щебня и разного мусора – это остатки или начала тех сооружений, которые безуспешно предпринимались обывателями в борьбе с потоками дождевой воды, стремительно стекавшей из города. Вверху, на горе, в пышной зелени густых садов прячутся красивые каменные дома, колокольни церквей гордо вздымаются в голубое небо, их золотые кресты ослепительно блестят на солнце.

В дожди город спускает на Въезжую улицу свою грязь, в сухое время осыпает ее пылью, – и все эти уродливые домики кажутся тоже сброшенными оттуда, сверху, сметенными, как мусор, чьей-то могучей рукой.

Приплюснутые к земле, они усеяли собой всю гору, полугнилые, немощные, окрашенные солнцем, пылью и дождями в тот серовато-грязный колорит, который принимает дерево в старости.

В конце этой улицы, выброшенный из города под гору, стоял длинный двухэтажный выморочный дом купца Петунникова. Он крайний в порядке, он уже под горой, дальше за ним широко развертывается поле, обрезанное в полуверсте крутым обрывом к реке.

Большой старый дом имел самую мрачную физиономию среди своих соседей. Весь он покривился, в двух рядах его окон не было ни одного, сохранившего правильную форму, и осколки стекол в изломанных рамах имели зеленовато-мутный цвет болотной воды.

Простенки между окон испещряли трещины и темные пятна отвалившейся штукатурки – точно время иероглифами написало на стенах дома его биографию. Крыша, наклонившаяся на улицу, еще более увеличивала его плачевный вид – казалось, что дом нагнулся к земле и покорно ждет от судьбы последнего удара, который превратит его в бесформенную груду полугнилых обломков.

Ворота отворены – одна половинка их, сорванная с петель, лежит на земле, и в щели, между ее досками, проросла трава, густо покрывшая большой, пустынный двор дома. В глубине двора – низенькое закопченное здание с железной крышей на один скат. Самый дом необитаем, но в этом здании, раньше кузнице, теперь помещалась «ночлежка», содержимая ротмистром в отставке Аристидом Фомичом Кувалдой.

Внутри ночлежка – длинная, мрачная нора, размером в четыре и шесть сажен; она освещалась – только с одной стороны – четырьмя маленькими окнами и широкой дверью. Кирпичные, нештукатуренные стены ее черны от копоти, потолок, из барочного днища, тоже прокоптел до черноты; посреди ее помещалась громадная печь, основанием которой служил горн, а вокруг печи и по стенам шли широкие нары с кучками всякой рухляди, служившей ночлежникам постелями. От стен пахло дымом, от земляного пола – сыростью, от нар – гниющим тряпьем.

Помещение хозяина ночлежки находилось на печи, нары вокруг печи были почетным местом, и на них размещались те ночлежники, которые пользовались благоволением и дружбой хозяина.

День ротмистр всегда проводил у двери в ночлежку, сидя в некотором подобии кресла, собственноручно сложенного им из кирпичей, или же в харчевне Егора Вавилова, находившейся наискось от дома Петунникова; там ротмистр обедал и пил водку.

Перед тем, как снять это помещение, Аристид Кувалда имел в городе бюро для рекомендации прислуги; восходя выше в его прошлое, можно было узнать, что он имел типографию, а до типографии он, по его словам, – «просто – жил! И славно жил, черт возьми! Умеючи жил, могу сказать!».

Это был широкоплечий высокий человек лет пятидесяти, с рябым, опухшим от пьянства лицом, в широкой грязно-желтой бороде. Глаза у него серые, огромные, дерзко веселые; говорил он басом, с рокотаньем в горле, и почти всегда в зубах его торчала немецкая фарфоровая трубка с выгнутым чубуком. Когда он сердился, ноздри большого, горбатого, красного носа широко раздувались и губы вздрагивали, обнажая два ряда крупных, как у волка, желтых зубов. Длиннорукий, колченогий, одетый в грязную и рваную офицерскую шинель, в сальной фуражке с красным околышем, но без козырька, в худых валенках, доходивших ему до колен, – поутру он неизменно был в тяжелом состоянии похмелья, а вечером – навеселе. Допьяна он не мог напиться, сколько бы ни выпил, и веселого расположения духа никогда не терял.

Вечерами, сидя в своем кирпичном кресле с трубкой в зубах, он принимал постояльцев.

– Что за человек? – спрашивал он у подходившего к нему рваного и угнетенного субъекта, сброшенного из города за пьянство или по какой-нибудь другой основательной причине опустившегося вниз.

Человек отвечал.

– Представь в подтверждение твоего вранья законную бумагу.

Бумага представлялась, если была. Ротмистр совал ее за пазуху, редко интересуясь ее содержанием, и говорил:

– Всё в порядке. За ночь – две копейки, за неделю – гривенник, за месяц – три гривенника. Ступай и займи себе место, да смотри – не чужое, а то тебя вздуют. У меня живут люди строгие…

Новички спрашивали его:

– А чаем, хлебом или чем съестным не торгуете?

– Я торгую только стеной и крышей, за что сам плачу мошеннику – хозяину этой дыры, купцу 2-й гильдии Иуде Петунникову, пять целковых в месяц, – объяснял Кувалда деловым тоном, – ко мне идет народ, к роскоши непривычный… а если ты привык каждый день жрать – вон напротив харчевня. Но лучше, если ты, обломок, отучишься от этой дурной привычки. Ведь ты не барин – значит, что ты ешь? Сам себя ешь!

За такие речи, произносимые деланно строгим тоном, но всегда со смеющимися глазами, за внимательное отношение к своим постояльцам ротмистр пользовался среди городской голи широкой популярностью. Часто случалось, что бывший клиент ротмистра являлся на двор к нему уже не рваный и угнетенный, а в более или менее приличном виде и с бодрым лицом.

– Здравствуйте, ваше благородие! Каковенько поживаете?

– Здорово. Жив. Говори дальше.

– Не узнали?

– Не узнал.

– А помните, я у вас зимой жил с месяц… когда еще облава-то была и трех забрали?

– Н-ну, брат, под моей гостеприимной кровлей то и дело полиция бывает!

– Ах ты, господи! Еще вы тогда частному приставу кукиш показали!

– Погоди, ты плюнь на воспоминания и говори просто, что тебе нужно?

– Не желаете ли принять от меня угощение махонькое? Как я о ту пору у вас жил, и вы мне, значит…

– Благодарность должна быть поощряема, друг мой, ибо она у людей редко встречается. Ты, должно быть, славный малый, и хоть я совсем тебя не помню, но в кабак с тобой пойду с удовольствием и напьюсь за твои успехи в жизни с наслаждением.

– А вы всё такой же – всё шутите?

– Да что же еще можно делать, живя среди вас, горюнов?

Они шли. Иногда бывший клиент ротмистра, весь развинченный и расшатанный угощением, возвращался в ночлежку; на другой день они снова угощались, и в одно прекрасное утро бывший клиент просыпался с сознанием, что он вновь пропился дотла.

– Ваше благородие! Вот те и раз! Опять я к вам в команду попал? Как же теперь?

– Положение, которым нельзя похвалиться, но, находясь в нем, не следует и скулить, – резонировал ротмистр. – Нужно, друг мой, ко всему относиться равнодушно, не портя себе жизни философией и не ставя никаких вопросов. Философствовать всегда глупо, философствовать с похмелья – невыразимо глупо. Похмелье требует водки, а не угрызения совести и скрежета зубовного… зубы береги, а то тебя бить не по чему будет. На-ка, вот тебе двугривенный, – иди и принеси косушку водки, на пятачок горячего рубца или легкого, фунт хлеба и два огурца. Когда мы опохмелимся, тогда и взвесим положение дел…

На страницу:
11 из 57