
Полная версия
Борьба у престола
Когда вошел Шастунов, Лопухина с обычным видом сидела в кресле.
– А! Это вы, князь? – приветливо произнесла она.
– А вы ждали другого? – ревниво спросил Арсений Кириллович, целуя ее руку.
– Это скучно, князь, – возразила Лопухина. – Сводитесь сюда и рассказывайте, что нового? Как ваша служба, что поделывает ваш фельдмаршал?
Стоя за занавеской, Рейнгольд напряженно слушал.
– Ах, что мне служба! Что мне фельдмаршал! – воскликнул Шастунов. – Разве в этом моя жизнь!.. Вы знаете!..
Но Лопухина, все еще под впечатлением Рейнгольда, быстро перебила его:
– Мне надоел, наконец, траур. Мне скучно. Правда ли, что императрица хотела, чтоб коронование было теперь же, а Верховный совет отложил церемонию до апреля?
– Я ничего не слышал об этом, – угрюмо ответил Арсений Кириллович. – Неужели в эти дни вы только и думали о предстоящих балах? – с горечью спросил он.
Лопухина нетерпеливо передернула плечами.
– А о чем еще думать одинокой женщине? – с вызовом сказала она.
– Так вы одиноки, – тихо начал Шастунов. – Вы одиноки, несмотря на мою любовь?
Лопухина молчала.
– Я никогда не решался приблизиться к вам, – продолжал Шастунов, и его голос звучал сдержанной страстью. – Вы были для меня как солнце. Я только издали ревниво любовался вашей красотой… Я бы так и прожил. Но вы сами…
Его голос прервался. Его бледное, прекрасное лицо, горящие глаза, нежный, страстный голос опять покорили Лопухину. Со свойственным ей непостоянством она уже забыла о Рейнгольде. И странное чувство двойственности овладело ее душой. Мгновениями ей казалось, что она видит Рейнгольда, слушает его голос. Лицо Шастунова делалось похожим на лицо Рейнгольда.
Она полузакрыла глаза.
– Зачем вы мучаете меня, – продолжал Шастунов, опускаясь на колени и беря ее руку. – Ведь я так люблю вас, мне так тяжело. Ведь я мог иметь право верить в вашу любовь. Все эти дни я тосковал и ревновал. Ужели этот Рейнгольд, ничтожный и пустой…
Легкий скрип пола заставил Шастунова обернуться. Но в комнате никого не было. На одно мгновение ему показалось, что тяжелая малиновая портьера колеблется. Но это было только мгновение. Он снова повернул свое страстно – молящее лицо к Лопухиной и опустил голову к ней на колени.
– Ведь я люблю, люблю тебя, – шептал он, опьяненный ее близостью, запахом ее духов, биением ее сердца.
– Оставь, оставь, – тихо останавливала его Лопухина.
За портьерой вновь послышалось движение. Но Шастунов не слышал. Он поднял голову и потянулся к Лопухиной воспаленными губами. Она наклонила к нему голову.
Портьера заколебалась сильнее. Рейнгольд понял наступившее молчание…
– Ты моя, ты моя, – твердил Шастунов.
Рейнгольд сделал резкое движение и, запутавшись в складках портьеры, пошатнулся и невольно ударил каблуком сапога в пол.
Лопухина вырвалась из объятий Шастунова. Шастунов тоже услышал стук. Портьера сильно колебалась.
– Нас подслушали, – произнес Шастунов и со стремительной решимостью, прежде чем Наталья Федоровна успела удержать его, бросился к портьере, резким движением откинул ее и увидел бледное, искаженное яростью, но вместе с тем смущенное лицо графа Рейнгольда… Это было так неожиданно, что Шастунов выпустил из рук портьеру, и она на миг снова закрыла Рейнгольда.
Лопухина слабо вскрикнула и закрыла лицо руками.
Рейнгольд отбросил рукой портьеру и вышел. Он был очень бледен. Сделав шаг вперед, положа руку на эфес шпаги, он остановился перед пораженным Шастуновым. Никто из них не взглянул на Лопухину, словно окаменевшую, с закрытым руками лицом.
Шастунов первый нашел в себе силу заговорить.
– Прошу извинения, граф, – с насмешливым поклоном произнес он, – что я так неосторожно помешал вашему занятию. Но я не знал, что это ваше ремесло, – с презрением добавил он.
– Я не желаю здесь говорить и объясняться с вами, – дрожащим голосом ответил Рейнгольд.
– Я полагаю, – высокомерно ответил Шастунов, – что нам вообще не о чем объясняться. Я не буду объясняться с лакеем, подслушивающим у дверей.
– Ни слова больше! – в бешенстве крикнул Рейнгольд, обнажая до половины пшату.
– Рейнгольд! – отчаянно закричала Наталья Федоровна, бросаясь между противниками. – Князь!
Рейнгольд – это Левенвольде. Князь – это ему!
Презренье, отчаянье и злоба наполнили душу Арсения Кирилловича при этом крике Лопухиной. Тяжелым, презрительным взглядом посмотрел он в ее прекрасное, умоляющее лицо и медленно повернулся.
– Князь, – повторила она с мольбой.
– Оставьте меня, – слегка повернув голову, тихо ответил через плечо Шастунов. – Вместо богини я нашел куртизанку, вместо царицы – любовницу лакея…
Рейнгольд хотел броситься на князя, но Лопухина с неженской силой удержала его за руку.
Не поворачивая головы, Шастунов медленно вышел из комнаты.
– Рейнгольд! Рейнгольд! – с отчаянием воскликнула Лопухина.
– Не пора ли кончить эту комедию? – холодно произнес Рейнгольд. – Вы больше не будете любовницей лакея, но я советую вам не терять надежды снова сделаться княжеской любовницей.
Он грубо оттолкнул Лопухину и вышел вон.
Несколько мгновений Лопухина глядела ему вслед остановившимися глазами и вдруг, судорожно заломив над головой руки, со стоном упала на пушистый ковер своей красной гостиной…
XXV
Как человек, неожиданно пораженный тяжелым ударом, Шастунов в первые минуты не мог отдать себе ясного отчета, что случилось. Он словно отупел и одеревенел. Какой‑то туман заволакивал его ум и душу, и в этом тумана странно мерцали черные глаза и бледнело искаженнее яростью чье‑то лицо.
– Черные глаза! Черные глаза! – бессмысленно твердил он, то и дело прикладывая руки к разгоряченному лбу.
Он шел, не обращая внимания на редких прохожих, не разбирая в темноте дороги, спотыкаясь как пьяный.
Но мало – помалу холодный, резкий ветер и мороз охладили его разгоряченную голову. Он стал яснее понимать все случившееся, и вместе с этим росло его страдание.
– О – о! – вдруг застонал он, останавливаясь среди улицы. – Она! Она – любовница Рейнгольда! Она все время обманывала меня. Я был ее минутной забавой; я, готовый отдать ей всю кровь капля по капле…
Неровной походкой он пошел дальше. Невольно ему в голову пришла мысль о самоубийстве. «Но нет» – сейчас же с бешенством подумал он. – Я прежде убью его» как подлеца!»
Эта мысль придала силы Шастунову. Он решил сейчас же послать за Алешей и Федором Никитичем и просить их съездить к Рейнгольду и передать ему вызов на поединок.
Дело не могло кончиться иначе. Слова Шастунова, что он не может драться с лакеем, были только одним оскорблением. Конечно, он не мог отказать в удовлетворении графу Рейнгольду, обер – гофмаршалу двора императрицы.
– Князь, вы больны? – воскликнула Берта, увидев Шастунова.
Действительно, князя можно было принять или за больного, или за пьяного. Расширенные глаза его горели неестественным блеском. Воспаленные губы что‑то шептали. Казалось, что он даже был нетверд на ногах.
Он взглянул на хорошенькое, встревоженное личико Берты и, казалось, не сразу понял ее. Потом словно опомнился и с усилием ответил:
– Благодарю, маленькая Берта, я здоров. Только устал… Да, я очень, очень устал…
Но Берта поняла, что ее князь не устал, а страдает.
– Пришли мне вина наверх, – закончил князь. Придя к себе, Шастунов тотчас велел Ваське отправиться за Дивинским и Макшеевым.
– Найми лошадей и не жалей денег, – добавил он, кидая ему несколько золотых. – Скажи, чтобы не медлили ни минуты. Дивинский, наверное, сидит теперь у Юсуповых. А поручика Макшеева ищи где хочешь, но только чтобы был он.
– Будет, – решительно ответил Васька и исчез. Берта принесла вино и поставила на стол.
Она взглянула на князя. Князь, бледный, странно сразу осунувшийся, сидел, опершись головой на руку, неподвижным взглядом глядя перед собой.
– Князь, – сказала она. – Вот вино.
– Вино? – с недоумением переспросил он. – Ах, да, я забыл. Спасибо, маленькая Берта. Скажи, Берта, – неожиданно спросил он, – у тебя есть жених? Ты влюблена?
Берта покраснела до слез.
– Князь, князь, – стыдливо произнесла она, закрывая передником лицо.
– Не люби, Берта! Никогда не люби, – странным голосом говорил князь, и хотя обращался к Берте, но не глядел на нее и, казалось, будто говорил самому себе: – Не Люби! Если ты хочешь, чтобы твое сердце было захватано грязными руками, чтобы его рвали на части, чтобы твоя жизнь обратилась в ад, с проклятьем в прошлом, с отчаяньем в настоящем, с безнадежностью в будущем, – тогда люби и верь! Тогда верь ясным глазам, верь поцелуям и словам любви. Верь! – и за каждый поцелуй ты заплатишь ценой муки и унижения, и твое сердце истечет кровью… – Шастунов схватился за голову. – Да будет проклята она! – воскликнул он.
Со слезами на глазах, смущенная и взволнованная, слушала его Берта, боясь остаться, не смея уйти, полная нежного сострадания к прекрасному князю.
– Князь, выпейте вина, – наконец проговорила она и сама, расплескивая вино, налила князю.
Князь взял стакан и выпил его. Он глубоко вздохнул. Лицо его несколько прояснилось.
– Ты добрая девушка, Берта, – ласково сказал он. – Не пугайся моих слов. Ты будешь счастлива. За твое здоровье!
Арсений Кириллович налил себе вина и снова выпил. Берта сделала ему низкий реверанс.
– Пришли еще вина, да побольше, – сказал Шастунов. – Ко мне сейчас придут друзья.
Он вспомнил о Макшееве, который словно старался залить вином какой‑то неугасаемый огонь, пылающий в нем.
Берта вышла, сошла вниз, распорядилась отправить князю всяких вин, а сама пошла к себе, в маленькую спаленку, легла лицом вниз на свою узенькую, девичью постель и горько, безутешно расплакалась…
Васька бросился сперва за Макшеевым. К его счастью, Фома неверный, хотя и полупьяный, был дома. Он только свистнул, когда Васька спросил его, где Макшеев.
– Ищи ветра в поле, – сказал он.
Однако, выпив еще стаканчик водки и угостив Ваську, тоже малого не промах по этой части, он подумал и торжественно начал:
– Алексей Иванович может быть у себя в полку, скажем, раз. – Фома загнул палец. – У просвирни, что у Николы, направо за углом второй домишко. Зеленый такой. Там всегда хорошие господа бывают, потому у просвирни того… – И Фома лукаво подмигнул, загнул второй палец. – Во – третях, повадились они теперь к графу Федор Андреичу Матвееву – тот самый что ни есть крутель, как есть под стать моему. Может еще быть у кавалергардов – там народ богатый, до карт и вина охочий. Бывает и в остерии. А более, ей – ей, не знаю. Должно, надо все кабаки в Москве объездить.
По просьбе Васьки Фома согласился пойти к просвирне, куда не всякого пускали, но где Фома, как человек Макшеева, был известен. Фома обещал исполнить поручение, если найдет там своего барина, за что Васька отвалил ему целую полтину, а сам помчался сперва в лейб – регимент, потом к кавалергардам и в конце концов нашел Алешу у графа Матвеева.
Васька через лакея, которому тоже дал три алтына, вызвал Макшеева и передал поручение князя.
– Еду, – коротко ответил Макшеев и тут же велел подать себе плащ.
Федора Никитича Васька сразу же нашел у Юсуповых.
Алеша и Дивинский приехали почти одновременно, Алеша еще не успел выпить стакан вина. Видя расстроенное лицо князя, Макшеев молча поздоровался с ним, налил себе вина и стал поджидать Дивинского. Когда приехал Дивинский, князь плотно затворил дверь и сказал:.
– Я хочу просить у вас дружеской услуги. Только, если вы истинные друзья мои, не спрашивайте меня ни о чем.
Макшеев и Дивинский, чувствуя что‑то важное и значительное в тоне князя, молча наклонили головы.
– Так вот что, – продолжал Шастунов. – Я прошу вас, не теряя времени, поехать сейчас к обер – гофмаршалу графу Рейнгольду Левенвольде и предложить ему от моего имени поединок.
Друзья с изумлением взглянули на Шастунова, но не сказали ни слова.
– Поединок, – с какой‑то злобой продолжал Шастунов. – Поединок на смерть! Драться до тех пор, пока правая или левая рука может держать оружие… Скажите графу, что я согласен на любое оружие: кинжалы, шпаги или палаши. Пусть выбирает любое. Но только скорее, скорее! – почти задыхаясь от бешенства, закончил князь.
– Сделано, – произнес, вставая, Макшеев.
– Арсений Кириллович, – проговорил Дивинский. – Мы всегда друзья твои. Мы верим тебе. Если ты хочешь поединка, – значит, так надо. – Он крепко пожал руку князю.
В эту минуту раздался стук в двери;
– Можно! – крикнул Шастунов.
Вошел Васька.
– Ваше сиятельство хочет видеть какой‑то человек, – доложил он.
– Какой, от кого? – в изумлении спросил князь.
– Не могу знать, – ответил Васька. – Едва понял, что ваше сиятельство ему надо. Лицо все закрыть норовит, ростом маленький, словно горбатый.
Князь Шастунов пожал плечами.
– Позови его, – приказал он.
Странная маленькая фигурка, вся закутанная в плащ, в нахлобученной шляпе, переступила порог и остановилась.
– Кто вы? – спросил Шастунов.
Таинственный посетитель указал головой на Ваську.
– Васька, уйди, запри двери и никого не пускай, – приказал князь.
Васька вышел, плотно закрыв за собой двери. Тогда маленькая фигурка сорвала с головы широкополую шляпу и сбросила на пол плащ. Густые черные кудри рассыпались по плечам. Огромные черные глаза глядели зло и насмешливо.
– Авессалом! – в изумлении воскликнул Шастунов, помнивший шута еще с Митавы и встретивший его здесь во дворце императрицы.
– Да, так зовут шута ее величества, – ответил Авессалом.
Маленький горбун, как и всякий убогий, вызывал в князе чувство жалости.
– Простите, – мягко сказал он. – Я не знаю вашего другого имени.
– У меня нет другого! – резко ответил Авессалом.
– Зачем вы хотели меня видеть? – спросил Шастунов.
Горбун бросил на Макшеева и Дивинского быстрый взгляд.
– Вы можете говорить при них, – заметил князь. – Сядьте, Авессалом, выпейте вина и расскажите, зачем пришли.
Авессалом не сел, но налил себе вина и с жадностью выпил его.
– Я не долго пробыл в России, – начал он. – Но я увидел, что люди у вас добрее, чемпри дворе Курляндской герцогини. Сперва я удивился, что здесь не считают меня за собаку, что сама бывшая герцогиня Курляндская вдруг перестала бить по щекам своих камер – юнгфер и рвать мне волосы, что меня хорошо кормят и дали мне человеческое помещение. Потом я узнал от слуг (я почти не говорю по – русски, ко почти все понимаю), узнал, что ваши министры не дают воли императрице Анне. И это хорошо. Ей не следует давать воли, потому что волю свою она отдаст сейчас же Бирону, а Бирон жесток и не считает за людей тех, над кем имеет власть… Да, так было, и я радовался, – продолжал Авессалом. – У меня до сих пор не зажили рубцы от хлыста Бирона. Он хлестал меня так себе, походя, только потому, что у него в руках был хлыст, а Бирон не выпускает из рук хлыста, потому что вся жизнь его проходит в конюшне… да в покоях Анны. Так берегитесь же теперь участи несчастного шута, избиваемого хлыстом, – зловещим голосом, протягивая вперед руки, крикнул Авессалом. – Вы, потомки русских рыцарских родов, гордые, счастливые и богатые, вы, избравшие на российский престол не герцогиню Курляндскую, а сына берейтора! Берегитесь вы, потому что этот палач, этот конюх, этот дьявол в образе человека теперь здесь, во дворце императрицы всероссийской! И вот его первый дар, – весь дрожа, закончил Авессалом, обнажая на руке выше локтя сочащийся кровью рубец.
– Бирон здесь! – отшатнувшись, повторил Шестунов.
Далее Алеша внезапно побледнел от нахлынувшего в его душу негодования…
– Он погиб! – прерывающимся голосом произнес Дивинский.
Авессалом выпил еще вина и с каким‑то злорадством передавал, как ему удалось узнать о прибытии Бирона.
Впервые на эту мысль навел его детский плач, который он услышал в комнатах фрейлин. Он подглядел и узнал Карла. Он стал следить и встретил в темном коридоре поздно вечером Бирона, выходящего из покоев императрицы. Бирон был взбешен этой встречей, ударил его ногой, потом неизменным хлыстом и обещался повесить его, если он кому‑нибудь скажет о том, что видит его.
Авессалом рассказал еще о своих предположениях, что Вирона привезли с собой депутаты от ландратов во главе с Густавом Левенвольде, что, очевидно, им помогал в этом граф Рейнгольд, этот трусливый красавчик, имевший у императрицы несколько тайных докладов.
– Спасайтесь же, – закончил Авессалом. – Спасайте свою родину, если она дорога вам! Надвигается ваша гибель!..
Как оглушенные стояли друзья, слушая Авессалома.
– О, – закончил Авессалом. – Возьмите его, казните его, уничтожьте его. Я сам буду его палачом! Я буду как милости просить, чтобы его дали казнить мне!
Первая минута растерянности прошла.
– Мы должны принять меры, – сказал Дивинский. – Надо доложить об этом Верховному совету. Я еду к Дмитрию Михайловичу, – продолжал он. – Пусть Макшеев едет к фельдмаршалу Михаилу Михайловичу, а ты, князь, к Василию Владимировичу. Твое дело надо отложить, – закончил он. – Да к тому же его ждет палач.
– Отложить, – медленно проговорил князь и в бешенстве, стиснув зубы, добавил: – Но я не отдам его палачу! Я сперва убью его, а потом пусть его повесят!..
XXVI
Фельдмаршалы сейчас же приехали к Дмитрию Михайловичу, который уже успел послать нарочных за другим братом, Михаилом Михайловичем младшим, канцлером Гаврилой Ивановичем, Василием Лукичом и Алексеем Григорьевичем Долгоруким. К вице – канцлеру он счел излишним посылать, так как еще утром узнал, что барон так плох, что потребовал к себе пастора. Дмитрий Михайлович послал также и за Степановым.
Фельдмаршалы, зная, в чем дело, приехали мрачные и решительные. Потом приехал встревоженный граф Головкин, испуганный Алексей Григорьевич, сразу бросившийся с расспросами, но Дмитрий Михайлович холодно отклонил его расспросы, сказав, что дело чрезвычайной важности и требует не сепаративных разговоров, а общего обсуждения.
Последним приехал Василь Лукич, как всегда гордый и самоуверенный, но с тревогой в душе.
Наконец собрались все, в том числе и Стецанов.
По приказанию фельдмаршала Макшеев, Дивинский и Шастунов остались в соседней комнате.
Дмитрий Михайлович коротко сообщил о приезде Бирона под покровительством депутации и, по – видимому, при участии обер – гофмаршала графа Рейнгольда Левенвольде. Потом несколькими энергичными словами он очертил положение вещей. Анна провозгласила себя полковником Преображенского полка и капитаном кавалергардов. Трубецкой, Салтыковы, Матвеев, Барятинский возмущают гвардию. Василий Лукич удален из дворца. Императрица все теснее окружает себя врагами Верховного тайного совета. Необходимы решительные меры теперь же.
Граф Головкин слушал Дмитрия Михайловича, низко опустив свою старую голову. На лице Алексея Григорьевича была видна полная растерянность. Он весь как‑то сжался и беспомощно смотрел по сторонам.
Дмитрий Михайлович, кончив свое сообщение, сел. Молчание длилось довольно долго. Его прервал фельдмаршал Долгорукий.
– Первое правило на войне, – начал он решительным голосом, – состоит в том, чтобы заставить врага бояться.
Фельдмаршал Михаил Михайлович кивнул головой.
– И мы заставим их бояться, – грозно продолжал Василий Владимирович. – Прежде всего надлежит арестовать Бирона.
Алексей Григорьевич весь ушел в свое кресло, словно старался стать совсем незаметным. Головкин быстро поднял голову.
– Это невозможно! – воскликнул он. – Во дворце императрицы!
– Во дворце императрицы, в ее апартаментах, на ее ложе, – где найдут! – сурово сказал фельдмаршал. – Не ради шутки давала она свою подпись и свое слово. Да и мы не позволим шутить с собою.
– Василий Владимирович прав, – вставая, произнес фельдмаршал Михаил Михайлович. – Мы не можем, не должны щадить этого выходца.
– Но это еще не все, – продолжал фельдмаршал. – Надо арестовать Салтыкова, Лопухина, Левенвольде, Черкасского и Барятинского. Сослать в Соловецкий монастырь новгородского архиепископа, и… – он обвел всех присутствовавших загоревшимися глазами и пониженным, грозным голосом закончил: – Казнить Ягужинского…
При этих словах Головкин порывисто вскочил с места и, протягивая руки, воскликнул дрожащим голосом:
– Фельдмаршал, помилосердствуй! Но все хранили глубокое молчание. Никто не ответил,
на его слова.
– Дмитрий Михайлович! Что ж ты молчишь? – обратился он к Голицыну.
Но Голицын, нахмурив брови, молчал. Его брат, фельдмаршал, отвернулся. Это молчание было смертным приговором, и старый канцлер понял его. Его голова беспомощно затряслась, подкосились ноги, и он упал в свое кресло.
– Не время, канцлер, думать о твоем зяте, когда гибнет Россия, – тихо, но внятно прозвучали слова Дмитрия Михайловича. – Василий Петрович, – обратился он к сидевшему за соседним столиком Степанову, – именем императрицы, но постановлению Верховного тайного совета пиши смертный приговор графу Павлу Ивановичу Ягужинскому… А также указы об аресте Салтыкова, Черкасского, Левенвольде и иже с ними.
Наступило глубокое молчание. Было слышно только тяжелое дыхание старого канцлера да скрип пера Степанова.
– Приговор готов, – сказал Степанов, кладя перед Дмитрием Михайловичем лист бумаги.
Дмитрий Михайлович молча подвинул лист к канцлеру.
Головкин оттолкнул от себя лист и встал:
– Я полагаю, господа члены Верховного совета избавят меня от необходимости подписывать смертный приговор мужу моей дочери!..
Его голос дрогнул.
– Ты – канцлер, – жестко заметил Василий Владимирович.
– Но не палач, – ответил Головкин. Все промолчали на его слова.
– Я не могу больше присутствовать в заседании совета, – снова начал канцлер. – Господа члены совета благоволят снизойти к моей дряхлости и болезненности.
– Ты свободен, Гаврила Иванович, – сдержанно произнес Дмитрий Михайлович. – Мы уважаем твоя, чувства.
– Головкин сделал общий поклон и, согнувшись, словно сразу действительно одряхлел, неровной походкой выше» из залы заседания.
Рука Алексея Григорьевича заметно дрожала, когда он подписывал смертный приговор. Он весь был охвачен ужасом перед наступающими событиями.
Степанов подал к подписи указы об аресте. Члены совета, один за другим, молча подписали их. Затем в залу заседания были призваны офицеры.
– Вы сейчас же поедете в полки, – распоряжался Василий Владимирович. – Ты, – обратился он к Шастунову, – к себе в лейб – регимент. Дивинский – в Сибирский, Макшеев – в Конорский. Возьмите достаточные наряды солдат с заряженными ружьями. Дивинский арестует Черкасского, Макшеев – Салтыкова, Шастунов – Рейнгольда Левенвольде. Всех обезоружить и держать под домашним караулом. В случае малейшего сопротивления без пощады пускать в ход оружие.
Фельдмаршал отдавал приказания резким, отрывистым голосом.
– Идите! Помните о великом доверии, оказанном вам отечеством! Оно сумеет наградить всех своих верных сынов!..
Ошеломленные приятели, взяв указы, молча вышли.
– А завтра утром я сам арестую Бирона, – сказал фельдмаршал Михаил Михайлович. – И заставлю ее принести присягу в Архангельском соборе, всенародно, на верность подписанным ею кондициям.
– Завтра мы будем их судить, – сказал Василий Лукич. – Пора кончать!
У Шастунова все путалось в голове. Он слишком много пережил в немного часов. И теперь на его голову свалился новый удар. Этот указ об аресте Салтыкова и всех его сторонников, среди которых ближайшим другом Семена Андреича был его отец.
Два его друга тоже были ошеломлены неожиданным приказом. Особенно Макшеев, у которого было много приятелей среди сторонников Салтыкова.
Шастунов схватился за голову.
– Алеша, дорогой, – обратился он к Макшееву. – Ведь у Салтыкова мой отец!
– Ладно, – хмуро ответил Макшеев. – Не тревожься. Пусть черти унесут меня в ад, ежели я не отпущу твоего отца! Пусть едет назад к себе!
Шастунов обнял Алешу.
– Спасибо! Теперь я поеду к господину обер – гофмаршалу.
Друзья распрощались и направились в разные стороны исполнять свои опасные поручения.
Потрясенный и негодующий, ехал домой Головкин. Уже давно его сердце не лежало к верховникам. Теперь они нанесли ему последний удар. Казнь Ягужинского он считал излишней жестокостью. Он сразу увидел в них своих врагов. Его мягкой, уклончивой душе были противны всякие излишества в жестокости. Но что делать? Единственный человек, который своим советом мог бы помочь ему, Остерман, влиятельный и хитрый член Верховного совета, был при смерти.
«Ну что ж, а вдруг ему лучше? – мелькнула мысль в голове Головкина. – Попробую». И он приказал кучеру ехать к вице – канцлеру.
Головкина сперва не хотели принимать, но он был настойчив, и его допустили к Андрею Ивановичу.