bannerbanner
Борьба у престола
Борьба у престолаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 26

Не давая воли своему сердцу, барон сдержанно поцеловал дочь и глубоко поклонился императрице.

– Вы сегодня же можете навестить свою дочь, – милостиво произнесла императрица.

Это был способ получить все желаемые сведения. Кроме того, императрица чего‑то смутно ждала. Ей казалось, что умный и дальновидный Густав недаром, не просто как депутат приехал сюда.

По окончании аудиенции барон, пользуясь разрешением императрицы, прошел к дочери через целый лабиринт дворцовых зал и коридоров. Он очень нежно и заботливо расспрашивал Юлиану об ее жизни и здоровье, обратил внимание на то, что она похудела и побледнела, но Юлиана успокоила его, сказав, что она очень устала; она все время при императрице, а теперь каждый день даются такие же, как сегодня, аудиенции. И скучно и утомительно, так как приходится подолгу стоять.

Барон, успокоившись насчет дочери, видимо, был занят какой‑то мыслью. Он с любопытством осматривал покои фрейлин. Юлиана повела его по всем комнатам.

– Так ваши комнаты имеют прямое сообщение с покоями императрицы? – с любопытством спросил барон.

Юлиана объяснила. Вот тут зала, из нее длинный коридор ведет в гардеробную императрицы, дальше находится помещение Анфисы, потом пустая комната, а за нею кабинет государыни.

Помещение фрейлин состояло из трех комнат: общей спальни, столовой и гостиной. Горничные жили внизу. Из столовой тоже вел коридор, упирающийся в помещение Артура. У Артура было две комнаты. Это крыло дворца имело со двора свой маленький особый подъезд. «Так что Артур может возвращаться когда угодно, и этого никто не узнает», – смеясь пояснила Ад ель.

Барон очень внимательно выслушал эти сообщения.

Ему не удалось долго посидеть у дочери: за ним прислала императрица.

– Я зайду к тебе, Юлиана, вечером, – сказал он, целуя дочь. – Это, может быть, будет очень поздно, но я прошу тебя не ложиться спать и ждать меня. Непременно, Юлиана, – выразительно добавил он.

Хотя Юлиана и была несколько удивлена словами отца, но, смеясь, ответила:

– О, мы всю ночь будем ждать тебя, отец. Ведь правда, Адель?

– Барон может быть спокоен, – подтвердила Адель, делая барону низкий реверанс. – Я не дам Юлиане спать.

– Не засни сама, – отозвалась Юлиана.

Барон еще раз поцеловал дочь, пожал руку Адели и поспешил к императрице.


– Боже, Боже, что вы со мною делаете! – в отчаянии восклицал Бирон, как безумный бегая по комнате. – Да будет проклята эта страна! Я не могу, я не могу, Густав! – твердил он, останавливаясь перед Левенвольде и складывая на груди руки.

Его красивое лицо было теперь почти безобразно, искаженное отчаянием и ужасом. Светлые глаза с нерасширяющимися зрачками совсем выкатились из орбит и имели дикое, бессмысленное выражение.

– Если бы тебя сейчас увидела императрица, – холодно произнес Густав, – твоя карьера была бы кончена раз и навсегда.

– Пусть бы лучше она никогда не видела меня! – воскликнул Бирон, хватаясь за голову.

– Оно, конечно, было бы лучше, – пренебрежительно ответил Густав. – Ты бы занялся своим любимым делом: объезжал бы лошадей курляндских баронов, и тебя хлестали бы, как лошадь. Ты, кажется, рожден для этого.

Последние слова Густава, словно удар кнута, подействовали на Бирона.

– Делай, что хочешь, – сказал он, бледнея от обиды и ужаса.

– Так‑то лучше, – спокойно произнес Густав. – Значит, идешь?..

– Хоть к черту на рога! – закричал в исступлении Бирон. – Вы вовлекли меня в адскую западню! Вы играете мною! Мне нет спасения! Ни туда ни сюда! Будьте вы прокляты!..

– Ты совсем сошел с ума, Эрнст, – холодно сказал Густав. – В тебе нет даже простого достоинства мужчины. – Он с нескрываемым презрением смотрел на Бирона. Одушевляясь, продолжал: – За тобой темное, жалкое прошлое, твое настоящее ничтожно, а в будущем неизмеримое могущество, царственные почести, богатство, всеобщее преклонение, и ради такой ставки ты боишься рискнуть только своей красивой головой, жалкий человек! Да я не одной, а двадцатью жизнями рискнул бы, если бы имел их в запасе!

– Ну, хорошо, я сказал уже, что согласен, – упавшим голосом ответил Бирон, махнув безнадежно рукой.

– Ну, и отлично, – отозвался Густав.

Он хлопнул в ладоши. В комнату вошел Якуб.

– Одеться господину Бирону, – коротко приказал Густав.

Якуб, отпущенный Рейнгольдом, как ловкий и смелый человек, в распоряжение брата, уже знал, в чем дело.

Через несколько минут он явился, неся в руке одежду. Это был полный костюм придворного лакея. Бирон весь дрожал, пока его одевал Якуб.

– Позови барона, – сказал Густав, когда Бирон был готов.

– Мы готовы, барон, – слегка насмешливо обратился он к вошедшему брату.

Барон окинул взглядом жалкую фигуру, стоявшую перед ним в лакейской ливрее, и пренебрежительная гримаса появилась на его старом, мужественном лице. «Нет, недаром, – промелькнуло в его мыслях, – мы не хотели признавать его курляндским дворянином. К нему слишком идет лакейская ливрея».

Якуб, стоя в стороне, ждал приказаний.

– Иди, – обратился к нему Густав. – Спроси, готов ли ребенок?

Якуб вышел. Настало тягостное молчание.

– Я могу погибнуть, – глухим голосом начал Бирон, – но я не хочу губить ребенка.

– Дурак! – резко произнес, отворачиваясь, Густав.

В его сердце кипела завистливая злоба. Если бы он был на месте Бирона, эта ливрея казалась бы ему почти царским пурпуром.

Через несколько минут в комнату вошла Бенигна, неся на руках укутанного Карлушу. Ребенок не спал и ясными глазками смотрел с любопытством по сторонам и беспомощно, жалко старался освободить из‑под одеяла свои ручонки.

Глаза Бенигны были заплаканы. Она крепко, несколько раз поцеловала ребенка и молча подала его Бирону. Бирон принял его дрожащими руками.

– Не урони, – презрительно сказал Густав. – Ну, пора, с Богом! Якуб, проводи!


Кажется, никогда тоска Анны не достигала такой силы, как в вечер того дня, когда она принимала депутацию ландратов. Мучительные и сладостные воспоминания с необычайной силой овладели ею. Она вспомнила свою жизнь в Митаве. Она забыла все унижения, претерпенные ею от петербургского двора, бедностьг зависимость. Она помнила только одно: что в то время ее сердце знало счастье. Этот Густав в свое время тоже был дорог ей. А потом? Ее сердце, сердце женщины, для которой уже прошла молодость с ее легкими и страстными увлечениями, всей силой привязалось к Бирону. Маленький Карл еще сильнее скрепил эту связь. Она чувствовала, что не сможет никогда позабыть этих двух существ, безраздельно овладевших ее сердцем.

Склонившись головой на край стола, на котором валялись поданные ей сегодня ненавистным Василием Лукичом указы Верховного совета, Анна глухо рыдала. Она была одна, наконец одна! Для нее наступил тот час, когда она сбрасывала с себя императорскую мантию и оставалась просто одинокой, страдающей женщиной.

Словно скрипнула дверь.

Анна не подняла головы. Это, наверное, пришла ее преданная Анфиса. Она сейчас услышит ее грубо – ласковый голос: «Опять плачешь? Шла бы лучше спать; утро вечера мудренее…».

Но вдруг почти одновременно со скрипом двери послышался тихий детский плач, такой милый, сонный, знакомый…«Это он», – подумала Анна и вскочила с места.

В первое мгновение она окаменела от ужаса. На пороге комнаты стоял человек в костюме лакея и с жалкой улыбкой смотрел на нее, протягивая к ней ребенка. Но в следующее же мгновение из груди Анны вырвался пронзительный крик:

– Эрнст! Карлуша!

Этот крик пронзил ночную тишину, проник в комнаты фрейлин и заставил их вздрогнуть.

Со страстной радостью Анна вырвала из рук Бирона ребенка.

В первую минуту мать победила в ней любовницу.

– Тантанна, тантанна, – радостно твердил ребенок, протягивая к ней худенькие, красные ручонки.

Анна положила его на диван, сняла окутывавшие его одеяла и, плача от радости и умиления, целовала его ножонки, ручки, все его розовое маленькое тельце, ребенок, смеясь от ее щекочущих поцелуев, щурился на яркий огонь лампы и старался схватить ее за пышную прическу, лепеча:

– Тантанна, тантанна…

Первый порыв материнского чувства прошел, и Анна горячо обняла Бирона. Он упал на колени, словно ища защиты, и целовал ее руки и складки ее платья. И в этих поцелуях были не любовь, не радость встречи после тяжелой разлуки, а радость раба, нашедшего в минуты опасности своего господина, могущего защитить его и спасти от этой опасности.

Прерывающимся голосом говорил ей Бирон о своих страданиях в разлуке с ней, что он рискует жизнью, чтобы увидеть ее, что не мог жить без нее!.. Анна, крепко прижав его голову к своей груди, упивалась его словами.

И Густав и Остерман пришли бы в восторг от поведения Бирона. Этот пламенный любовник еще так недавно проклинал и любовь к нему императрицы, и тех людей, которые доставили ему счастье видеть ее сейчас!

Но Анна не знала этого. Она видела перед собою только любимого человека, рисковавшего жизнью, чтобы увидеть ее, прошедшего через тысячу опасностей и подставлявшего свою голову под топор из любви к ней.

– Нет, – страстно воскликнула она, вскакивая с пылающим лицом и сверкающими глазами. – Нет, клянусь его невинной головой, – она указала на Карлушу, – они не посмеют тронуть тебя! Раньше им надо будет сорвать корону с моей головы и перейти через мой труп! Я все же императрица всероссийская! Со мной нелегка будет им борьба! Быть может, я не так одинока, как думают они! Она вспомнила письмо Остермана и начертанный им план действий. По мере ее слов Бирон ободрялся. Страх его мало – помалу уступал место надеждам. «Левенвольде прав, – проносилось в его голове. – За это стоит побороться. Стариае Остерман, видно, и в самом деле не выжил еще из ума».

– Ты останешься во дворце, – энергично говорила Анна. – В комнатах Вессендорфа. Мои фрейлины позаботятся о Карлуше.

Она позвонила. Вошла Анфиса, все время подслушивавшая у дверей. Карлуша тихо дремал.

– Снеси ребенка к фрейлинам, – приказала Анна. – Пусть они позаботятся о нем. Да поосторожнее, дура, – добавила она, когда ребенок что‑то жалобно пробормотал.

Она нежно, едва касаясь губами, поцеловала Карлушу и сама открыла дверь Анфисе.

Юлиана и Адель с братом уже знали, в чем дело. Оттомар должен был посвятить их во все. Когда Анфиса принесла ребенка, они обе пришли в восторг и умиление.

Исполнив свою миссию, Оттомар ушел.

Юлиана уступила свою постель Карлуше и, придвинув вплотную к ней постель Адели, легла вместе с подругой.

XXIV

На другой же день, энергичная, оживленная, как никогда, Анна велела позвать к себе Черкасского. Исполняя программу Остермана, Анна убедила Черкасского подать лично ей свое особое мнение о государственном устройстве. Намекнула, что при таком уме и опытности князю не годится идти в поводу у верховников. Что, если бы она располагала властью, она, конечно, поставила бы его в первые ряды, хотя бы на смену графу Головкину, который что‑то сильно одряхлел в последнее время.

Возвращаясь домой, Черкасский думал: «А ведь это верно. Пусть верховники идут своим путем. Я пойду своим. Канцлер! – самодовольно думал он. – Это важно. И было бы всего лучше, кабы правила она по старине… А я был бы канцлером. Кому это мешает? Нет, прав наш пиит Кантемир. В самодержавии спасение. Надо поговорить с ним да с Татищевым. Канцлер? Шутка ли!..»

Затем императрица приказала позвать Матюшкина.

С умным Матюшкиным говорить было труднее. Но и тут Анне удалось одержать победу. Она начала словами, что относится к Михаилу Афанасьевичу с полной доверенностью, как к родственнику и человеку, едино думающему о благе отечества. Затем указала, что твердо решила уступить часть своей власти выборным, но что она боится, как бы. этим не воспользовались, исключительно в своих выгодах, две знатные фамилии: Голицыны и Долгорукие. Что как бы в новом государственном устроении она не обошла вовсе шляхетства.

Это было больное место Матюшкина. Он сам боялся этого, но Дмитрий Михайлович убедил его, что это не так, и они вместе теперь работают над общим проектом.

– Тебе бы следовало быть в Верховном совете, – сказала Анна, – и кроме того – фельдмаршалом. Сам знаешь, выше полковника никого пожаловать не могу. Вот и остаются истинные заслуги без награды, а то быть бы тебе фельдмаршалом.

Это тоже было больное место Матюшкина.

– Мало ли что они говорят, – продолжала Анна. – Много они о себе думают. Обещают одно, сделают другое. Когда будут знать, что известен мне твой проект, то тогда лучше подумают о шляхетстве. Так‑то, Михаил Афанасьевич. Подумай, я тоже блага хочу. Что князья, что служилое шляхетство – одинаково дороги мне. Подумай‑ка! Князь Михаил Алексеевич к тому же склоняется…

Матюшкин уехал от Анны поколебленный. «Не лучше ли в самом деле представить свой проект без всякого соглашения? Хуже не будет, а для шляхетства может быть лучше… Надо потолковать с Григорием Дмитриевичем».

Гений интриги торжествовал.


Разговор с Анной дал последний толчок князю Черкасскому.

Он всегда в душе был на стороне самодержавия, но под влиянием близких людей, особенно Татищева, примкнул к шляхетству. Но теперь он решил не отказываться от своего проекта; но не очень и отстаивать его и стараться возможно большему числу своих сторонников внушит» мысль, что императрица гораздо больше заботится о шляхетстве, чем верховники. В этом он надеялся на Кантемира.

Антиох Дмитриевич Кантемир был убежденным сторонником самодержавия и, кроме того, лично ненавидел Голицына. Талантливый и красноречивый Кантемир имел большое влияние как на князя, так и на гвардейскую и аристократическую молодежь.

Прием императрицей Черкасского, его колебания и ее слова быстро стали известны среди сторонников самодержавия и оживили их надежды. Их деятельность приняла лихорадочный характер. Кантемир уже набрасывал втайне челобитную императрице о восстановлении самодержавия. У Салтыкова, Волкогонского, секретаря Преображенского полка Булгакова – везде, и днем и ночью; собирались в большом количестве гвардейские офицеры. На собраниях у Семена Андреевича большое впечатление производили речи старика Кирилла Арсеньевича. Эти речи дышали глубокой убежденностью. Старый князь, один из видных деятелей времени Петра, прямой и смелый, не побоявшийся даже грозного царя в страшные дни суда над царевичем Алексеем, дрожащим от волнения голосом обращался к представителям гвардии.

– Вы, – говорил он, – цвет славной гвардии, покрывшей славой российские знамена, созданной Великим Петром, ужели вы покрывали Россию славой и укрепляли престол для того, чтобы бросить наследие великого царя и свою славу в добычу жадным честолюбцам?!

Эти речи разжигали молодежь.

С другой стороны, Остерман, узнав все подробности происшедшего и впечатление, произведенное на Анну приездом Бирона, ее мгновенно вспыхнувшую решимость на борьбу, потирал от удовольствия свои крючковатые руки. Его дальновидные и тонкие расчеты блистательно оправдались.

Боевое настроение этой части гвардейских офицеров росло. Уже с трудом приходилось сдерживать их бунтующую силу. Как натравленные звери, смотрели они на верховников, готовые броситься и разорвать их.

Остерман лихорадочно работал. Он направлял Густава, сносился с императрицей, с Салтыковым, Салтыков – с Черкасским, Черкасский передавал Кантемиру, Кантемир – адъютанту фельдмаршала Трубецкого Гурьеву, тот Бецкому, Бецкий – своим друзьям – офицерам, те – товарищам по полку. Получалась целая сеть, концы которой находились в руках Остермана и которую он мог стянуть в любой момент, и он ждал терпеливо и уверенно этого момента.

Перемена настроения императрицы, уклончивое поведение Черкасского, брожение в гвардии, новые широкие требования Матюшкина явились неожиданностью для верховников. Через преданных людей они узнали и о тайных собраниях у Салтыкова, Барятинского, Волкогонского, и о том, что говорилось там, и о воинственном настроении большинства кавалергардов и некоторой части офицерства других полков, в особенности Семеновского и Преображенского.

– Семеновцы забыли, что я спас их честь и знамя под Нарвой, – с горечью заметил фельдмаршал Михаил Михайлович.

– Императрица за нас, – отвечал Дмитрий Михайлович. – Пусть говорят: поговорят и перестанут.

Василий Владимирович предлагал решительную меру: перевести немедленно гвардию в Петербург. Но это казалось опасным Дмитрию Михайловичу. На глазах фельдмаршалов гвардия не так страшна. Не следует раздувать их враждебное отношение.

Алексей Григорьевич Долгорукий совсем притих. Редко являлся среди верховников. Он знал, что его особенно не любили среди гвардии со времен фавора его сына.

Еще одно поразило Верховный совет. Императрица очень мягко, но решительно и настойчиво попросила Василия Лукича оставить дворец. Его апартаменты нужны ей. Она хочет расширить свой придворный штат, и ей некуда будет поместить своих новых фрейлин.

Противиться было невозможно. Хотя и ограниченной в самодержавных правах, но все же императрице нельзя было отказать в праве быть хозяйкой в своем собственном доме.

Воздух сгущался. Надо было ждать грозы. Становилось тяжело дышать. Что‑то творилось, что‑то назревало…

Фельдмаршалы ездили по полкам. Но если в армейских полках фельдмаршалов, в особенности Михаила Михайловича, встречали восторженными криками, то Семеновский и Преображенский полки встречали их сдержанно и холодно. Мрачные и задумчивые возвращались они домой…

Степан Васильевич Лопухин в эти тревожные дни не знал ни сна, ни покоя, Он был одним из деятельнейших сторонников самодержавия. Он тоже вербовал себе сторонников среди лиц, посещавших царицу Евдокию, но главное значение его было как связующего звена между светскими сторонниками самодержавия и духовенством; Искусно направляемый Феофаном, он действовал очень успешно в этом направлении. Духовенство было страшной силой, и уверенность в его поддержке значительно увеличивала надежды сторонников самодержавия. Через Салтыкову он успел передать об этом императрице, и Анна чувствовала, что мало – помалу в ее руках сосредоточивается настоящая, действительная сила. Высокий авторитет духовенства в глазах народа, многочисленные сторонники среди военных – это было грозное оружие в ее руках. Быть может, это оружие выбили бы из ее рук верховники, но ее слабую руку направлял Остерман, который все знал, все учитывал, взвешивал и умел наносить ловкие, замаскированные удары своим врагам.

Степан Васильевич почти не бывал дома и мало разговаривал с женой. Со времени своего увлечения Шастуновым, после своего» предательства», теперь казавшегося ей пустяками, Наталья Федоровна не вмешивалась в политику. Успокоенная за свое личное существование, обласканная императрицей, статс – дама двора, она была в высшей степени равнодушна к происходящей политической борьбе; кроме того, она ясно не понимала ее и не представляла себе опасности, какой мог подвергнуться ее муж, а с ним и она сама. В этом отношении она была достойной парой Рейнгольду, так злобствующему за нарушение его покоя какими‑то конъюнктурами на своего брата и Остермана.

Кроме того, Наталья Федоровна была слишком занята собой. После бала у Головкина, где она опять видела вокруг себя всеобщее поклонение, видела загорающиеся знакомым ей огнем глаза мужчин и вновь окунулась в ту привычную ей атмосферу лести) увлечения и обожания, где она чувствовала себя настоящей царицей, увлечение Шастуновым утратило в ее глазах значительную часть своей прелести. Он не был, как бывал Рейнгольд, царем бала, имел робкий и неуверенный вид влюбленного юноши и мучил ее несносными расспросами. Его чувство было серьезнее и глубже, чем привыкла она. Рейнгольд никогда не мешал ей жить и старался не замечать ее маленьких увлечений, тем более что после таких» авантюр» она вновь возвращалась к нему, еще более нежная и любящая. Этот же, наоборот, хотел присвоить ее себе всю, без остатка. Он был бы способен жить с ней где‑нибудь в глуши, запереть ее в своей родовой вотчине и целый день любоваться на нее. Но зачем тогда молодость и красота? Красота как солнце! Ее нельзя прятать под спудом; надо и другим дать возможность погреться в ее лучах! И разве она создана для жизни в терему? Разве Петр для того распахнул терема, чтобы женщины боялись выйти за их порог?

Все эти мысли волновали Наталью Федоровну и поселяли в ней некоторое отчуждение к Арсению Кирилловичу…

Рейнгольд не мог не замечать ее увлечения молодым князем, но ни одним словом не дал ей понять этого. Наталья Федоровна тоже не могла положиться на его верность. Но они понимали друг друга и жили весело и беззаботно как нежные друзья и любовники, не стесняя ни в чем друг друга. Это Наталья Федоровна считала искусством жить.

Рейнголвд редко бывал у нее, и она теперь была несколько раздосадована его видимым равнодушием. Кажется, тревожные дни уже прошли. Он – обер – гофмаршал, бояться нечего… Целые дни и ночи кутит да играет в карты, – с досадой думала она, – мог бы улучить минуту, чтобы забежать к ней!

Она сидела в своей любимой красной гостиной и от нечего делать подбрасывала с ноги туфлю и старалась поймать ее опять на ногу. За этим занятием ее застал Рейнгольд.

Она искренне обрадовалась ему, но сейчас же встревожилась, увидя его расстроенное лицо.

– Рейнгольд, что случилось? – спросила она.

– Самое худшее, что только могло случиться, – ответил Рейнгольд, целуя ее руку.

Она вся насторожилась.

– Что же, Рейнгольд? Кажется, все теперь спокойно, – сказала она.

– Кажется? Да, только кажется, – ответил он угрюмо. – Кажется также, что не сносить мне головы! Она с тревогой смотрела на него.

– Ни мне, ни твоему мужу, ни… да что говорить, – продолжал он в волнении. – Мой братец да этот старый черт Остерман вызвали сюда Бирона! Он теперь во дворце! Императрица сходит с ума из боязни за него!..

– Бирон, – воскликнула Лопухина. – Но ведь она!..

– Она сошла с ума, говорю тебе, – произнес Рейнгольд. – Она впутала меня в это подлое дело. Не сегодня – завтра верховники узнают, что Бирон во дворце императрицы. Они не остановятся ни перед чем!.. Голова Бирона так же непрочно сидит на плечах, как и моя. Довольно того, – в волнении продолжал он, – что я тогда, как дурак, вмешался в их игру. То прошло незамеченным. А вот теперь этот проклятый старик снова хочет погубить меня…

Лопухина молчала, подавленная.

– Ты только пойми, – продолжал Рейнгольд. – Если верховники узнают, что я посылал брату письмо, что я нанимал помещение для Бирона, что я встречал его… Я чужой теперь здесь… Дмитрий Михайлович ненавидит иноземцев… Что же будет!..

И он продолжал говорить, высказывая Лопухиной всю свою злобу на брата и Остермана. Говорил о том, что императрица решила начать беспощадную борьбу с верховниками, что дело может дойти чуть не до междоусобицы, что он сам каждую минуту может быть арестован, если случайно все откроется, что он теперь боится оставаться дома…

– Отчего ты скрывал это раньше? – с упреком спросила Лопухина. В эти минуты в ее душе воскресли в полной силе вся былая нежность и любовь к Рейнгольду. Он стал ей бесконечно дорог при мысли, что ему грозит смертельная опасность.

Рейнгольд безнадежно махнул рукой.

– К чему было говорить! – сказал он. – Все кончено! Разве можно скрыть приезд Бирона? Она поместила его с сыном в своих апартаментах. Она обезумела от любви и ярости. Она готова на все, и она влечет нас всех к гибели!..

Рейнгольд опустился на низенький табурет и закрыл лицо руками. Лопухина наклонилась к нему и нежно обняла его.

В эту минуту послышались в соседней комнате чьи‑то уверенные шаги. Это не были шаги лакея, не смевшего входить без зова. Только три человека могли так уверенно входить в ее красивую гостиную. Рейнгольд. Но он здесь. Муж. Но она хорошо знала его тяжелые шаги, сопровождаемые бряцаньем шпор. Шастунов!

Эти мысли мгновенно пронеслись в ее голове. – Рейнгольд, Рейнгольд, – торопливо зашептала она. – Это Шастунов. Адъютант фельдмаршала Долгорукого. Ты очень расстроен, уйди… Туда, через спальню, ты знаешь? Я не хочу, чтобы вы встречались, теперь опасно…

И она толкала Рейнгольда к противоположной двери.

«Шастунов? Соперник? Новый враг? Я могу погибнуть…»

Мысли вихрем налетели на Рейнгольда.

– Я напишу, я, может быть, что‑нибудь узнаю, – говорила Лопухина. – Уйди же.

Рейнгольд и сам думал, что лучше не встречаться с Шастуновым. Быть может, Шастунову все известно. Быть может, уже отдан приказ об его аресте.

Животный страх охватил Рейнгольда. Он вспомнил о своих брильянтах. «Я еще могу убежать в случае опасности». – И, бросив на Лопухину выразительный взгляд, он поспешно вышел.

Еще не перестала колебаться опущенная за ним портьера, когда в другие двери вошел Шастунов. Лопухина была в полной уверенности; что Рейнгольд поспешил домой. Рейнгольд сперва так и намеревался. Он хотел бежать домой, захватить деньги и брильянты, скрыться где‑нибудь временно в укромном местечке и там ждать дальнейших событий. Но, пройдя две комнаты, он раздумал. Зачем бежать преждевременно? Он может сейчас узнать кое‑что интересное. И на цыпочках, тихонько, он воротился назад и остановился за тяжелой портьерой, отделявшей красную гостиную. Он не мог видеть лиц разговаривавших, но, хотя глухо, до него доносились слова.

На страницу:
22 из 26