
Полная версия
Борьба у престола
Но взоры всех с ожиданием, тревогой, надеждой или ненавистью были устремлены на заветную дверь, около которой, в красных мундирах, с обнаженными палатами в руках, стояли два кавалергарда.
А за этой заветной дверью верховники с нервным напряжением уже с шести часов утра обсуждали подробности сегодняшнего выступления, являвшегося решительным и бесповоротным, как им казалось, ходом в их игре.
Верховники знали существовавшее против них раздражение в известных кругах и могли сегодня ожидать резких выступлений против себя. Василий Владимирович на всякий случай занял караулами внутренние переходы дворца.
Обсудив положение дел и составив общий план обращения: к собранию, отношения к некоторым лицам, выдающимся по своему положению, как Черкасский и Иван Трубецкой, и подготовив, на случай расспросов, разъяснения относительно кондиций и своего участия в составлении их, верховники приступили к подписанию протоколов и проверке списков приглашенных, подсчитывая силы своих сторонников и силы своих врагов.
Почти все члены совета были налицо, за исключением вице – канцлера Остермана и Василия Лукича.
– Андрей Иваныч опять захворал, – насмешливо произнес Дмитрий Михайлович.
– Да, – отозвался его брат – фельдмаршал. – Андрей Иваныч ждет, чтобы положение окрепло, – тогда он выздоровеет. Но он очень умен и необходим в делах. Пусть хворает. Он всегда на стороне победителей. А победители мы, – уверенно закончил он.
– Да, мы победим, – произнес Василий Владимирович. – Никто не посмеет поднять голоса против воли императрицы, а если кто и задумал бы что, так на то есть у нас войско.
– Здесь ли Ягужинский? – спросил Дмитрий Михайлович.
– Здесь, – ответил сидевший в стороне за маленьким столиком правитель дел Василий Петрович.
Граф Головкин беспокойно поднял голову.
– Итак, это решено? – дрогнувшим голосом спросил ой.
Дмитрий Михайлович нахмурился.
– Мы окружены тайными врагами, – сказал он. – Кто они? Мы не знаем. Кто первый предупредил императрицу? Мы так и не дознались. Тем строже мы должны поступить с тем, кто уличен. Василий Лукич прав.
– Подумайте, что вы делаете! Он одно из первых лиц в государстве, – продолжал в волнении канцлер. – Он связан родством со знатнейшими персонами!..
– Тем хуже. Тем он опаснее, – сурово произнес Василий Владимирович. – Мы покажем, что благо отечества для нас дороже всего, что мы достаточно сильны, чтобы не бояться никого.
– Так пусть тогда императрица решит его участь! – воскликнул Головкин.
Никто не ответил взволнованному старику. Наступило тяжёлое молчание. Его прервал Михаил Михайлович:
– Мы достаточно сильны, – сказал он, – чтобы не прибегать к жестокости. Успокойся, Таврило Иваныч. Мы не сделаем ничего сверх того, что требует благо отечества. Мы еще выслушаем Павла Иваныча.
– Вы будете справедливы, – ответил Головкин, овладевая собой. – А я, как канцлер, исполню свой долг.
Дмитрий Михайлович крепко пожал его руку. Василий Владимирович тихо отдал приказ Степанову вызвать в соседнюю залу караул с офицером.
Ровно в девять часов распахнулись двери в большую залу, и пять верховников во главе с канцлером вышли. За ними с бумагами следовал Василий Петрович. Верховники прямо прошли к столу и, не садясь, остановились около него. В середине поместился граф Головкин. Степанов положил перед ним бумаги. Верховники низко поклонились собранию. Среди глубокой тишины раздался голос канцлера:
– Господа представители Сената, Синода и генералитета! По общем избрании на престол Российской империи дочери государя Иоанна Алексеевича Анны Иоанновны, бывшей герцогини Курляндской, отправлено было в Митаву посольство с извещением о сем. Ныне из Митавы прибыл генерал Леонтьев и привез радостную весть, что герцогиня Курляндская Анна Иоанновна всемилостивейше соизволила принять наследственную корону державы Российской. Да здравствует императрица Анна Иоанновна!
– Да здравствует императрица Анна Иоанновна! – раздались голоса, но без особого воодушевления.
Все уже давно считали вопрос об избрании решенным. Это было, так сказать, официальное приветствие.
Когда смолкли крики, граф Головкин продолжал при настороженном внимании всего собрания:
– Но сего мало. В неизреченном милосердии своем, в заботах о верных подданных своих императрица решила облегчить участь всех сословий, оградив их честь и животы новыми благими законами, без своевластия и произвола. Князь Дмитрий Михаилыч доложит высокому собранию собственноручное письмо императрицы Верховному совету, а также и условия правления всемилостивейшей государыни.
Среди собравшихся произошло движение, и снова все замерли.
– «Любезно верным нашим подданным, присутствующим в Тайном верховном совете…» – громко и медленно начал читать Дмитрий Михайлович.
Его напряженно слушали.
В своем письме Анна отчасти повторяла то, что говорила при приеме депутатов в Митаве. Но так как письмо было отправлено с ведома Василия Лукича, то он предложил Анне внести в него некоторые дополнения.
Любопытство собрания достигло своего предела, когда Дмитрий Михайлыч прочел заключительные слова письма:
– «Дабы всяк мог ясно видеть горячесть и правое наше намерение, которое мы имеем ко отечеству нашему и верным нашим подданным, елико время нас допустило, написали, какими способы мы то правление веста хощем…» -
Наступила самая важная минута. Наконец‑то стане! ясно, чего хотели, чего добивались верховники, какими путями ограничили они верховную власть, что дали другим и что оставили себе.
Сами верховники чувствовали приближающуюся грозу. И в эти минуты Дмитрий Михайлович пожалел, что все содержалось в такой тайне, что он не посвятил в проекты своих преобразований широкие шляхетские круги. Сейчас уже не время говорить о них… а кондиции всю волю дают только Верховному совету.
Он медленно взял со стола лист и начал читать.
Представители Синода с чувством удовлетворения выслушали стоящее на первом месте» наикрепчайшее обещание» хранить и распространять православную веру греческого исповедания.
Но мгновенный ропот прошел по собранию, когда Голицын дошел до места об утверждении Верховного тайного совета в постоянном составе» восьми персон». И снова все затихли.
Но уже открытый ропот послышался при чтении пункта четвертого: «Гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета».
– Мы не хотим служить Верховному совету, – раздался голос из толпы армейских офицеров. – Мы служим императрице!
– И я буду служить вам? – сверкая глазами, произнес фельдмаршал Иван Юрьевич Трубецкой, стоявший возле самого стола.
Граф Головкин поднял руку:
– Прошу высокое собрание выслушать до конца.
Ропот стих, и Дмитрий Михайлович дочитал кондиции.
– Но каким образом то правление быть имеет? – спросил Черкасский. – Тут видно только, что правление будет в руках верховников.
– Удивительно, откуда государыне пришло на ум так писать, – с насмешливой улыбкой произнес Ягужинский.
– А тебе это не нравится, Павел Иваныч? – с затаенной угрозой спросил его фельдмаршал Долгорукий.
Собрание, видимо, было крайне возбуждено, но никто не решался выступить открыто против верховников.
Утренняя тьма уже рассеялась. Через большие окна лился яркий свет зимнего солнца, и в его лучах бледнели желтые пятна горящих ламп и свечей, и этот смешанный свет придавал странный, призрачный оттенок лицам присутствующих.
Чтобы загладить неприятное впечатление и высказать свои заветные мысли, Дмитрий Михайлович обратился к собранию с речью.
– Нет, – горячо заговорил он. – Не о благе своем, не о самовластии думал Верховный совет, предлагая императрице кондиции. Но о благе всего народа… Эти кондиции, – произнес он, высоко поднимая лист, – это первая ступень. Мы хотим воли равно всем сословиям. Мы все, как дети одного отечества, будем искать общей пользы и благополучия государству. Эти кондиции развязали нам руки. Мы вольны теперь сами изыскивать лучшее управление. И вы, представители Сената, Синода и генералитета и шляхетства, ищите общей пользы, представьте свои мнения и проекты, и мы вместе обсудим их… Сам Бог вдохновил императрицу подписать для своей славы и блага отечества эти кондиции. Отсюда будет счастливая и цветущая Россия! – закончил он.
Его слова произвели значительное впечатление, особенно на шляхетский кружок. Но угрюмо молчали высшие сановники. Этими кондициями у них были вырваны всякая власть и значение. Помимо императрицы, ими будет распоряжаться Верховный совет, то есть Долгорукие И Голицыны. И верховники инстинктивно почувствовали, что наступает час борьбы упорной, беспощадной, борьбы на смерть. Самый решительный в своих поступках, не останавливающийся ни перед чем, фельдмаршал Долгорукий громко сказал:
– Это воля императрицы. Исполнение этой воли возложено на Верховный тайный совет. И Верховный тайный совет исполнит свой долг. Это говорю я! Подполковник Преображенского полка, фельдмаршал российской армии! Как бы высоко ни поднималась голова, непокорная воле императрицы, я достану ее.
И фельдмаршал грозным движением положил руку на рукоять шпаги. Враждебное молчание встретило его слова.
Ягужинский стоял, опустив голову. Несколько мгновений Долгорукий молча смотрел на него. Казалось, он колебался, но, взглянув по сторонам и увидя полные нескрываемой, невысказанной ненависти лица высшего генералитета, он наклонился к уху Дмитрия Михайловича и что‑то прошептал. Дмитрий Михайлович бросил быстрый взгляд на Ягужинского и в свою очередь что‑то тихо сказал фельдмаршалу Михаилу Михайловичу.
Тот медленно и важно наклонил голову. Только этого, казалось, и ждал Долгорукий. Обратившись к собранию, он снова начал:
– Мы не можем и не смеем щадить врагов отечества и ее величества. Перед высоким собранием я исполню тяжелый долг. – Он помолчал.
Стоявшие в первом ряду знатнейшие сановники тревожно переглядывались.
– Павел Иванович, – сурово продолжал фельдмаршал. – От имени Верховного тайного совета, властью, доверенной ему императрицей, за письмо, отправленное тобою императрице и направленное против блага отечества и интересов ее величества, объявляю тебя арестованным впредь до суда!
Упавший с потолка гром не так поразил бы собрание, как эти грозные слова. Словно протяжное, глухое» о – о-ох» пронеслось по собранию.
Арестовать всенародно графа, генерал – адъютанта, Андреевского кавалера, человека, связанного родством и свойством с Трубецкими, Барятинскими, Ромодановскими, Черкасскими! Это было неслыханно.
Ягужинский, страшно побледневший, поднял голову и воскликнул:
– Вы не судьи мои! Пусть судит меня императрица! Канцлер, смотри!
Головкин с жаром убеждал в чем‑то Дмитрия Михайловича. В невольном движении вокруг Ягужинского столпились Черкасский, Трубецкой, Барятинский и недавно приехавший Лопухин. Казалось, они готовы были оказать прямое сопротивление. Лицо Василия Владимировича словно окаменело. Он сделал Степанову знак. Распахнулась дверь, и с ружьями наперевес тяжелыми шагами в залу вошли солдаты во главе с капитаном Лукиным, командовавшим в этот день караулом.
– Возьмите его, – повелительно произнес фельдмаршал, указывая на Ягужинского.
– Меня, меня? – крикнул, не помня себя, Ягужинский.
– Василий Владимирович, остановись, – произнес фельдмаршал Иван Юрьевич.
Солдаты молча двинулись вперед и остановились перед Ягужинским. Отсалютовав обнаженной шпагой, капитан Лукин произнес, обращаясь к Ягужинскому:
– Ваше сиятельство, извольте следовать за мной.
Глухой ропот пронесся по собранию.
– Именем ее величества я объявляю графа Ягужинского изменником отечества, – громким голосом произнес фельдмаршал Долгорукий.
При этих словах в зале наступило молчание.
– Я не тать, не разбойник, – дрожащим голосом начал Ягужинский. – Я генерал российской армии и верный подданный императрицы. Не признаю суда вашего надо мною. Вы ли сейчас говорили о свободе! Не вы разве восстали против бедствий самовластья! Хорошо, я повинуюсь силе!..
– Да, – ответил Дмитрий Голицын. – Мы хотели свободы, ты хотел неволи! Мы хотели стать свободными людьми, и императрица соизволила даровать нам свободу! Ты хотел остаться рабом и оставить других в рабстве! Так и оставайся же рабом! – закончил он.
В последний раз окинул Ягужинский взглядом окружающих. Фельдмаршал Трубецкой стоял как оглушенный громом. Лицо толстого Черкасского налилось кровью, и было страшно за него. Барятинский и Лопухин стояли бледные и безмолвные.
– Я готов, – упавшим голосом произнес Ягужинский и сделал шаг вперед.
Солдаты замкнулись за ними, и среди глубокой тишины послышались шаги и бряцание ружей. Окруженный солдатами, нетвердой поступью вышел Ягужинский.
Закрылись двери, и замолкли шаги, но долго все собрание было как бы в оцепенении. Это молчание прервал голос Феофана:
– Пусть господа министры Верховного совета отдадут отчет всемилостивейшей государыне за свои деяния. Нам же надлежит совершить благодарственное Господу Богу молебствие.
Эти слова нарушили оцепенение. Собрание зашумело, послышались голоса:
– В Успенский собор! В Успенский собор!
Люди разбились на группы, оживленно обсуждая события.
– Чрезвычайное заседание совета объявляю закрытым! – крикнул Дмитрий Михайлович.
Верховники поклонились собранию и медленно вышли из залы.
Адъютанты Ягужинского, Окунев и Чаплыгин, с беспокойством ждали исхода заседания. Они не имели права войти в залу совещания и в числе других адъютантов высокопоставленных лиц оставались в нижнем помещении, малой приемной зале. Туда же вышел и Федор Никитич Дивинский, только что приехавший с Григорием Дмитриевичем. На князя Юсупова верховники возложили на этот день командование всеми войсками московского гарнизона, и он с раннего утра ездил по волкам, проверял наряды и распоряжался расположением войск.
Федор Никитич, веселый и радостный, непринужденно беседовал с Окуневым и Чаплыгиным. Настроения этого дня совсем не коснулись его. Он весь был полон своим личным счастьем.
– Кажется, кончилось, – сказал Окунев. – Будто снимают караулы.
Действительно, в соседней комнате послышались мерные шаги солдат. У дверей шум шагов умолк, и в комнату вошел Лукин.
– А, Григорий Григорьевич, – приветствовал его Дивинский, встречавший Лукина не раз у Юсупова. – Ну что, как там? А?..
Но Лукин очень сдержанно поздоровался с ним и, не отвечая, обратился к стоявшим Окуневу и Чаплыгину.
– Прапорщик Окунев, капитан Чаплыгин, – произнес он. – Прошу следовать за мной.
– За вами, капитан, куда? – спросил побледневший Чаплыгин.
– По приказанию Верховного совета вы арестованы, – тихим голосом ответил Лукин. – Караул за. дверью.
Молодые офицеры сразу поняли, в чем дело.
– А Павел Иваныч? – спросил Окунев.
– Граф Ягужинский арестован тоже, – ответил Лукин, не возвышая голоса, чтобы не привлекать внимания окружающих.
– Да? Мы идем за вами, капитан, – после некоторого раздумья сказал Чаплыгин.
Со стороны казалось, что молодые офицеры ведут между собой обычную беседу. «Вот оно что, – думал Дивинский. – Началось!«И он вспомнил слова и грозное выражение лица Григория Дмитриевича, когда он говорил о Ягужинском и других врагах Верховного совета. Да, господа министры не шутят.
– Прощай, Федор Никитич, – сказал Окуяев. Чаплыгин молча пожал ему руку, и оба последовали за Лукиным.
С тяжелым вздохом посмотрел им вслед Дивинский. «Я на стороне победителей, – пронеслось в его голове. – Я счастлив… А что ожидает их? И разве я не могу очутиться в их положении?«И смутная тревога, как черное предчувствие, вдруг овладела им.
VII
– Я болен, совсем болен, дорогой граф, видите, мои ноги почти не действуют, глаза почти не видят. Не могу даже встать вам навстречу.
И барон Генрих – Иоганн Остерман, или попросту Андрей Иванович, протянул худую сморщенную руку человеку в фиолетовом камзоле, с золотой звездой на груди. Этот человек был граф Вратислав, представитель немецкого императора Карла VI – цесарский посол, как его называли.
Остерман сидел в кресле перед горящим камином. Ноги его были прикрыты меховым одеялом, глаза защищены зеленым зонтиком. Комната была освещена только светом камина да лампы под зеленым колпаком, стоявшей на столе в другом углу большой комнаты.
– Глубоко огорчен вашей болезнью, барон, – ответил граф Вратислав. – И никогда не решился бы вас беспокоить, но меня направил к вам канцлер. Я должен исполнить поручение моего всемилостивейшего государя; несмотря на мои представления, я до сих пор не получил ответа от российского императорского кабинета.
– Да? – протянул Остерман. – Садитесь, дорогой граф. Ведь речь идет о договоре 1726 года? Ваш император гарантировал тогда права принца Голштинского на Шлезвиг. Но, дорогой граф, ведь мы не имеем ничего общего теперь с Голштинским домом, вместо l'enfant de Kiel[14] y нас императрица, племянница de Pierre farouche[15], как именовали не раз за границей великого императора.
– Пусть так, но договор остается в силе, – ответил граф Вратислав. – Испания заключила трактат с ганноверскими союзниками в Севилье. Согласно договору Российская империя должна иметь на границе вспомогательный корпус.
Из‑под зеленого зонтика зорко смотрели глаза Остермана.
– Да, – задумчиво произнес он. – Но ведь всякий договор, дорогой граф, действителен только до той поры, пока существует правительство, его заключившее. Существует хотя бы преемственно. Чего вы хотите, – дружески продолжал он. – Быть может, сама форма правления будет у нас изменена. Захочет ли новое правительство соблюдать устаревшие трактаты? Я знаю, – продолжал он, – что как вы, так и представители Голштинии, Бланкенбурга и Швеции хотели бы видеть на российском престоле этого l'enfant de Kiel под регентством цесаревны Елизаветы Петровны. Вы все, не сердитесь, милый граф, хотели бы урвать по кусочку от обширной империи. Так, самую малость. Дания – балтийское побережье, Швеция – провинции, отвоеванные Петром Первым, и так далее. Но судьба распорядилась иначе.
Граф Вратислав нервно поднялся с кресла.
– Значат ли ваши слова, господин барон, – сказал он, – что российский императорский кабинет отказывается от трактата 1726 года?
– Нисколько, – устало возразил Остерман. – Это значит только, что существующие трактаты подлежат пересмотру. Но, впрочем, я могу гарантировать вам вспомогательный корпус на западной границе. И хотя я совсем болен, как вы видите, я сегодня же представлю об этом меморию в Верховный совет.
– Я могу только благодарить вас, господин барон, вы единственный человек в России, понимающий ее интересы и интересы других держав, – с поклоном произнес граф Вратислав.
На тонких губах Остермана появилась легкая усмешка. Вспомогательный корпус на западной границе! Конечно, он будет. Разве там нет войска? Корпус понятие растяжимое, и притом никто не знает, что готовит ближайшее будущее!..
Наклонением головы он поблагодарил графа Братислава.
– Верховный совет уведомит ваше сиятельство о своем согласии и последующих распоряжениях, – официальным тоном произнес он.
– Так я имею ваше слово, господин барон? – спросил граф Вратислав.
– Я обещал, – коротко ответил Остерман, закрывая глаза.
– Я вижу, вы очень устали, – сказал граф.
– Да, мне нехорошо, – ответил Остерман. – Вы сами знаете, этот мальчик был моим учеником, моим воспитанником… Великие возможности умерли с ним…
– Это удар для всей империи, отозвавшийся тревожным эхом в Европе, – произнес граф. – Простите, господин барон, что я утруждал вас.
Он пожал сухую, маленькую руку Остермана и с поклоном удалился.
«О, страна варваров, великая, страшная страна, непобедимая, если пойдет по своему пути, – думал Остерман. – Но для этой дикой и великой страны нужна единая воля и един разум…»
Он глубоко задумался, глядя на пылающие угли камина. В комнату тихо вошла женщина лет под тридцать.
– Андрей Иванович, – шепотом произнесла она.
– Марфутчонка, это ты? – отозвался Остерман. – Нет, нет, я не сплю.
Вошедшая женщина, высокая и стройная, с приветливым лицом и добрыми глазами, была жена Остермана, урожденная Стрешнева, Марфа Ивановна, выданная за него замуж но воле императора Петра Великого в 1721 году, желавшего» закрепить» талантливого иноземца к его новому отечеству, соединив его кровным родством со старинным русским боярством. Русская знать была недовольна этим браком.
Но русская барышня Марфуша Стрешнева, или Марфутчонка, как она обычно подписывалась под письмами к мужу, и немец Остерман, на удивление всем, жили бесконечно счастливо, и Марфа Ивановна обожала своего мужа.
Марфа Ивановна подошла к мужу.
– Ну что? – спросил Остерман.
– Я хотела бы предложить тебе кофе, – сказала Марфа Ивановна. – Ты очень устал, а тебе все не дают покоя. Как твои глаза?
В ее голосе слышалась заботливость. Несмотря на разницу лет, между мужем и женой были самые нежные, дружеские отношения.
– О, они хорошо видят мою милую Марфутчонку, – произнес весело Остерман, целуя руку жены. – И кофе я с удовольствием выпью, только здесь. Мне надо– работать. Они прямо одолели меня. Утром был Маньян, заезжал Лег форт, сейчас ушел граф Вратислав… Они все бегут ко мне, потому что верховники потеряли голову.
– Ты устал, – сказала ласково Марфа Ивановна. – Если еще кто приедет, я скажу, что ты болен.
– Нет, нет, – замахал руками Остерман. – Именно теперь я всех должен видеть, все знать.
Марфа Ивановна вздохнула.
– Так я принесу тебе кофе, – сказала она.
– И пришли ко мне Густава, – крикнул ей вслед Остерман.
Густав Розенберг был его секретарем, он был родом из Вестфалии, как и сам Остерман.
Марфа Ивановна сама принесла кофе, поставила прибор на столик около мужа, заботливо поправила на его ногах меховое одеяло, поцеловала его в лоб и вышла.
Этот могущественный министр, державший в своих руках нити всех интриг, в ком заискивали резиденты иностранных дворов, кто по своей воле направлял внешнюю политику великой империи, был в семейной жизни типичным немецким бюргером, и добрая Марфутчонка едва ли понимала все значение своего Андрея Ивановича.
Густав не заставил себя ждать. Это был настоящий представитель германской расы: высокий, крепкий, розовый, с голубыми глазами несколько навыкате, с белокурыми волосами и маленькими рыжеватыми усиками.
– Ну, что нового, Густав? – спросил Остерман. – Затвори покрепче дверь. Вот так. Ну? Что натворили еще господа министры?
– Повестка вам, господин барон, – ответил Густав. – От Верховного совета с приглашением явиться завтра в заседание.
– Завтра в заседание? – задумчиво произнес Остерман. – Да, для объявления кондиций и письма императрицы Верховному совету. Мне известно и то и другое. Мне говорил канцлер. – Он подумал несколько мгновений и потом сказал: – Напиши: болен.
Густав сделал на повестке пометку.
– Что еще?
Густав оглянулся на запертую дверь, осторожно вынул спрятанное на груди письмо и, близко подойдя к Остерману, шепотом произнес:
– Письмо из Митавы. Только что принесли.
Ни малейшего удивления не отразилось на сухом, остром лице Остермана. Он не торопясь взял конверт и положил его на колени.
– Кто привез? – спросил он.
– Какой‑то человек, назвавшийся рижским аптекарем Блумом, господин барон, – ответил Густав. – Теперь по распоряжению Верховного совета сняты заставы и приказано беспрепятственно пропускать ординарную заграничную почту. Он воспользовался этим. Этот человек обещался зайти; когда – не сказал.
Остерман низко наклонился к камину, рассматривая адрес, написанный крупным, размашистым почерком по – немецки. Остерман, очевидно, забыл, что у него болят глаза. Густав зажег свечу и поставил ее рядом на столик. Остерман слегка кивнул головой.
– Этот Блум довольно счастливо пробрался. Ловкая шельма, – равнодушно сказал Остерман. – Мне канцлер говорил, что в Митаве арестовали адъютанта Ягужин – ского. Я бы не хотел быть теперь в положении графа Павла Иваныча.
Он все еще вертел в руках конверт, словно колеблясь, распечатать его или нет. Наконец медленным движением тонких, крючковатых пальцев он разорвал конверт и вынул аккуратно сложенный лист серой бумаги. Наклонясь к свече, он внимательно начал читать. Густав с невольным любопытством несколько раз взглядывал на Андрея Ивановича, но он по опыту знал, что на сухом лице вице – канцлера никогда нельзя было подметить отражения чувств, волновавших его.
Остерман читал долго. Потом снова перечел письмо и наконец, опустив его на колени, откинулся на спинку кресла, закрыв глаза. Это письмо было для него неожиданно и крайне важно. Оно давало ему ценные указания. Письмо было от Густава Левенвольде.
Остерман имел случай познакомиться с Густавом во времена Екатерины I, когда младший Левенвольде, Рейнгольд, был в фаворе, а Густав приезжал по делам герцогини Курляндской. Остерман тогда же обратил внимание на его обширный ум, ловкость и уменье вести интригу. Он сразу же предложил ему остаться при нем, но Густав не решился поменять свое хотя и скромное, но верное положение при курляндском дворе на блестящее, но опасное положение в стране, где тогда неограниченно царил надменный и самовластный Меншиков. Во время своих редких наездов в Петербург Густав всегда посещал Остермана, и старый вице – канцлер находил большое удовольствие в беседах с ним.