bannerbanner
Крестьяне-присяжные
Крестьяне-присяжныеполная версия

Полная версия

Крестьяне-присяжные

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 10

Градский представитель пришел в совершенный восторг и до того увлекся, что начал что-то сообщать на ухо подвернувшемуся Недоуздку, хитро подмигивая на братцев-адвокатов.

– Так и споил, не глядя, что брат? – спрашивал Недоуздок.

– И споил! – восторгался представитель. – А дело было совсем труба. Как он его это накатил коньячищем (сам-то он крепок, Саша-то, ну, а Петя послабже будет), уснул тот, а Саша в суд, да к нотариусу, да пока тот спал, он все имение (князя какого-то) и заложил в тридцать тысяч… Ха-ха! А последний срок был! Проснулся Петя: «Ну, – говорит, – пора бежать в суд, как бы не опоздать запрещение наложить на княжеское имение, а то мои доверители-кредиторы ничего не получат». – «Не торопись, – говорит, – Петя, я заложил уж!» – «Когда?» – «А вот, пока ты спал». – «И не совестно тебе брата спаивать? Ведь я тебе поверил…» – «Это тебе наука: вперед будь умнее…» Вот это так действо. И опять – как родные.

– Ну, и что ж они, эти ваши-то братья, только по денежным делам али и всех защищают?

– Они всех. Кого хочешь. Да, признаться вам сказать, кабы не они, так с нынешними судами – беда! Прежде знал, с кем дело имел, а нынче где судью-то искать будешь? Деньгами нынче не возьмешь. Вот ваш брат норовит все с обуха пришибить… Примерно купца вам засудить ничего не стоит. Вы в резон коммерции не принимаете. Тут одна надежда – на них. Напустят они этого туману мужикам в глаза…

– Нынче этому туману-то, почтенный, не очень даются. Спервоначала, может, и было, а теперь таких дураков мало, – заметил один из фабричных.

– Конечно, что… Мужицкие суды…

– Каких же бы вам, почтенные, судов нужно было, коль нонешние нехороши?

– Завсегдательских! Вот то суды!

– Хороши?

– Первый сорт! Примерно выбрали от сословий года на два, на три кого, ежели постепеннее, и спокойны… И знаешь, что тот уж настоящий судья, к нему и обращаешься, ему и почет такой. Да и сам уж он в этом направлении себя держит, а то – нынче лапти продает, завтра судит, а послезавтра свиней пасет…

– Обидно купцу стало крестьянское величанье, – заметил тот же фабричный.

– А подумаешь, нет? – накинулся на него представитель. – Нам, горожанству, одна полоса назначена, вам – другая. Так ты того и держись, и не суйся. Я еще говорить-то буду с тобой подумавши. Вот что! А то смешали всех… Земство! А сколько теперь город наш на мужиков зря денег переплатил? Одно это только неудовольствие… Мужики сдуру что сделают, а тут на всех мораль. Доблестное дворянство али степенное купечество вашим величаньем умаляйся! Величанье! Нет, ты сначала заслужи! Мы за медали-то наши, может, сколько капиталов ввалили, а при чем они теперь? Храмов божьих настроили, градских богаделен, богоугодных зданий, украшений города – чье все?.. Все забыли… Мы, говорят, тоже мосты мостим! Ха-ха!..

– С чего же, друг почтенный, огорчился? Мы тебя не обижали, – сказал Недоуздок.

– Мы давно обижены.

Между тем на «чистой» половине, где собрались представители почти от всех сословий: купцы-присяжные и неприсяжные, чиновники, купеческий сын, шабринские, два коммерсанта, содержатели трактиров и водочных заводов и сам туз горожанства, замечательный только удивительною бородой-монстром, которую он, в то время когда ел и когда говорил «речь» в городской управе, ловко затискивал за борт жилета, с неизменным своим спутником «градским» архитектором, – шли такие разговоры:

– Согласитесь, – выкрикивал Саша, обращаясь к купеческому сыну, у которого все лицо лоснилось и блестело от какого-то удовольствия, как лоснились и его потертый сюртук, и старый жилет, и широчайшие тиковые штаны, – согласитесь: присяжные, представители общественной совести, и вдруг помещаются где-нибудь в харчевнях, питаются неудобоваримыми продуктами! Тогда как они должны иметь светлый взгляд…

– Прохарчка-с – это точно, – заметил купеческий сын, переходя за спину Саши.

– Прохарчка? Что такое прохарчка?.. Тут важно, чем мы с братом мотивируем. Брат, поди сюда! В чем главный мотив? Тут мотив важен. А какой мотив? – спросил Саша, уставив пристальный и даже сердитый взгляд на купеческого сына. – Позвольте предварительно спросить: у нас теперь что такое присяжные?

– Прися-яжные? – вдумчиво переспросил купеческий сын. – Все отцы семейств, смею доложить, – вдруг решил он. – Супруги, малютки, хозяйство оставлены на произвол, смею сказать, на четырнадцать ден-с без присмотру…

– Да я не в том смысле… Присяжные во все время сессии у нас разобщены, не имеют связи с обществом, им неизвестно состояние общественного мнения по делу… От них скрыты симпатии и антипатии общества…

– Ежели к тому вести, конечно, что не мешает… Сначала ежели разузнать…

– Вот то-то и есть… Исходя из этих соображений, мы, я и брат, благодаря инициативе госпожи Штукмахер, дамы опытной в деле благих начинаний (она уже основала общество попечения о лицах «по суду оправдываемых» – слышали?), мы и решились приложить всевозможные старания, чтобы основать эдакий кружок, где могли бы предварительно всякое преступление…

– Преступное деяние, мой милый! – поправил, подходя, Петя. – Ну да, одним словом, обмен идей…

– Это верно-с… Только, извините-с, не каждому, осмелюсь сказать, по карману…

– Уж это будет дело общественной благотворительности. Нам уже обещано.

– Ежели так, очень даже приятно-с. Потому, как именно вы это сказали, много веселее… Насчет взгляду-то.

– Обещано!.. Вот почтенный гражданин Павел Павлыч… (Знаете?.. Нет? Познакомьтесь… Он теперь на поруках, но это одно недоразумение… Мы все это рассеем.) Он помещение даже предлагает в своем доме. Госпожа Штукмахер своим личным участием… Наш достоуважаемый, наконец, Петр Петрович…

– Ну, ты там, Сашенька, не заговаривайся… Я, брат, ничего тебе не обещал, – отозвался туз с «чистой» половины.

– Как не обещали? Ведь вы же согласились, что инициатива для нашего города необходима, – говорил Саша, подходя к «чистой» половине.

– Это, брат, не я, это губернатор…

– А сами просили еще написать доклад в управу!..

– Доклад, пожалуй… А только не обещаю, брат, на городское иждивение принимать…

– Да ведь выгоды-то какие! Мотив важен-с!

– Вот, впрочем, хочешь калачей? Могу обещать.

– Шутите!

– Ничего не шучу… Все же хоть калачи, чем по дворам ходить… А то вон один пейзан ко мне пришел наниматься дрова рубить…

– Ну, смотрите, – крикнул Саша. – Я на вас пожалуюсь госпоже Штукмахер!

– Да говори! Гуманничать!.. Знаю я, как она гу-манничает на чужие-то калачи: мужа ей хочется в председатели земские втереть! Успокой ты ее, бога ради, скажи: очень, мол, рады, примем с радостью, без калачей. Только бы он из «невменяемости» не выходил, так для нас это будет рай… Руки нам, по крайней мере, развяжет…

– Вот Петр Петрович сказал слово к делу! – вскричал представитель, замахав руками. – Рублем подарил!.. Что значит голова так голова!.. Дай я хоть поцелую… Хочешь? Да мы за этим Штукмахером все вернем!.. А то, господи благослови, первым делом мы для души спасения богоугодных для города заведений настроили, а они – в земство!.. Да с чего ж это мы мужиков-то лечить обязаны? И теперича опять разговор про кормежку…

– Полно ты, буржуа эдакая бородатая! – фамильярно заметил Саша и прибавил ему на ухо: – Прошлым годом кто после побоища-то по постоялым дворам бегал да помещение со столом предлагал?

– Да, дурашка, разве это вчастую?

– Ну, и не в редкость… А ты лучше помолчи, если не понимаешь мотивов!

– Ну, конечно, дурашка, ведь я не юрист! Мотивы! Черт вас возьми! Пойдем лучше по доппелькюмельцу пройдем…

– Господа! Однако вы-то как же относитесь к нашему почину? – спросил Саша, подходя к пеньковцам. – Вы слышали?

– Слышали.

– Ну, так как же? Крестьяне молчали.

– Нам не требовается, – ответил наконец Лука Трофимыч, дотянув с блюдечка чай и отодвинув с решимостью от себя чашку.

– Как «не требовается»? – удивился Саша, тонко пародируя «мужичий жаргон». – Вам-то и «требовается» главным образом… Мы так полагали, что скудость ваша…

– Мы обеспечены…

– Кто же вас «обеспечил»?

– Сами, обчеством…

– Но ведь, должно быть, не всех обеспечивает «обчество», когда присяжные принуждены колоть дрова…

– Не знаем… Не слыхивали нешто…

– «Не слыхивали нешто»! – заметил туз архитектору на «чистой» половине. – Понимаешь? Тоже стыдятся.

– Это-с, Петр Петрович, и скверно, что мужику стыдиться позволено… Я знал это еще по своим крепостным: коли стыдится – значит, самый опасный мужичонко… Так у меня на этот счет строгая система была: я подвергал его сначала осмеянию, наряжая в шутовские костюмы, заставлял доить коров какого-нибудь бородача, мыть телят и прочее в таком роде. И, могу сказать, достиг цели: даже девки стыд потеряли. Такие козыри стали – любо глядеть.

Саша пожал плечами и отошел на «чистую» половину.

В эту минуту шум на «чистой» половине вдруг смолк: стали к чему-то прислушиваться. Заинтересовались и пеньковцы, но в особенности Недоуздок: он уж давно наблюдал за Гарькиным, который был сегодня особенно игрив и развязен, польщенный вниманием «почетных» гостей. Он сидел против толстого, высокого и массивного, с грубым и широкоскулым лицом, чиновника, очевидно пользовавшегося на «чистой» половине особым авторитетом, что отражалось во всей его фигуре, в его внушительных покрякиваниях, многозначительных «гм», которые он произносил в ответ на обращаемые к нему вопросы. Гарькин и купеческий сын давно подобострастно увивались около него.

– Вы, так сказать, среди мужиков «столпы», – говорил авторитетный чиновник густым басом и особенно напирая на букву «о», едва заметно обращаясь к Гарькину.

– Именно-с, – подтверждал Гарькин кивком головы.

– Вы, собственно, устои, на которых держатся обычаи…

– Так точно-с.

– Дедовские обычаи… Вековые…

– Совсем верно-с!

– Так вы должны между нами и темными мужиками составить, так сказать, звено…

– Завсегда-с.

– Вы обязаны им внушать…

– С удовольствием!.. Помилуйте-с!.. Мы ежечасно-с… И мужички нас слушают…

– То-то и есть. Ведь они глупы…

– Случается-с…

– Вот теперь двуженца будут судить…

– Нда-с.

– Дело это для вас будет темное. А мы знаем доподлинно, кто он такой, этот двуженец!

– Сама-азванец! – крикнул от буфета пьяный купец, у которого с бороды текли потоки водки и падали кусочки приставшей икры.

– Лицедей! – поддержал его представитель.

– Мало!.. Он у меня в учителишках был, сына от торговли отбил, дочь непокорству научил… Жена посты забыла…

.

– Братцы! Собирай шапки, – заторопился Лука Трофимыч, перепугавшись. – К дому пора.

– Погодить бы. Любопытно, – заметил Бычков.

– Непочто… нечего! – строго заметил Лука Трофимыч.

Пеньковцы вышли, а Недоуздок подвинулся ближе к «чистой» половине. В его воображении начинала создаваться драма, которая где-то когда-то родилась из отношений, так напоминавших его собственные к Орише. Ему сильно захотелось выследить суть этой драмы до конца.

V

«Смущение»

Молча вернулись пеньковцы на постоялый двор, молча отобедали и затем расселись по углам: каждый из них как будто сосредоточился в самом себе. Впечатления этого дня не были, как прежде, одинаковы для всех пеньковцев… Обстоятельный Лука Трофимыч, против обыкновения, не мог заснуть после обеда и долго, так что успело почти совсем смеркнуться, не переставал вздыхать и говорить такие речи:

– Ну вот, здравствуй! Еще ни уха, ни рыла не видя, а уж, господи благослови, наслушались всего, нагляделись! В мужицкие-то головы уж успели туману напустить. Надурманились! Э-эх, мужики, мужики!.. А Недоуздок вдосталь теперь этого дурману-то набирается, должно… Чего там остался? Примем еще мы с этим мужиком муки!

– Ловкие, парень, эти городские, – высказался наконец Бычков. – Пальца в рот не клади – укусят! Что в зубы попадет – назад не вырвешь… Нет! Вон они как насчет своих-то правое собачатся… Ловко! Ах, чтоб…

– Небось не нам чета, что из медвежьих углов повытаскали. Нас как липку обдери со всех сторон – и не услышим… Лука! Ты слыхал, какие такие есть наши права? – спросил Еремей Горшок.

– А вот погоди – узнаешь. Здесь научат.

– Узнаешь! Глянь, ан в деревню-то и совсем без нравов придешь… Ха-ха-ха! – засмеялся Бычков.

– Это вернее, – боязливо промолвил молчаливый Савва Прокопов, хотел что-то еще прибавить, но испугался, пожевал губами и опять смолк.

Странный мужичок был этот Савва Прокофьич. Многие, видевшие его смиренную фигуру среди присяжных, пожимали плечами; одни считали его выжившим из ума, другие говорили, что он «забываться стал», третьи просто считали его сонулей. А Савва был когда-то заведомый балагур, увлекательный сказочник и для выражения своих мнений не считал нужным выжидать благоприятных случаев. Давно то было, – еще когда Савва Прокофьич звался Савкой, – сидел Савка в лесу со своею невестой. Кругом – тишь лесная, над ними птицы чирикают; заяц один-другой выбежит из-за куста, посмотрит – и тягу; еж, побеспокоенный в минуты своего дневного сна, пробежал, ничего не видя, и врезался всею тонкою мордочкой в муравейник. Савке было хорошо: расходился Савка, стал Савка вольные мысли перед своею невестой высказывать, рассказал Савка веселую штуку про то, как барин к горничной пробирался. Увлекся Савка – и вдруг: а-ах! Дикий крик вырвался у Савки, он схватился за голову и отскочил как раненый зверь. Пред ним стоял барин в охотничьем костюме, в одной руке ружье, в другой нагайка… Два года он не видал после того своей невесты, его услали в дальнюю деревню.

Зажила у Савки голова… Опять Савка балагурит, опять сказывает перед собравшеюся на деревенскую улицу толпой: «А вот, братцы, слышно, нам волю прислали», – начинает он и пускается взапуски за своею неудержимою фантазией описывать какие-то такие вольные времена, что у самого дух захватывает. «Ну, рассказывай, рассказывай! Хорошо сказываешь! Любо! Ей-богу! Какой, братцы, у вас увеселитель есть! Редко такие бывают!» – вдруг раздалось сзади него. Он обернулся – за ним стоял становой… «Ну, что же ты, каналья, замолчал… А?» – крикнул становой. Задрожал Савва. Долго где-то был, где-то сидел Савва, так долго, пока не разучился сказки рассказывать.

Пеньковцы молчали.

Вдруг Бычков засмеялся опять.

– Дураки, одно слово – дураки! И хвалить не за что! – заговорил он и как-то нервически-торопливо заходил по комнате.

Обстоятельным мужиком овладело подозрение.

– Дорофей! Да ты что? – спросил он.

– А так… Тоска!

– Какая тоска?

– А я тебе вот что скажу: больше я быть дураком не желаю, Лука Трофимыч! Так ты и знай, – проговорил внятно Бычков, нервически подтягивая кушак и ища картуз.

– Ты куда?

– Будет! Довольно плевали нам в бороду-то! Пора и себя опознать, что тоже люди… Пора в ум войти! – отвечал Бычков и надел картуз.

– Постой!.. На беду бежишь!..

Бычков на минуту поколебался, но инстинкты деятельной натуры в нем уже заговорили. Он отворил дверь. Навстречу ему входили двое шабринских.

– А-а! Папашенька!.. Али куды собрались? – спросил, входя, низенький мужичок, с помятым лицом, масляными глазами и длинною, свалявшеюся в косицы рыжей бородой.

– Нет, никуда, – ответил Бычков, повесил на гвоздь фуражку и сел в дальний угол, не снимая верхней одежды.

– А мы к вам! Скучно одним на фатере. Признаться, мы тоже струсили малость: вина этого теперь очень много в трактире… Пармен Петрович, Гарькин-то, не пущал было, да думаем: ему, умному, и вино в пользу, а нам, дуракам, с ним не всегда сладить, с вином-то…

– Падки вы на него, – заметил сердито Лука Трофимыч.

– На вино-то?

Бычков из угла пристально всматривался, как Лука Трофимыч неторопливо и осторожно чиркает спичкой по китайцам; вот он зажег огарок; огарок долго не разгорается, рыжебородый шабер сморкается на сторону и долго, основательно вытирает нос полой кафтана; другой шабер сидит, вытянувшись, не сгибаясь, и тоже пристально смотрит, как зажигает Лука свечу и не может зажечь.

– Вино-то, – опять повторяет рыжебородый шабер. – Верно, папашенька… Я вот тебе, свет ты мой ясный, расскажу про него…

Шабер начинает что-то рассказывать. Бычков смутно слышит или вовсе не слышит.

– Как что скажет – так и будет, потому он умник, всякое слово ихнее понимает, – вслушивается Бычков, как рыжебородый шабер рассказывает пеньковцам. – Вино!.. Нет, папашенька, ты дальше смотри, где евойная власть-то, этого Гарькина… Ты вот что посуди: он у нас над двадцатью селениями, может, владыка, всякий у него в руках, всякий от его ума пропитывается… Вот мы, папашенька, и достаточнее других, а скажем так, что и весь достаток у нас им же держится… Потому: большому кораблю большое и плаванье; большому уму и весло в руку… Ты погодь, папашенька, что я тебе скажу, – убеждал рыжий мужичок. – Вот мы, положим так, в зависимости от него… Так будто, точно, не можем ему перечить… А ты вот спроси его, Архипа Иваныча… Он человек вольный, сам – сила… А спроси его: почему он ему послушен?.. Потому, папашенька, ум! Так ли я говорю? А? Вот он, Архип-то Иваныч, и денежный мужик, и благожелательный, и сколько у него теперь этих несчастненьких привечено, сколько он теперь бедной родни у себя держит, – мужик от всего мира уважаемый, – а спроси его: почему он у Гарькина денно сидит?.. Потому, скажет, умом его не нарадуешься? Всякое дело он тебе знает, всякому делу толк даст… Так ли я говорю? А? Всматривается Бычков в шабра Архипа сквозь красноватый полусвет свечки. Это – широкой кости, железных мускулов человек, гигантского роста; рыжая грива, закинутая на затылок, открывает его высокий лоб. Мощь и сила так и бьют в каждой его мышце. А между тем по лицу этого геркулеса расплывается благодушие, робость, смущение: он весь вечер не знает, куда убрать свою шапку, куда деть свои длинные ноги и руки. Это – гигант-ребенок. Даже глуповатость проглядывала в нем.

– Это точно, – говорит Лука Трофимыч, – не очень похвально это. Их дело, так скажем, дело пропойное, – показывает Лука на «папашеньку».

– А-ах, папашенька!

– Нет, ты погоди; что верно, то верно.

– Н-ну, папаша, – с горечью от такой незаслуженной обиды выговаривает «папашенька».

– А ты, Архип Иваныч, и в самом деле, с чего с ним якшаешься? Чего ему покорствуешь?

– Это Гарькину-то?

– Да.

– Гм… Умен!.. Сила ума! – говорит Архип застенчиво.

– У тебя своего-то нет, что ли?

– Столько нет… У меня ум в тело ушел, в силу, что у быка… А он в ум растет, он не жиреет.

– Так это ты ему и веришь во всем?

– Верю.

– А обманет?

– Он нас не обманет. Мы за него покойны. Я с малых лет с ним братаюсь, он меня не обманывал, учил.

– А что ж сам свое дело не заведешь, чем у него денно торчать?

– Не могу… Пробовал… У него – любо: фабричка это орудует, машины, за всем сам глядит… Все у него колесом. Везде знает… Живой человек! А я не могу, – повторил Архип Иваныч и в смущении почесал свою рыжую гриву.

– Так ли, папашенька? А? – заговорил опять шабер. – Вот он где, корень-то… Дальше его ищи… А то – вино!.. Вон они теперь все с господами собеседуют… Обчество, вишь, какое-то заводят… Барчука одного, слышь, скоро судить, так они вперед уж об этом деле столкуются… А мы что, сидя здесь, узнаем? Много ли? Придем на суд-то: хлоп, хлоп ушами – и все. Обвиним – виноваты и не обвиним – виноваты… Так должны ли мы их слушать?

– А где Недоуздок? – спросил Лука.

– Это ваш-то молодец? С ними! Мысленный мужик. Он до всего допытается… А почет-то им какой!.. Тоже ведь городские-то знают, у кого сила в чем… Вот и почет этой силе, и вера, и правда у нее.

Бычков схватил картуз и быстро вышел в дверь.

– Дорофей!..– крикнул ему вслед Лука Трофимыч. – Убег!.. Двоих теперь нет!.. Смутили!..

– Кто его, папаша, смущал? Что ты?

* * *

Сальная свечка трещит. В избе полумрак. Шабры ушли, потому что после огорчения обстоятельного мужика беседа ни под каким видом не могла вестись благодушно. Лука Трофимыч раздражен: скорбит и читает длинное нравоучение своей артели. Молчаливый Савва Прокофьич усердно слушает, зажмуря глаза. Горшок душеспасительно вздыхает и наконец сообщает:

– Бегуны, слышь, бывают.

– Че-ево? – с ужасом переспрашивает обстоятельный мужик.

– Бегуны-то, недаром, мол.

– Какие бегуны?

– А вот обыкновенные: присяжные бегуны.

– Ну, еще что? Да-альше!

Лука Трофимыч едва сдерживает свою обстоятельную скорбь пред явною необстоятельностью Еремеевой речи.

– То-то, мол, недаром. Своя душа дороже.

– Ну, ну!.. Придумай еще что!

– И убежишь…

– Ну, еще вали! У нас с тобой хватит головы-то!

– И в самом лучшем виде: наденешь валенки да и уйдешь.

– Дурья твоя голова! – крикнул Лука Трофимыч. – Аа-ах! Не согреша согрешишь, прости меня, господи! – одумался он. – Тьфу! Плевать! Бегите! Будет мне больше маяться… Все бегите!

Лука берет полушубок и решительно кидает его в угол нар, под голову.

– Ведь это мы к примеру… Как ежели, значит, к случаю… А то что нам до этих бегунов!.. Пущай бегут, – утешает Еремей.

Лука молчит, лежа на нарах лицом к стене. Это мужикам не нравится и наводит на них разные предчувствия.

– Лука, не дури, – говорят они ему. От Луки ни звука, ни послушания. Еремей думал, думал и… надумал молиться.

VI

«Засудили»

Тем этот день и покончился. На следующее утро всякие недоумения, встречи, столкновения этого дня изгладились из памяти пеньковцев; в суде начались усиленные занятия; пеньковцы выходили рано, приходили после вечерень, а то и позже, несколько усталые, с туманною головой от постоянно напряженного внимания. «Судейское положение» вошло в колею; ничто посторонее «не смущало» более пеньковцев, а сам Лука Трофимыч успокоился окончательно. Беседовали они только между собою, за ужином, да разве кое-когда завернут шабры или земляки; разговаривали большею частью о решенных в суде делах, и то коротко, несколькими замечаниями. Затем рано ложились спать, утешая себя тем, что они теперь «служилые люди».

Наверное, такими исправными «служилыми людьми», такими честными и искренними исполнителями возложенного на них «великого ответного дела», по посильному убеждению своей совести, вернулись бы они в свои родные Палестины, с сознанием, что они «ни против людей, ниже против господа бога дураками себя не оказали». Но одно обстоятельство несколько нарушило такой обычный мирный исход дела, хотя нимало не изменило общих результатов их «судейского положения». Обстоятельство это произошло опять от столкновения пеньковцев с «цивилизацией», постоянно приносившей им столько «смущений».

* * *

Серенький ноябрьский день, с самого утра хмурившийся все более и более и, наконец, охвативший весь город какою-то мглой миллионов хлопьев снега, крутящихся в необузданном вихре и разгуле ветра, по-видимому, нимало не располагал губернских обитателей к сильным ощущениям. Будь это в иные, «старосветские» времена, ни один обыватель не вышел бы в такой день на волю: мирно засели бы они за карточные столы вместо канцелярии, утешая себя, что за подобное занятие в служебные часы «в такой дьявольский денек и сам бог не взыщет». Но мало ли что было в старосветские времена. Много воды утекло с тех пор. Появились какие-то «гражданские доблести», какие-то «гражданские обязанности», а главнее того – забрались в душу какие-то смутные опасения «в ненарушимости», опасения за мирное и безмятежное житие, явилась потребность самосохранения, «охранения» этого мирного, непостыдного и безгреховного жития… И вот в то время, когда, как говорится, в былые времена благонамеренный гражданин паршивой собаки со двора не выгнал бы, теперь сам этот гражданин летит в суд, невзирая ни на вьюгу, ни на сугробы, завалившие его пути сообщения, ни на забившийся в рукава и за воротник его «енотки» мокрый снег.

Серенький день, тщетно с самого утра старавшийся побороть некоторым подобием света туманную мглу снежной вьюги, готов был погрузиться в полные сумерки, а благонамеренный гражданин все еще не выходил из суда, и его лошади, стоявшие у крыльца, продолжали еще вздрагивать, волнуясь гривами и хвостами, развеваемыми ветром. Кучера успели выкурить по нескольку трубок на крыльце и не раз сходить в ближайший кабак под нотариальною конторой. Сторожа в передней тщательно осмотрели, исследовали и даже оценили все медведки, енотки, польские и иные бобры, которые сегодня невзауряд собрались в таком огромном количестве под их присмотр.

Зала судебных заседаний уголовного отделения была полна. Двери в приемную были раскрыты; публика свободно ходила из залы в буфет, из буфета в залу. Во всех было заметно напряженное ожидание; очевидно, что присяжные еще не вынесли приговора. В зале стоял какой-то смутный, но сдержанный гул, в котором все еще продолжала напряженно звучать томительно изнывающая струна «благонамеренных опасений».

На страницу:
8 из 10