bannerbanner
За чужую свободу
За чужую свободуполная версия

Полная версия

За чужую свободу

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 36

И странно, ее ласковый, старческий голос действовал успокоительно на Ирину. Она тихо заплакала.

– Ах, Даша, Даша, – прошептала она, – ведь там смерть… Ведь это смерть гудит… И там умирают, умирают… Боже мой!..

– Воля Божия, молиться надо, – ответила Дарья. – Горя ох сколько… Всем тяжко… А помирать все будем.

Дарья перекрестилась.

Гул не прекращался ни на минуту. Все жители высыпали на улицы городка, многие бежали в поле, чтобы лучше слышать направление выстрелов, другие торопливо карабкались на Ландс – Крон. Евстафий Павлович поскакал к Шишкову, а старый князь велел заложить экипажи и быть наготове.

Ирина вышла на балкон. Она испытывала настоящий ужас, подобный тому, какой она испытывала во сне. И минутами ей казалось, что это еще все сон. И она вздрогнула, когда подошел к ней муж.

– Не волнуйся так, Irene, – нежно сказал он.

– Но это ужасно, ужасно! – ответила она, ломая руки. – Все сильнее и сильнее!..

Действительно, теперь был слышен уже один сплошной рев.

Евстафий Павлович вернулся бледный и встревоженный.

– И зачем, зачем мы поехали! – начал он.

– Евстафий Павлович, – строго остановил его князь, указывая глазами на Ирину.

Но Евстафий Павлович ничего не видел.

– Никаких известий! Лошади у него готовы, – говорил он. – Шишков тоже не знает, что делать. Даже неизвестно, куда можно ехать! Легко попасть в руки врагов.

Князь обнял за плечи Ирину и увел с балкона.

Евстафий Павлович буквально метался но всему дому и двору, приказывая все складывать и в сотый раз осматривая, готовы ли экипажи. Он даже запретил кучерам отходить от них. Князь снова послал конного с письмом к Александру Семеновичу, в котором просил задержать посланного и в случае тревоги немедленно отправить его с указанием, куда ехать.

Ирина убежала к себе в комнату и, вся дрожа, уткнула голову в подушки и заткнула уши… Но гул все был слышен, и дом дрожал. Несколько раз подходил к ней Никита Арсеньевич, но она только махала рукою. Весь день Ирина пролежала словно в полузабытьи…

Наступил вечер. Канонада постепенно стихла. Рев орудий сменился отдельными выстрелами… Но вот и они раздавались все реже и реже, и наконец смолкли. И странна, и страшна казалась эта тишина.

Наступила тьма. На небо набежали тучи. Ирина подняла голову, прислушиваясь к тишине, и перекрестилась. Потом встала и вышла в столовую.

Там она застала Шишкова, заехавшего к князю поделиться своими соображениями, и Никиту Арсеньевича.

Евстафия Павловича не было. Его теперь никакими силами нельзя было бы отогнать от готовых экипажей. Он словно боялся, что в случае тревоги его забудут и уедут без него. Завернувшись в теплый плащ, он молча сидел в углу кареты и сказал, что так и не выйдет из нее.

Шишков был спокоен. По его мнению, сражение выиграно, иначе уж здесь кто‑нибудь да был бы.

– Ведь в случае отступления, – говорил он, – главная квартира непременно должна проехать через Горелицы. Вот как стало тихо! Это хороший знак. Не то было при Гершене. Не пройтись ли нам немного на горку посмотреть? Вот и погода разгуливается. В небе посветлело. А?

Ирина охотно согласилась; ей хотелось какого‑нибудь движения.


Она шла, тяжело опираясь на руку мужа. Но лишь только они завернули за угол, и им открылся свободный вид, они остановились, пораженные. Край неба пылал. Огромное зарево разлилось по всему горизонту, и низко над землей протянулась неровная огненная полоса. В некоторых местах было видно, как взметалось пламя и медленно плыли клубы черного дыма. Несколько минут они молча смотрели на эту грозную картину. Наконец Шишков медленно повернулся и дрожащим голосом произнес:

– О, люди, люди! В какое бедствие вы сами себя ввергаете! Вы называетесь христианами, но если бы святая вера владычествовала в сердцах ваших, вы не истребляли бы друг друга…

Шишков любил возвышенный слог, но в эту ночь при зловещем зареве пожаров, после страшного дня, его пафос казался естественным выражением его чувств.

– Надо быть готовым ко всему, – сказал он, помолчав. – Я еду и в случае чего извещу вас.

Он уехал, видимо, встревоженный больше, чем хотел показать.

Несмотря на все настояния князя, Ирина отказалась лечь в постель. Она вышла опять на балкон и, опершись на перила, пристально смотрела на дорогу, пролегающую у подножия горы. На небольшом пространстве дороги, видимом ей, проходили, очевидно, любопытные, выходившие в поле… Потом дорога оставалась пустой некоторое время, и вновь появились, но уже конные. И вдруг из‑за поворота показался небольшой отряд бешено несущихся всадников, затем тройки, сколько? Ирина не успела заметить, за ними опять всадники… и все скрылось… Все это промелькнуло так быстро, что она только немного спустя могла восстановить эту картину в своем воображении.

Ночь тянулась бесконечно. Никто не ложился спать. Только Шишкова, вообще слабого здоровьем, свалила усталость. Перед рассветом он прилег и ему показалось, что не успел он закрыть глаза, как его потревожили.

Вбежавший камердинер разбудил его испуганным криком:

– Ваше высокопревосходительство, вставайте. Государь со всей свитой уже давно проехали город. Неприятель вступает в город…

Шишков вскочил и зашатался. Бедный старик, он был забыт! Он, с кем государь с трудом расставался и даже не разрешал уехать лечиться! Он забыт!

Голова его тряслась, ноги плохо слушались. Однако он не забыл своих друзей и, едва оправившись, приказал немедленно отправить конного к Бахтеевым и сообщить им, в каком направлении проследовал государь.

На дворе уже была суматоха. Люди торопливо усаживались в экипажи. Хозяева желали Шишкову счастливого пути. Через несколько минут Шишков, хорошо закутанный, уже выезжал со двора в коляске. Кучер погнал лошадей вовсю.

Получасом позднее по той же дороге за ним следом неслись экипажи князя Бахтеева.

Забившись в угол, сидела Ирина, неподвижная, бледная. Князь держал в руках ее бесчувственную руку. А в другом углу так же неподвижно сидел Евстафий Павлович и время от времени прерывающимся голосом шептал:

– Господи, помилуй! Господи, помилуй! – и крестился.

XXIV

Победа осталась верна своему любимцу. Но и в самой победе уже слышалось смутное предупреждение судьбы, и как будто счастье, утомленное долгим служением Наполеону, уже начинало оставлять его. Да, сражение было выиграно и союзные армии отступили и спаслись, хотя потрясенные. А между тем они могли быть уничтожены. И тогда вновь знамена Наполеона показались бы на берегах Немана, и Австрия оставила бы свою двуличную политику, и прусский король бросил бы Александра…

Участь Европы зависела от минутной слабости храбрейшего из маршалов Наполеона, героя Фридланда и Эльхингена – Нея. В минуту нерешительности он отказался от первоначального плана идти на Вуршенское шоссе – путь отступления союзников – и бросился на Клейн – Бауцен занять не имеющие значения высоты. Это спасло союзников, и Ней слишком поздно заметил свою ошибку.

Союзники отступали, прикрываемые армией Барклая, все время с упорными арьергардными боями.


У Громова собрались офицеры его полка. Пятый драгунский расположился очень удобно в небольшой деревне недалеко от городка Рейхенбаха, где находилась главная квартира главнокомандующего.

Полк отдыхал после своего последнего дела на позициях Рейхенбаха. Хотя военные действия еще продолжались, правда, довольно вяло, но в армии упорно говорили о перемирии и даже возможности мира.

Громов занял большой, просторный дом.

Было шумно и весело. Сам Громов, в расстегнутом сюртуке, с трубкой в зубах, метал банк» по маленькой», попивая холодный пунш. Против него сидел старый ротмистр с длинными седыми усами, Багров, и равнодушно ставил по золотому. Несколько молодых офицеров принимали участие в игре. Другие частью следили за игрой, частью, разбившись на группы, оживленно разговаривали.

Особенно горячо обсуждался вопрос о смещении графа Витгенштейна и назначении главнокомандующим Барклая‑де – Толли. Никто не возражал против назначения Барклая‑де – Толли, но все единогласно считали Витгенштейна нисколько не виновным во всех неудачах и потому его жалели. Всем было известно, что Блюхер, считая себя старшим в чине, часто не находил нужным исполнять приказания главнокомандующего и преследовал свои собственные планы, всегда лишенные всякого смысла и заканчивающиеся постоянной неудачей. Но он был любимцем Фридриха – потому находился под особым покровительством государя. Кроме того, императорская квартира вечно вмешивалась в распоряжения главнокомандующего и даже без его ведома отдавала свои приказания и отменяла его.

Но среди этого шумного общества три человека не разделяли общего веселья. Это были Бахтеев, Новиков и молодой офицер в адъютантской форме, с красивым бледным лицом, большими утомленными глазами и курчавыми каштановыми волосами. Около него теснилась группа офицеров, некоторые из них, видимо, знали его раньше, а поручик Видинеев, известный кутила, был, очевидно, его приятелем, судя по тому, как он усердно угощал его пуншем и говорил:

– Да пей же, Костя! Ей – богу, тебя подменили. Разве ты таков был? Помнишь? – он наклонился к уху офицера и что‑то прошептал, от чего офицер слегка покраснел. – Эх, – продолжал Видинеев, – тряхнем, Костя, стариной.

И он чокнулся с ним.

– Ты вот не изменяешься, несмотря ни на что, – с улыбкой заметил офицер.

– Ей – богу, нет! – воскликнул Видинеев. – Сегодня жив, завтра нет…

– Да, это так, – задумчиво произнес офицер, – но народные бедствия, но разоренная Россия, нищета, сиротство, разрушение…

Он грустно замолчал.

– А не ты ли, – возразил Видинеев, – все толковал про Амуров и Цирцей, а? Так выпьем за любовь! Горю не поможем… А, пожалуй, и поможем – своею смертью. Выпьем же!

И он снова протянул свой стакан. Офицер, улыбаясь, чокнулся с ним.

– Ты неисправим, – произнес он, – но ты прав по – своему.

– Кто это такой? – спросил у своего соседа Бахтеев, заинтересованный словами и наружностью молодого офицера.

Бахтеев пришел после всех.

– Это адъютант Раевского – Батюшков, – ответил тот. – Он проездом здесь в главную квартиру. Он, говорят, поэт.

– А, – произнес Левон, – слышал.

Он, действительно, слышал фамилию Батюшкова и, кажется, где‑то читал даже его какое‑то стихотворение. Во всяком случае, Батюшков показался ему интересным человеком, а главное новым. Свои довольно‑таки наскучили, хотя все были милые люди и хорошие товарищи. Левон подошел к Батюшкову, познакомился с ним и сел рядом. Скоро между ними завязался оживленный разговор. Должно быть, разговор этот не казался интересным остальным, и их скоро оставили вдвоем.

Зато пришедшего через полчаса Белоусова окружила целая толпа, с жадным вниманием слушая его рассказ.

– Я как раз скакал назад, передав приказание, – говорил он, – с батареи Горского. И так близко был, что ядра перелетали через мою голову. Это было, когда они переходили вброд речку. Я сразу узнал его по лошади и треугольной шляпе. Он со свитой выехал из‑за поворота и прямо остановился против наших батарей. Тут с батареи Горского открыли по нему адский огонь. А я, признаться, в восторг пришел. Он хоть бы что! Гранаты и ядра так и ложатся около него… А он словно и не видит их.

– Это тебе не прусский король, – произнес кто‑то из офицеров. – Тот все норовит за нашего государя спрятаться.

– Да, это не прусский король, – с жаром продолжал Белоусов. – Он долго стоял, свита сзади, а рядом с ним два генерала: один весь в золоте и шляпа с плюмажем, какой‑нибудь маршал. Он им говорит и указывает на что‑то рукой. И в это время, не успел я глазом моргнуть, как поднялась столбом пыль и дым и, когда рассеялась, вижу, двух нет. Он один.

– Везет же Горскому, – воскликнул один из слушателей, – второй раз. Помните при Риппахе?

– Я даже остановился, – продолжал Белоусов, – а он медленно слез с коня и подошел к дереву, наклонился. А кругом сущий ад. Потом выпрямился, вышел вперед, сложил на груди руки и смотрит на нашу батарею. Смотрит, словно ждет. Тут к нему подошли, окружили его… Не знаю, кто это был убит?

– Один из них был обер – гофмаршал Наполеона, его лучший и старейший друг, Дюрок, герцог Фриульский, – послышался чей‑то голос.

Все оглянулись. Эти слова произнес Батюшков, подошедший с Бахтеевым.

– У нас известно об этом, – добавил он. – Это, наверное, тяжелый удар для Наполеона, тем более что так недавно он потерял еще и другого своего друга.

– Будет он помнить батарею Горского, – заметил кто‑то.

Новиков задумчиво стоял в стороне. Бахтеев подошел к нему.

– О чем думаешь? – спросил он Новикова. – Скучно?

– Я решил уехать, – ответил Новиков.

– Уехать? Куда и когда решил? – с удивлением воскликнул князь.

– Видишь ли, – начал Новиков, – я сегодня узнал, как майор Люцов предложил Винцингероде присоединить к его черной дружине, или дружине мести, или черт его знает, как он теперь называет ее, русский отряд. Я хочу проситься туда. В штабе Винцингероде у меня есть друзья. Это не представит затруднений.

– В дружину Люцова? – медленно повторил Бахтеев, пристально глядя на Новикова.

Он заметил, как по лицу Новикова проскользнуло страдальческое выражение.

– Что ж, ты прав, – совсем тихо сказал князь и подумал, что сам он не медлил бы тоже ни одной минуты, если бы был в положении Новикова.

Данила Иваныч крепко пожал ему руку.

Бахтееву стало еще грустнее. У Новикова хоть была надежда скоро увидеть свою Герту, она думает о нем, – он знает это. Они свободны… А я, думал Бахтеев. – Что там происходит теперь? Когда он увидит ее и как его встретят? И самое главное… она не свободна…

Бахтеев не знал, что недавно Ирина была так близко от него. Старосельский не успел исполнить поручение.

Он был убит.


Карты бросили и все сели за ужин, за которым веселье разыгралось еще больше.

Особенно разошелся Видинеев.

– Господа, – кричал он, – чтобы пир был настоящим, необходимо, чтобы на пиру был певец. Певец радости и любви. И да погибну я, не увидав Парижа, если такого певца нет здесь!

– Давай певца! – раздались голоса.

– Это наш гость, – продолжал Видинеев, – Константин Николаевич Батюшков.

Батюшков вспыхнул, когда на него устремились все взоры.

– Перестань, Вася, вздор молоть! – крикнул он.

– Просите его, братцы, – не унимался Видинеев, – пусть говорит.

– Просим! Просим! – раздались крики.

– Но я не могу, у меня нет настроения, – говорил Батюшков.

– Дайте ему вина! – закричал Видинеев.

Десять рук протянулись к Батюшкову со стаканами.

– Да скажите что‑нибудь, ведь не отвяжутся, – заметил ему тихо Бахтеев.

– Но у меня нет ничего подходящего к их настроению, – ответил Батюшков.

– Прочтите подходящее к вашему, – посоветовал Бахтеев.

Батюшков быстро взглянул на него и сказал:

– Когда так – хорошо! Я согласен, – громко добавил он.

Раздались аплодисменты.

– Только должен предупредить, что стихи мои могут показаться мрачными, – продолжал он.

– Это хорошо, – послышался шутливый голос Громова, – а то мои офицеры, кажется, воображают, что они собрались в» Красном кабачке», а не на войне.

– Дуй мрачное, – крикнул Видинеев.

Батюшков встал, слегка побледневший, обвел всех загоревшимися глазами и начал:

Мой друг! Я видел море злаИ неба мстительного кары,Врагов неистовы дела,Войну и гибельны пожары;Я видел сонмы богачей,Бегущих в рубищах издранных,Я видел бедных матерей,Из милой родины изгнанных!Я на распутье видел их,Как, к персям чад прижав грудных,Они в отчаянье рыдалиИ с новым трепетом взиралиНа небо рдяное кругом.

В начале неуверенный и слабый, голос Батюшкова креп и рос по мере того, как он читал. Лица слушателей становились серьезнее и тень печали ложилась на них.

Трикраты с ужасом потомБродил в Москве опустошенной,Среди развалин и могил;Трикраты прах ее священныйСлезами скорби омочил.И там, где зданья величавыИ башни древние царей,Свидетели протекшей славыИ новой славы наших дней;И там, где с миром почивалиОстанки иноков святых,И мимо веки протекали,Святыни не касаясь их;И там, где роскоши рукою,Дней мира и трудов плоды,Пред златоглавою МосквоюВоздвиглись храмы и сады, –  —Лишь угли, прах и камней горы,Лишь груды тел кругом реки,Лишь нищих бледные полкиВезде мои встречали взоры.

Он сделал паузу, взглянул вокруг на серьезные лица и, обратившись прямо к Видинееву, снова продолжал:

А ты, мой друг, товарищ мой,Велишь мне петь любовь и радость,Беспечность, счастье и покойИ шумную за чашей младость.Мне петь коварные забавыАрмид и ветреных ЦирцейСреди могил моих друзей,Утраченных на поле славы!..Нет, нет! Талант погибни мой…

Словно судороги сжали его горло. Его голос задрожал и оборвался… Он наклонил голову и опустился на стул. Несколько мгновений царила тишина.

– Костя, ты прав, – прервал молчание Видинеев, – прости, больше не буду!

И он бросился обнимать Батюшкова. Все сразу заговорили.

– Спасибо, – с чувством произнес Громов, пожимая руку Батюшкова.

Старый Багров с влажными глазами тоже пожал его руку, молча.

Все старались пожать ему руку или чокнуться с ним. Настроение изменилось, всем ярко вспомнились тяжелые дни и далекая родина. Но так как за здоровье Батюшкова, за процветание России, за русские войска слишком много пили, то настроение довольно скоро перестало быть мрачным.

Бахтеев пригласил Батюшкова к себе ночевать, и они ушли раньше других. Новиков остался и засел за карты.

XXV

Меттерниху понадобилась вся его изворотливость, весь его гений интриги, чтобы добиться успеха. Главная задача его была парализовать результаты Бауценской победы, не дать Наполеону воспользоваться ею. Он видел, что если Наполеон бросится сейчас же вслед за союзниками, то он кончит тем, что уничтожит армию, и тогда его партия выиграна. И он лгал, лгал бесстыдно и цинично. Он преувеличивал силы союзников, он советовал Наполеону прекратить временно военные действия, чтобы усилить свою армию и дать время укомплектовать австрийскую. Когда Австрия будет в полной готовности, она будет страшным орудием в руках Наполеона, если союзники не согласятся на мир. В то же время он уверял Александра в неизменной преданности и поручился словом, что Австрия не подымет против него оружия. Положим, его слово ничего не стоило, но ему все же верили.

Опутанный лестью, уверениями в преданности, родительскими чувствами Франца и косвенным влиянием Марии – Луизы, сам желая мира, Наполеон уступил.

4 июня в Плесвице было подписано перемирие до 20 июля.

Но смутный инстинкт подсказывал Наполеону, что он обманут.

«Если союзники не хотят искренно мира, то это перемирие может стать для нас роковым», – подумал он.


Это был огромный, мрачный дом, окруженный большим запущенным садом, с широким, покрытым тиной прудом. Плакучие ивы склонялись над его грязной водой, и в длинные темные вечера тишина запущенного сада нарушалась лишь унылым кваканьем лягушек.

Никто не понимал, почему государь избрал это мрачное место, Петерсвальдау, покинув ради него цветущий и веселый Рейхенбах. За забором сада тянулись убогие домишки обывателей.

В этом пустынном и мрачном доме жили только двое, не считая необходимой, крайне немногочисленной прислуги, – государь и граф Толстой. Они жили в противоположных углах дома. Государь занимал две комнаты, спальню и кабинет. Окна его помещения выходили в запущенный сад. И всю ночь до рассвета в его кабинете светились большие окна и мелькал на занавесках его силуэт, когда он ходил по кабинету, иногда целыми часами.

А в лунные теплые ночи в заросших аллеях старого сада можно было нередко видеть одиноко бродящую высокую фигуру. Император всегда был один, хотя из своего пустынного убежища имел деятельные сношения с главной квартирой, много писал и распоряжался. Но часто посланные с экстренными донесениями часами ждали в приемной, когда их примет император.

Чиновники императорской квартиры и небольшая свита кое‑как разместились по обывательским домишкам. В числе прочих приближенных был и Александр Семенович Шишков. Он устроился вместе с генералом Балашовым в маленьком домике. Они заняли две комнатки: Шишков наверху, а Балашов внизу.

Одинокая свеча слабо освещала большую, почти пустую комнату. У простого стола сидел Шишков и ждал, когда позовет его император. У него скопилось много дел, требовавших разрешения. За окном слышался монотонный шум дождя да кваканье лягушек. Огромный дом молчал, и было что‑то жуткое и тоскливое в этом молчании. Шишков никак не мог отделаться от чувства какого‑то суеверного страха.

Много лет этот дом стоял пустым. Люди болтали всякий вздор. Но, однако, лучшего места для привидений и не выдумать… Голова у старика болела, все тело ныло, его клонило в сон. Уже ночь. Государь, должно быть, забыл о нем, а уйти нельзя и нельзя напомнить о себе… За дверью кабинета – тишина… Старик долго крепился, но наконец усталость одолела, и, склонясь головой на стол, он задремал.


Кипучая деятельность последнего времени, бессонные, тревожные ночи, опасности и шум сражений сменились затишьем. Дипломаты работали и интриговали в тиши, и Александром опять овладело душевное беспокойство, знакомая тоска и все те же воспоминания, от которых он забылся только в напряженной деятельности.

В углу перед образом Александра Невского теплилась лампадка. Две свечи освещали стол, оставляя в полумраке огромный кабинет. Государь сидел за столом и просматривал лежавшие перед ним бумаги, но никакого интереса не было заметно на его бледном лице. Все одно и то же! Жалобы и тревоги прусского короля, записка Аракчеева о пополнении артиллерии орудиями и снарядами, мемория Нессельроде по вопросу о субсидии, предлагаемой Англией коалиции… Но вот на бледном лице появилась как бы улыбка. Государь держал в руке листок бумаги. Это было письмо от его» Эгерии», от единственной женщины, с которой он был откровенен, кого он называл» charme de mex yeux, adoration de mon coeur, lustre de siecle, phenomene de la nature…» – от его сестры Екатерины. Он снова внимательно перечел ее письмо. Екатерина Павловна недавно приехала из России со своей сестрой, Марией, и находилась в настоящее время в Северной Богемии в Опочно. Ее неженский ум, удивительное политическое чутье и преданность брату не раз сослужили ему хорошую службу. Так и теперь. Екатерина Павловна уже была в оживленных сношениях с Меттернихом. Она оказалась очень искусным и деятельным агентом союзников, умело пользуясь корыстолюбием и тщеславием Меттерниха.

Австрия еще не сказала своего последнего слова, но уже явно склонялась на сторону России.

Александр снова внимательно прочел письмо сестры, на несколько минут задумался и потом, отодвинув в сторону кучу бумаг, начал письмо сестре.

«Дорогой друг, – писал он, – я очень тронут всеми заботами, которые вы приложили для успеха общего дела. Мне кажется, что заботы эти произвели свое действие, потому что с каждым днем делаются все воинственнее, и я питаю наилучшие надежды на то, что дела пойдут как следует. Я сожалею, что вы ничего не сказали мне о Меттернихе и о том, что нужно сделать, чтобы иметь его совершенно на нашей стороне. У меня есть необходимые фонды, не экономьте. Я возвращаю вам 1700 дукатов и разрешаю вам продолжать эту тактику, самую верную из всех, как только представится надобность».

Государь положил перо и задумался. Ему стало вдруг грустно при мысли, что, исполняя святую, как ему казалось, миссию, возложенную на него самим Богом, ему приходится прибегать к таким мерам борьбы. Он встал и нервно заходил по кабинету. От Меттерниха его мысли перенеслись на других… Везде то же… Продажность, предательство, ложь, рабы или тираны. «Кому можно верить? – думал он, и вдруг медленно к его лицу стала приливать кровь. – Нет, – говорил он себе, – это неправда, это не так! – Он взглянул на образ. – Господи! ты видишь мою душу… Разве я так виновен, что так страдаю… Яви чудо, дай знамение… скажи, виновен ли я!.. – Глубокое молчание отвечало на страстный призыв души. – Я исполню свою святую миссию. После страшного года, принятого мною с покорностью раба Твоего, как заслуженное наказание, не Ты ли указал мне путь подвига! Если за меня Ты покарал народ мой, разве не по Твоей воле иду я теперь с верой и упованием даровать мир всему миру. Разве я не орудие Твое? Зачем же страшные призраки!.. Боже! Боже! Помилуй!..»

С выражением отчаяния на лице, сжав руки, с глазами, полными слез, Александр смотрел на образ. По углам комнаты толпились тени, слышались шорохи, словно сдержанный шепот… Бледное лицо с вздернутым носом, с глазами, полными смертного ужаса, медленно выплывало из темноты… яснее послышался шепот, и словно издалека донесся сдавленный, звучащий ужасом и отчаянием вопль:

– Monseigneur, de grace!..

– Ложь, – громко закричал император, – это не я! Не я! Не я!

На страницу:
17 из 36