Полная версия
У Бога и полынь сладка (сборник)
– Да не пускают-то к ней, говорю. Мне все нянечка Михеевна докладает.
– Ну, так пусть Михеевна ее на мой счет успокоит.
– Вот ведь… хорошо, – согласилась Агафья и, не раздумывая, побежала вниз в больницу. «Бегает чисто овца непорожняя», – усмехнулся Федор, глядя как Агафья, смешно семеня подкашивающимися толстыми ногами, сбегает вниз по угору.
Не успела Агафья скрыться за дощатым забором ближайшего палисада, как перед Федором возникла новая фигура – незнакомый мужичок в рваном клеенчатом плаще, мятых рабочих штанах и новых кедах. Он настороженно смотрел на Федора маленькими глазками. Федор взглянул на него и тут же отвел взгляд. Он увидел мутные водянистые круги с черными дырами зрачков, и ему показалось, что он заглянул в бездонную яму. Федор решил, что это пьянчужка из новых, и пошел в избу за стаканом. Он прикрыл за собой дверь, но дверь тут же отворилась. Такого прежде не было, пьяницы закон знали: сторожево жилье – запретная для них зона.
Незнакомец не только вошел, но еще и задвинул за собой засов. Федор сердито поглядел на вошедшего, не зная, обругать его или вытолкать из сторожки без слов. Пока он решал, что предпринять, незваный гость скинул плащ, оказавшись в грязной футболке. Он быстрым движением вытащил из штанов, подвязанных бельевой веревкой, мятый конверт и молча протянул его Федору.
Федор, с трудом сдерживая гнев, взял конверт, – и сразу понял, что в нем. Он сел на кровать, с трудом превозмогая боль в сердце. Неожиданно сильное чувство гнева и страха лишило его сил. Он часто дышал, голова стала подрагивать, крупная испарина выступила по всему лицу.
Человек смотрел на него, не мигая, и ничего не говорил. Потом он быстрым обезьяньим движением приподнял лежащую на ведре фанерку, зачерпнул кружкой воду и протянул хозяину.
Федор долго, судорожно глотал, но получалось вхолостую, вода в кружке не убывала.
– Вот, прохудился, однако, совсем, – пробормотал он.
Пришелец привстал, отобрал у Федора кружку, и, взяв ее за дно, резко наклонил ее. Вода плеснулась Федору в рот, мимо рта по ватнику, пролилась на колени. Федор жадно сглатывал воду, шумно сопел и далеко выпячивал губу. На сей раз кое-что проглотить удалось.
Гость налил вторую кружку, но Федор замотал головой, отвернулся и вытащил из незаклеенного конверта письмо. Узнав Колину руку, хрипло спросил:
– Как он там?
– Нормально, – ответил гость. – На УДО тянет. Может, скоро увидишь. Или не увидишь, – добавил он сощурившись.
Голос у него был резкий, с какими-то истерическими женскими взлетами.
– Куда тянет? – не понял Федор.
– Условно-досрочное. Раньше срока могут выпустить.
– Когда? – обрадовался Федор. Знать, сон вещий. И все воспоминания и тревога – к возвращению Коли. – Когда ждать-то его?
– Кто знает? Может, к октябрьским. Ты давай читай, не тяни.
Федор положил письмо на стол и наклонился, разглядывая знакомые каракули. Он испугался, что не сможет прочитать его, как не сумел давеча читать Псалтырь. Читал он, слава Богу, в свои годы, без очков. И сейчас буквы без труда складывались в слова.
Коля писал: «Дорогой отец! Много писать не могу. У меня все хорошо. Может быть, скоро увидимся. Дружок мой Володя расскажет тебе все. Ты ему дай за письмо двадцать пять рублей и еще тысячу. Я ему должен. Вернусь – отработаю и отдам. А если ему не дашь, мне будет плохо, может, совсем не свидимся. Прости меня. Твой сын Коля».
Федор прочел письмо, пожевал губами, вздохнул, прочел еще раз, разгладил листок рукой и снова перечитал. «Вон оно что! Деньги. Значит, и “папа”, и “твой сын” все ради денег. Так я, старый дурень, и думал… Деньги…».
Федор закрыл глаза и долго сидел, покачиваясь всем телом. Гость, прищурившись, наблюдал за ним. Он сидел, сгорбившись, настороженно высунув голову из высоко поднятых плеч, и был похож на сову, готовую броситься на зазевавшуюся мышь.
– За что он тебе столько должен? – наконец спросил Федор.
– Тебе дела нет. Прочитал – гони, – отрезал человек.
– Ты ж дружок ему. Отвечай отцу!
– Там все сказано, – «дружок» передернул плечами: то ли боксер перед противником, то ли иззябшийся воробей.
– Не говоришь – и у меня разговор короток: нет у меня денег. За письмо дам, сколько сказано, а тысячи нет.
«Дружок» еще больше сощурился и медленно процедил:
– Там все написано: худо будет Кольке. Он сказал, что ты жмот, и можешь не дать, и что денег у тебя много. Смотри… Лучше дай!
Федор почувствовал, что задыхается от гнева. Ему хотелось броситься на этого тщедушного человека и задушить его, силы бы хватило. Но вдруг стало страшно за Николая. «Проиграл или ляпнул дружкам про его “тысячи”…».
– Завтра у меня именины, – пробормотал Федор.
Язык ворочался с трудом. Во рту было сухо. Он поднялся и набрал воды. Выпил на этот раз всю кружку в несколько глотков и, глядя на перекатывающуюся по дну серповидную длинную каплю, закончил:
– Мне батюшка даст восемьдесят пять рублей, я тебе их отдам.
– А остальные? Слышь, отец, не торгуйся, мне ночью на поезд. Тебе полдня сроку, где хочешь ищи. Занимай, отнимай, из чулка доставай – не мое дело. Ночью срок.
Он бесцеремонно отодвинул старика к печи и прыгнул на кровать, по-кошачьи перевернувшись в воздухе. Сбросив на пол кеды, он поелозил спиной по кровати, посучил по одеялу короткими кривыми ногами и, радостно взвизгнув, потянулся.
Что-то странное произошло с его лицом. Федор не сразу понял, что это улыбка. Детской радостью сверкнули глаза – на федоровской кровати лежал мальчишка, набегавшийся, уставший от долгих шалостей, наконец получивший возможность отдохнуть от собственной неугомонности. «Вот ведь, и его мать родила. Сопляк, а страху нагоняет». Но в тот же миг мальчишечье лицо сморщилось и помрачнело, словно молоко подернулось складками желтой пенки. Гость хмуро посмотрел на хозяина и, резко вскинув подбородок, заклокотал:
– Давай, батя, шукай. Не тяни кота… – он выдал долгую матерную тираду, шмыгнул носом и отвернулся к стене.
* * *Песок скрипел под ногами Федора, часто стучал по сухому телеграфному столбу дятел, низко пролетел к аэродрому четырехкрылый кукурузник. Медленно плыло над головой большое белое облако, похожее на руину храма с овальным проемом посередине, сквозь который широким раструбом бил солнечный луч. Он ярко высветил золотистые стволы сосен с янтарными подтеками живицы, зеленые могильные холмики и трех мужиков. Двое сидели на могилах, а третий громко балагурил, стоя на длинных хлипких ногах, то склоняясь к приятелям, то выпрямляясь неестественно резко. Руки его ходили ходуном, и был он похож на заводного паяца, пляшущего в огромном прозрачном конусе, заполненном огненным золотым эфиром. «И что мы за народ! На могилах скачем! Ни страху, ни уважения к предкам», – сокрушался Федор.
На стакане в руке сидевшего на могиле мужика сверкнул солнечный зайчик. Такой яркий, что Федор зажмурился. «Не успел осудить, как мне, дураку, вразумление. В собственном глазу бревна не вижу. Пора бы вынуть, сколько лет на могиле жены не был». Похоронили ее вместе с его матерью в деревне, да и остались ли хоть холмики на могилах – деревни и следа нет…
Он остановился около двух уцелевших надгробий из черного мрамора. Были они одинаковыми, гладко отполированными, со множеством сколов и странным ажурным навершием – подобием готического свода, из которого торчали обрубки арматуры. На них крепились когда-то кресты. На одном памятнике было выбито: «Надворный советник Ярцев Михаил Варсонофиевич». На другом: «Жена надворного советника Ярцева Домна Моисеевна». «Кто такие? И за что им такая честь? Почти все перебито, а эти памятники стоят. Знать, хорошие люди, вот Господь и сохранил. А может, и нехорошие… Может, за имя женино не сломали, в честь индустриализации. А то “стукнули” бы, что “домну” ломают, и припаяли бы за вредительство!».
Федор усмехнулся и стал следить за белой капустницей, порхавшей над могилами. Она пролетела между черных камней и, скача по воздуху, устремилась вверх, скоро затерявшись в сосновых ветвях.
Федор прошел по кладбищу против своего обычного покосного хода и стал спускаться вниз, к реке. Деревянный тротуар резким пришаркивающим стуком далеко оповестил о его походе. Чья-то кудлатая голова высунулась и тут же исчезла за высоким забором. Звонко засмеялся ребенок, протарахтел за углом мотоцикл.
Переходя дорогу, Федор пропустил автобус, отсалютовавший ему клубом густого сизого дыма. Незнакомая молодая женщина поздоровалась с ним и прошла мимо, опустив низко голову. Пробежал мальчишка, гоня перед собой облепленную грязью камазовскую покрышку.
Перед домом бывшего купца Мясоедова Федор остановился и несколько раз машинально поерзал ногой, подняв пыль. На этом месте семьдесят лет назад он нашел золотой империал. О своей находке он никому не сказал и пять лет держал монету в старом валенке. Несколько раз на дню он любовался своим сокровищем, прячась от матери на повети. Золотая монета приятно холодила ладонь, тускло посверкивал бородатый профиль императора. Кружилась голова от мысли о том, что на этот желтый кружок можно купить все, что душе угодно. Однажды вернувшись с покоса, он узнал, что мать отдала его детские валенки вместе с заячьей шубкой какой-то нищенке…
Потом была глиняная свинья с кривой дырой на спине. В эту свинью он бросал копейки и плотно сложенные рубли. Свинья дожила до сберкнижки, радуя его постоянной прибавкой веса и глухим звяканьем при потряхивании. С каким сладострастием саданул он ей по спине отцовским кузнечным молотом! На изрядную кучку из бумажных и металлических денег он водрузил самый большой осколок – половину свиной головы с красным пятачком и кривым желтым клыком, торчавшим из отбитой пасти. А потом он долго жалел, что разбил копилку, и даже собрался вылепить такую же, но не сумел…
А после смерти жены им овладела невыносимая тоска. Он вдруг почувствовал себя той самой свиньей, набитой деньгами. От каждого шага звенела в нем медь и шуршали бумажки, сильные рези терзали живот. Сколько жутких ночей провел он, катаясь по кровати с закушенной зубами подушкой, с ужасом прислушиваясь к грозному хрюканью, вырывавшемуся из глубин сотрясавшегося живота. Чьи-то грубые пальцы мусолили бумажки, перебирали монеты, рассовывая их по кишкам. Он не мог рассказать о своих болях, боясь, что его сочтут сумасшедшим. Да и сам он не был уверен, что не потерял рассудок… Вот тогда-то он и пришел в церковь. Батюшка сказал, что его надо отчитывать, только сам он не возьмется. Власти не позволяют отчитывать.
А нужно Федору порвать со старой жизнью. Победить грех сребролюбия. Совершить какую-нибудь очень большую жертву, тогда, Господь, возможно, и исцелит его.
Федор послушался: отдал свой дом вдове-погорелице Анне и перебрался в церковную сторожку. Не прошло и недели, как боли в животе и нутряное хрюканье прекратились.
Подойдя к своему дому, Федор остановился и, оглянувшись по сторонам, приладился глазом к дыре в заборе. По двору семенила младшая Аннина внучка. Подошла к корыту и наклонилась, ухватившись за борт, смешно задрав голую попку.
В огороде был завидный порядок. Федор удивленно посмотрел на окученную картошку: «Надо же, и мою окучила!». Ровные бороздки бежали вдоль забора в дальний угол к колодцу. Федор посмотрел на колодезное колесо (таких теперь ни у кого в городе не осталось) и почувствовал зуд в руках. Ему захотелось погладить этот большой, отполированный за целое столетие деревянный круг, крутануть его, вытащить тяжелое ведро и упасть лицом в ледяную вкуснющую воду. Эх, какая вода у него! Первые годы жизни в сторожке он нет-нет да и сходит с ведерком к родному колодцу. Тосковал не по дому, а по воде.
Федор пошамкал пересохшими губами и решил войти во двор. Но в это время из избы вышла босая Анна. Она молча подняла на руки внучку, звонко поцеловала ее в щеку и усадила рядом с собой на скамейку. Но та не хотела сидеть и все норовила сползти на землю. Федор постоял несколько минут, отвернулся и побрел прочь.
* * *В больнице его никто не остановил. Он прошел мимо старух в синих байковых халатах, режущихся в «дурака», заглянул в раскрытую дверь какой-то палаты. Там сидела женщина в таком же байковом халате с газетой в руках. Она поглядела на него поверх очков и отложила газету.
– Вам кого? – спросила она и поднялась с табурета.
– Маланью, – ответил Федор. – Помирающую, – добавил он для ясности.
Женщина вышла в коридор и кивком пригласила его следовать за собой. Старухи оторвались от карт и с любопытством уставились на посетителя.
В палате, в которую его ввели, стояли четыре кровати. Сначала Федор ничего не понял – кровати были пусты. Женщина показала на ту, что стояла у окна, и вышла, осторожно прикрыв за собой дверь. Федор подошел вплотную к кровати и тут только увидел голову Маланьи. Он скользнул глазами по плоско лежащему одеялу, силясь понять, куда же подевалось тело. Через несколько мгновений у Маланьи дрогнули веки, медленно открылись глаза.
Федор придвинул ногой поближе к изголовью табурет и тяжело опустился на него.
– Спасибо, что пришел, – голос Маланьи был слабый, но чистый.
– Ну, как ты? – спросил Федор и положил руку на торчавший из-под одеяла матрац.
– Прости меня, Федор, – веки закрылись, и из правого глаза выкатилась большая круглая слеза. Федор смотрел, как слеза юркнула вниз по щеке, оставив темную полоску на иссохшей белой коже.
– Бог простит, а я и подавно, – сказал он и, взяв с перекладины полотенце, осторожно промокнул Маланьину щеку.
Та с благодарностью посмотрела на Федора:
– Я ведь тебя любила. Всю жизнь.
Федор от неожиданности закашлялся:
– Ну, девка, какая такая любовь?
– Не знала, что ты такой упрямый. Думала, походишь, еще попросишь, позовешь за себя. Я ж была девка нецелованная, надо было скромность выказать, чтоб не бежать по первому зову. А ты раз – и женился. Да еще и на подружке моей.
Федор изумленно посмотрел в подернутые белесой пеленой глаза умирающей:
– Дак чего ж ты… Ну, девка.
Он замахал обеими руками и, чуть не поперхнувшись, выпалил:
– Чего о том теперь толковать, о другом теперь думай.
– Моя вина, – всхлипнула Маланья.
– Да и не без моей.
– Кругом дура. Вся жизнь наперекосяк, ничего хорошего не видела, ни за кого не хотела выходить.
– А со мной еще хуже бы было, я ведь не подарок.
– Может, со мной другим бы был…
– Да что ты, слыханное ли дело, – начал сердиться Федор. – Раньше не могла сказать?!
– Нельзя, у вас детки…
– Так до детков.
– До детков обида жила… И потом обида.
– Ну, знаешь, – Федор привстал и тут же снова сел. – Ты за этим меня позвала?
– Повиниться хотела.
– Ну, дак повинилась, а теперь молчи. На пороге уже… а все глупое городишь. Разве можно? Кака теперь любовь?
– Хотела, чтоб ты знал. Ой, Федор, страшно-то как…
– Ничего. От этого не уйти. А чего жалеть?! От тебя, вон, и не осталось ничего…
Он подумал, что странно как-то утешает, и добавил:
– Я за тобой, долго не задержусь.
Маланья помолчала, голова ее стала легонько подрагивать.
– Икону-то Николая Угодника – Николке твоему, я Агафье наказала.
– Спасибо на том.
Маланья беззвучно плакала. Левый глаз был закрыт, а из правого выкатывались частые бусины слез.
– Сами, сами во всем виноваты, – сокрушенно вздохнул Федор. Нечего ни на людей, ни на жизнь пенять. Все беды сами себе натворили, и некого винить… – он снова мазнул полотенцем по Маланьиной щеке.
– Родителей не почитали, вот и нам от детей то же. Ты не горюй, у тебя хоть сирот не будет. Сирот оставлять плохо, а и неблагодарных детей – тоже радость не велика.
Он подумал, что вовсе не о том говорит с бездетной старухой, махнул рукой и почувствовал, что и по его щеке бежит жаркая струйка.
* * *Он не помнил, как дошел до берега, сколько просидел, глядя на бесшумно текущую реку. Он любил это место. Справа река широкой водой входила в море, вдали у грузовой пристани стояли длинные баржи-лесовозы. По бонам бежал с багром на плече сплотчик. Пронзительно прогудел катер и, описав дугу, быстро поплыл к пристани.
Федор вспомнил о деньгах, которые ждал Николкин дружок, и принялся подсчитывать, сколько сможет собрать до осени. Сено, картошка да корзины… Получалось так, что тысяча набиралась. «Велю ему в сентябре приехать», – успокоился Федор и решил, что пора домой, но идти не хотелось.
Краешек солнца скрылся за кромкой горизонта, по морю и по реке разлилось багряное зарево. Пылающие облака, казалось, норовили прыгнуть вслед за солнцем в море. Золотисто-кровавые всполохи побежали от моря вверх по реке до того самого места, где сидел Федор. Через полчаса небесный багрянец постепенно начал гаснуть. Вода потемнела и уже слева вверху чернела маслянисто и грозно. «Ишь, наладился до осени собирать. А сколько мне жить-то осталось? С утра помирать собрался, да и к вечеру не передумал. Надоть вслед за Маланьей идти, чтоб не спужалась одна. Вот ей и будет со мной загробная свадьба…».
* * *В то время, когда Федор подсчитывал будущую выручку, на кладбище проходили другие подсчеты. Федоров постоялец, разбуженный криками, быстро определил, что гуляют не без напитка. Через несколько минут он сидел посреди гуляк с наполненным до краев стаканом. Мужики щедро угощали его, расспрашивали о Николае. Местный Николкин дружок, Ленька Дранов, тыкал гостю в нос просмоленный большой палец и запальчиво выкрикивал:
– Колька – во! Во – парень!
Потом он погрозил кулаком в сторону сторожки:
– Если бы не старый хрыч, мы бы сейчас с ним тут сидели.
И заходили под старыми кладбищенскими соснами рассказы о Федоровской скупости и о его несметных тысячах. Гость слушал молча, а когда Ленька, распаляясь, крикнул «Сто тысяч!», коротко спросил:
– Где?
– Что – где? – не понял Ленька.
– Где он их держит.
– Известно, где. В матраце.
– А может, под полом или в печке, – добавил другой Николаев приятель.
Гость громко скрипнул зубами и в два глотка осушил стакан.
* * *Утром Агафья спешила поздравить Федора с именинами.
Дверь сторожки была распахнута, на крыльце валялись осколки кирпича и куски грязной серой ваты. Половые доски разворочены, на месте печки груда кирпичей, растерзанный матрац брошен на пол.
На кровати лежал Федор. Лицо его было покойно и даже торжественно. На правом виске темнела небольшая, с пятак, ссадина.
* * *Похоронить Федора позволили здесь же, на старом кладбище, неподалеку от его сторожки. Хоронить его пришел весь город. Много было зевак, не знавших его. Их привлек слух об убийстве из-за больших денег.
После отпевания и краткой литии у могилы долго стояли молча. Никто не плакал, речей не было. И только тогда, когда уже собирались опускать гроб, Анна, которой Федор отписал дом, тихо сказала:
– Не было у него никаких денег. Все погорельцам отдал, я и раздала их.
Потом добавила Агафья:
– Он и жалования не брал. У него закон был: пока носят ноги, кормиться от рук своих. Что за корзины выручал, на то и жил.
Никого эта весть и не удивила. Получилось, будто об этом все знали.
А когда стали засыпать могилу, вдруг заволновались птицы. Сотни грачей поднялись над кладбищем. Со стороны аэродрома прилетела огромная стая. Птицы носились, громко крича, над верхушками сосен. Несколько грачей подрались из-за места на высокой сосне над самой могилой.
Агафья испуганно закрестилась, приговаривая:
– Его птица. Стратилат грачами богат. Ишь как его провожают.
Потом добавила (народ-то нецерковный):
– Федор Стратилат нонче. Именинник наш Федор, на Стратилата родился. – Но и это объяснение мало кто из народа понял.
Агафья накануне вечером напекла блинов и сварила две огромные кастрюли киселя. Тем и помянули тут же. Потом, после того, как разошелся народ, посидели с батюшкой. Помянули и кутьей, и полным обедом.
Батюшка был грустным. В конце даже всплакнул:
– Я ведь его не исповедал. А он просился, чувствовал, что уйдет. На мне грех, буду поминать сугубо.
Вечером постоянные участники кладбищенских радений помянули Федора по заведенному обычаю. Человек двадцать расселись на густо поросших травой могилах рядом с новой, голой. Пили долго, молча. Кто-то все время хрипло вздыхал, кто-то заметил, что не у кого теперь и стакан попросить. Кто-то сказал, что некому будет траву косить… В конце «поминок» стали бить Леньку Дранова – того Колинова дружка, который рассказал убийце о Федоровых тысячах. Били не зло, но усердно. Избитого оставили на Федоровой могиле. К утру Ленька оправился и побрел домой.
А еще через два дня на Федоровой могиле появился крест – большой восьмиконечный. Агафья сказывала, что накануне ночью видела Леньку. Будто бы, он тащил на спине что-то большое. Но что – не разглядела.
1986 г.
Бедный Славик
– Какие же мы папуасы! – громко произнес пожилой мужчина, умильно разглядывая двойняшек, подбежавших к сидевшей рядом с ним женщине. Они были в одинаковых розовых платьицах и белых шляпках.
– Бабушка, мы уже причастились и запивочки выпили, – сообщили они хором.
– Почему это мы папуасы? – обиделась бабушка и сердито посмотрела на соседа-грубияна.
– Да не мы и не ваши красавицы, – заторопился тот успокоить ее. – Это ведь счастье – иметь таких девочек. С детства в церкви, причащаются…
В это время из храма выбежало не менее полусотни детей. Одна за другой выходили молодые мамы с грудными детьми на руках.
– Я смотрю на ваших девочек и на этих деток, – продолжал нарушитель бабушкиного спокойствия, – и думаю: «До какой дикости мы дошли, что депутатам и правительству приходится принимать закон о запрещении называть детей непотребными… нет, не именами, а сатанинскими кличками. Это кем нужно быть, чтобы назвать младенца Люцифером или Демоном! Какими-то “хобитами” называют, “треками”, набором цифр…
– Конечно, это ужасно, – вздохнула бабушка. – Но и раньше дикости было немало. Называли же детей и Днепрогэсами, и Магнитками, и Отюшминальдами[5]. У нас в санатории Вилен[6] был, Рэм[7] и даже Тракторина Кондратьевна. Царство им Небесное! Хорошие были люди, а как их в церкви поминать?
– Это хоть и от бескультурья, но все же раньше давали имена в честь великих людей и трудовых подвигов и достижений. А сейчас – в честь нечистой силы.
Бабушка печально улыбнулась:
– Вы правы. Но по причине узаконенного безбожия у каждого поколения была, как вы выразились, своя папуасность, да простят меня жители Папуа и Новой Гвинеи.
– Я тоже прошу у них прощения.
– И у меня есть своя история, из этой же области. Раньше на побережье от Туапсе до Адлера был всего один храм. Вот этот, сочинский, Михаила Архангела. А сейчас на этом пространстве около сорока церквей, не считая часовен. Меня в этом храме крестили в пять лет. Я все помню. Была война, и его только что открыли. Народ бросился крестить детей. Двадцать лет негде было крестить. Бабушки привели внуков и внучек. Сами-то они были крещены до разорения церквей. Мужчины на фронте. Я помню огромную толпу пожилых женщин и детей. Среди них было только два старика. Крестили большими группами. Я помню, как батюшка кадил, и я оказалась в облаке. Сквозь него падал широкий луч света, и мне казалось, что я на Небе.
Моя бабушка меня потом иногда водила в церковь, и я причащалась. А уже когда в школу пошла, не до церкви было. Отец погиб на войне, мать сначала молилась об его упокоении, а потом перестала. Времена изменились, на верующих косо смотрели. Мама в санатории работала, и замполит ей прямо сказал: «Еще раз в церкви тебя увидят – уволю». Бабушка умерла, водить в храм стало некому… Так я и росла.
Потом молодость, институт, работа, замужество. Жила без Бога, но когда сыночек родился, понесла его крестить, сюда же, в Михаило-Архангельский храм. Когда метрику выписывали, записали его Русланом. Я с детства почему-то это имя полюбила. Сказку пушкинскую «Руслан и Людмила» сто раз перечитывала. Крестной матерью была моя подруга Надежда. Меня не пустили в храм, я ждала во дворе. Когда сыночка вынесли, я к нему, как к Русланчику обращаюсь, а Надежда говорит: «Батюшка сказал, нет такого имени в святцах. Он крещен Славиком». Ну, Славик так Славик, а только и я, и все звали сыночка Русланчиком. Я ведь его ни разу потом в церковь не водила. Окрестила – и забыла дорогу в храм.
И вот мой Русланчик закончил консерваторию, взяли его в хороший оркестр скрипачом. Как-то вечером звонит мне: «Мама, я стал ходить в церковь. Как меня зовут по-православному? А то батюшка говорит, что нет такого имени – Руслан». А я и не знаю. Спрашиваю Надежду: «С каким именем его крестили?». Говорит: «Славик». А какой Славик? Есть и Вячеслав, и Ярослав, и Владислав, и Святослав… Звоню сыну, говорю, не знаю толком. Он к своему духовнику: «Мама не помнит». Тот узнал, что Русланчик родился десятого сентября, говорит: «Ближайший святой – Александр Невский». И стал его причащать как Александра. Я этого не знала. Он в Москве, я в Сочи, а потом вообще в Германию уехал. Здесь ему копейки платили, а там – сами знаете: в Европе в хороших оркестрах и заработки хорошие. Живет в своем доме, всего вдоволь. Только грустит очень. В нашу церковь ездит по воскресеньям за пятьдесят километров. Просит жену вернуться в Россию, а та – ни в какую…