Полная версия
Малое собрание сочинений (сборник)
И кутаюсь вместе с вами…
Пройдет неделя…
Другая…
Снова заговорит с вами ожившее…
А меня с вами уже не будет…
И вы не напьетесь…
Не напьетесь…
1.30 ночи
22 февраля
– Гранька, я тебя ебать больше не буду.
– А на хуй ты мне сдался сам-то… Другие поебут…
– Ну! Что другие! У меня ведь все-таки хуй 22 сантиметра… А это все – шваль.
– Катись-ка ты в манду, поросенок! Как будто у тебя у одного двадцать два сантиметра… Другие полюбят!..
– Ха-ха-ха! Другие! Кому это захочется тебя любить?! У тебя же пизда рюмочкой!
– Рю-ю-умочкой, поросенок! Такую рюмочку ты еще поищешь! Рюмочкой… Сам ты…
– Вот у других – стаканчиком пизда! Вот уж этих хорошо ебать… Продернешь пару раз на лысого – сразу полюбишь… А это – что!.. Грязи, наверно, у тебя полная манда!..
– Дурак поросенок! Грязи-то у тебя на хую, наверное, много… А у меня-то нет… Можешь не беспокоиться…
26 февраля
А ведь я где-то и раньше слышал это.
Даже не так давно.
Помню, еще в апреле прошлого года я возлежал на перилах заветной лестницы и каждое колебание противоположной двери отдавалось во мне учащением дыхания. Я был вне себя от эротических восторгов. Тогда я воспринимал знакомые звуки почти безболезненно…
Нет, все-таки это были не те звуки…
Я не мог их тогда слышать…
Чудовищная смесь национальных мотивов сотрясала мои барабанные перепонки, и я забывался в сексуальном головокружении.
Помню, уже в конце апреля, обыкновенный стул был для меня иконой. Апрельский воздух раззадоривал слизистые оболочки моего воображения скипидаром пережитых восторгов…
Я ничего не слышал, для меня начинался сумасшедший май…
Я почти бессознательно переходил в горизонтальное состояние, ставшее для меня нормальным вплоть до наступления нового года…
Как сейчас помню…
Я ничего не говорил и только упивался мелодией знакомого голоса, единственным моим желанием было прикоснуться к источнику голоса, – и любое прикосновение ввергало меня в бездны половых водоворотов и убийственного головокружения.
То был всего-навсего май, в который ничто, кроме уличных мелодий, меня не сопровождало… И даже тогда, когда объект моих желаний возлагал ладонь на мой страдающий лоб и заставлял меня лежать в таком состоянии, – даже тогда я не слышал того, что слышу сейчас.
А ведь тогда ‹можно было услышать столько…›
И все-таки в июньские дни только романс Верстовского действовал на меня успокаивающе… Не знаю почему – но июньская вершина всех моих жизненных половых влечений охватывается только этими звуками…
Вероятно, я был просто невероятно симпатизирующим мальчиком, и предметом моих помыслов могла быть только двадцатипятилетняя женщина… Не знаю, но даже эта странная ассоциация совершенно не объясняет мои июньские музыкальные вкусы.
И весной объект моих помышлений не казался мне святыней. Но осенью грубое извращение нежности представлялось мне даже поэзиею… Пихнуть локтем в желанную грудь и произнести при этом «У-у-у, жжирная», – значило в сентябре – получить два высококачественных пирожных, столько же трогательных хватаний за руки и дюжину ласковых взглядов.
Многое мне не нравилось.
Мне не нравились в октябре ее настойчивые стремления овладеть моей рукой и в течение десятков минут почти ежедневно гадать по ней…
Не нравилась ее привычка курить папиросы, передавая их бесконечно «из уст в уста» и при этом покрываться стыдливой краской…
Не нравились, кроме всего прочего, ежедневные посещения и глупые чередования материнской заботливости с показным равнодушием.
И вдруг – ноябрь… Я даже не запомнил этого дня, я никогда не прощу себе того, что я не запомнил этого дня… Не знаю, чем меня привлекло это новое…может быть, тем, что я живу только прошлым… и все, чем я в данный момент существую, только в будущем может быть пережито мною…
Не знаю, – но каждый звук ее голоса меня облегчает.
27 февраля
С утра – состояние нравственного туберкулеза.
Почти непреодолимое желание еще раз услышать, вбить в голову и бесконечно насвистывать.
Неужели же я совершенно свихнулся?
И у меня больше нет другой отрады?
28 февраля
Дайте мне чего-нибудь глотнуть, господа!И, еб вашу мать,«Пусть будет завтра и мрак, и холод, –Сегодня сердце отдам лучу!»1 марта
Vestibulum находится в нижнем конце sinus urogenitalis, представляющего продолжение первого; эта часть носит название vestibulum vaginae; в нее открывается uretra.
Когда промежность и уретроректальная перегородка уже сформировались, то передний отрезок клоаки носит название sinus urogenitalis. Но такое обозначение не соответствовало бы действительности, потому что в данный момент Мюллеровы каналы еще не открываются в Sinus.
В этот период оба канала, имея вид рядом лежащих эпителиальных трубок, лишены мезодермальной оболочки и еще не достигли уретроректальной перегородки.
Нижние концы каналов заполняются клеточными элементами многослойного мостовидного эпителия, а при достижении Sinus’a Мюллеровыми протоками – происходит смешение эпителия Мюллеровых каналов с эпителием Sinus’a. К этому времени нижние концы Мюллеровых каналов открываются во влагалище.
Большую часть в образовании hymen’a и выделительного канала аллантоиса, как об этом свидетельствует Koch, играют Вольфовы каналы, ниспадающие в железы Scene Kochs.
Glandulae Bartholinii или Huguier развиваются в кавернозные тела Glans clitoridis.
На основании такой связи можно установить гомологию между bulbus urethrae и hymen, соединяющих Praeputium clitoridis с Corpora cavernosa penis. Что же касается замедленного впадения Мюллеровых каналов в Sinus urogenitalis, то этот факт сам по себе очень важен для объяснения человеческих пороков.
2 марта
Мне холодно… я зябну… и все они умерли… умерли…
3 марта
Ровно в восемь я покинул зал ожидания.
На пути следования ничто не привлекло мои взоры, и я прошел почти незамеченным.
Добравшись наконец до Грузинского сквера, я был остановлен массой движущихся по всем направлениям скотов. Одни пытались перепилить ножом каменную шею Венеры Милосской, другие выкрикивали антисанитарные лозунги.
Одним словом, никто не обратил на меня внимания, – и только стоящий поодаль и, видимо, раздосадованный чем-то шатен ласково протянул мне потную ладонь.
– Вы, случайно, не Максим Горький?
– Собственно… ннет… но вообще – да.
– В таком случае – взгляните на небо.
– Ннну… звезды… шпиль гастронома… «Пейте натуральный кофе»… ну… и больше, кажется, ничего существенного.
Шатен внезапно преобразился.
– Ну, а… лик… Всевидящего?
– Гм.
– То есть как это – «гм»? А звезды?! Разве ничего вам не напоминают?..
– Что?!! Вы тоже… боитесь… Боже мой… Так вы…
– Да, да, да… а теперь – уйдите… я боюсь оставаться с вами наедине… идите, идите с богом…
И долго махал мне вслед парусиновой шляпой.
4 марта
А мне, может, тоже не нравится, что вы на меня смотрите, – вы думаете, если я вижу себя, то загрязняю кабину? А вы забыли спросить меня, от меня ли это зависит?
Вы думаете, я не вижу ваших подбородков, даже если сохраняю полнейшее спокойствие? Или меня нет – вообще? Вы, наверное, и не знали раньше, как заглядывать в чужое окно.
А я, например, еще и раньше понял, что в этом нет ничего предосудительного. Представьте себе – я, может быть, завтра же, с утра, предстану перед ухмыляющимися «хозяйками», – а не хватит решимости – пред судом Божьим.
Слишком многого стоило мне начало марта, чтобы отказаться от мелочности моего различия. Пусть оно и «угнетало», и вызывало собственное недоумение, – я не жалею, что с ног до головы закрылся от непонимающих взглядов. Да и не все ли равно, был или не был таким же.
Если даже я иногда получал от него удовольствие, – оно исчезало, как только я открывал окно.
Даже у того, кто плакал, хватало силы советовать, – мои уловки были слишком беспомощными.
И теперь вот – снова, стоит мне увидеть человека, я ускоряю шаг. Не потому, что я боюсь, – а просто привык исключительно на все смотреть сбоку. Странная эта манера, если человек уверен, что за ним никто не следит.
Оказывается, это даже прозаичней, чем мания преследования. Там человек боится. А здесь – просто уважает равнодушных людей. Для меня лично только поэтому нет никакой возможности щеголять трауром.
Может быть, это и к лучшему. По крайней мере, нет и никаких надежд на полную успокоенность.
Все бы это прошло и незаметно, если бы не двадцатимесячный страх. С тех пор, наверное, у меня невероятная симпатия ко всему синему и ко всему тому, что положено поперек.
Часто я пытался проверить правильность, – иногда заходил просто, иногда расспрашивал мемуары – и всегда недовольные двусмысленно улыбались.
Что их заставляло менять положения, – не пойму до сих пор. Вероятно, были слишком в себе уверены. А может, просто – боялись показать вид, что их собственное безразличие почти всегда действует на меня благотворно.
Скоро они и сами убедились в этом – смолкли даже «колхозники». Один тот факт, что я ушел от всего знакомого за три недели до наступления «исхода», вселяет в меня груду мелких уверенностей. Но они слишком малы для того, чтобы успокоить мою «храбрость».
Между прочим, – если даже отбросить все внутреннее, – один вид сытости и белых воротничков заставляет меня устремляться к воротам Большой Грузинской улицы. Боюсь, что ночной бред может меня выдать.
Одним словом, то, что днем вызывает во мне смех, вечером отгоняет все остальные «мыслишки».
То, что в десятом классе меня занимало, на первом курсе заполнилось эротикой, а на втором расшевелило все Бывшее и все Трагедийное, – завтра исчезнет.
«Пролетарии» меня не удержат. Я пойду туда. Завтра.
5 марта
Ччерт побери, меня пугает тюрьма!
Иначе чем же объяснить то, что я по-прежнему опасаюсь покинуть свою постель и с содроганием смотрю на советские государственные учреждения!
Если разобраться трезво – самое большое, что меня ожидает, – два года.
Даже кировские показания не дадут ровно ничего!
Странно. Если бы я шел на убийство или на расплату за убийство, я не был бы так взволнован! А здесь – мелкое, отвратительное делишко!
Самое главное – я виноват, но я не чувствую себя виновным! Что же сделать, если я не знал, что виноват!
Я знаю, что за последние четыре дня я отупел небывало. Новая семейная «драма» меня не коснулась совершенно.
Все происходящее – происходит через органы дыхания, не задевая головы. Вчерашняя решимость развеялась первым подозрительным взглядом прохожего. Завтра я должен оставить назойливую постель!
И в конце концов.
Что бы то ни было, – я не пойду! Если угодно – я предпочитаю самоубийство!
7 марта
Проходил по Тишинской площади.
У цветочного магазина закутанный в платок трехлетний младенец держался за материнский подол и необычайно громко выражал свое восхищение:
– Мам! Смотли – хаесые цветоцки! – Захотелось схватить младенца за ноги и разбить его
головой витрину магазина. Зазнобило. Увидел на себе удивленный младенческий взгляд.
– И майсик – тозэ хаесый!
Слегка потеплело. Против воли – улыбнулся. Зачем разбивать… голову? Просто – взять за обе ноги – и разорвать. А цветы – пусть живут… Бог с ними.
8 марта
У. П. З. Т. Н. Б. – П.
11 марта
Чрезвычайно странно.
Три дня назад я спешил к Краснопресненскому метро с совершенно серьезными намерениями. В мои намерения, в частности, входила трагическая гибель на стальных рельсах.
Не знаю, было ли слишком остроумным мое решение; могу сказать одно – оно было гораздо более серьезным, нежели 30-е апреля прошлого года. И настолько же более прозаическим.
По крайней мере, за два истекших дня я если не сделался оптимистом, то стал человеком здравого рассудка и материально обеспеченным.
Не знаю, надолго ли.
12 марта
«Ну, Венька, ну ты представляешь, что со мной будет, если я тебя не приведу к ней в комнату… Ведь ты же ее больше месяца не видел…
Да никого там нет! Ни одного человека!.. Я, как увидела тебя в коридоре со Скороденкой, сразу бегом побежала к Тоньке; она даже на каток с нами отказалась идти. Джульетту мы сразу выпроводили в читальню… Светка сейчас у меня в комнате, мы сейчас на каток с ней уходим… Так что никого, Венька, нет! Никого! Одна Тонька!
Ну, иди, Венька, слышишь… Иди… Ну?.. Она же ждет сейчас… И никого целый вечер не будет в комнате… Ведь она даже и на каток не пошла…
Ну, ты просто дурак, Венька… Успеешь ты еще раз десять послушать своего Равеля…
Да ну тебя… Мне даже надоело тебя уговаривать… Хочешь – иди к Тоньке, хочешь – слушай Равеля, – мне-то ведь все равно…»
О. Н. 9.30
13 марта
Невыносимо тоскливо.
Наверное, оттого, что вчера весь вечер слушал Равеля.
14 марта
– Так вы что же, Ерофеев, считаете себя этаким потерянным человеком? чем-то вроде…
– Извините, я, слава богу, никогда не считал себя «потерянным», – хотя бы потому, что это слишком скучно и… не ново.
– А вы бросьте рисоваться, Ерофеев… Говорите со мной как с рядовым комсомольцем. Вы не думайте, что я получил какое-то указание свыше – специально вас перевоспитывать. Меня просто заинтересовали ваши пространные речи в красном уголке. Вы даже пытались там, кажется, защищать фашизм или что-то в этом роде… Серьезно вам советую, Ерофеев, – бросьте вы все это. Ведь…
– Позвольте, позвольте – во-первых, никакой речи о защите фашизма не было в красном уголке, всего-навсего – был спор о советской литературе…
– Ну?
– Ну и… наша уважаемая библиотекарша в ответ на мой запрос достать мне что-нибудь Марины Цветаевой, Бальмонта или Фета – высказала гениальную мысль: уничтожить всех этих авторов и запрудить полки советских библиотек исключительно советской литературой… При этом она пыталась мне доказать, что «Первая любовь» Константина Симонова выше всего, что было создано всеми тремя поэтами, вместе взятыми…
– Вы, конечно, возмутились.
– Я не возмутился. Я просто процитировал ей Маринетти о поджигателях с почерневшими пальцами, которые зажгут полки библиотек… Библиотекарша общенародно обвинила меня в фашистских наклонностях… А я просто-напросто запел «Не искушай меня без нужды возвратом нежности твоей…».
– Послушайте, Ерофеев, вы не можете мне сказать, за что вы питаете такую ненависть к советской литературе? Ведь я не первый раз встречаю подобно настроенных молодых людей… Я думаю – это просто от незнания жизни.
– Да, наверное, от этого.
– И, вы понимаете, Ерофеев, – вот вы, наверное, еще не служили в армии? – ну что ж, будете служить. И там вы поймете, что значит жизнь. Настоящая жизнь. И, вы представляете, – вы служите во флоте, ваша девушка далеко от вас, вы – в открытом море… И вот вся эта дружная, сплоченная семья матросов запевает песню о девушке, которая ждет возвращения матроса, – ну, одним словом – простую советскую песню, – ведь вы с удовольствием подпоете… Уверяю вас – если вы попадете в хороший коллектив, вы сделаетесь гораздо проще… Гораздо проще…
– Не думаю… По крайней мере, мой, извините, духовный мир никогда не сузится до размеров того мирка, которым живут эти ваши любящие матросы.
– Гм… «любящие»? Узкий мирок? Вы, наверное, никогда не были любящим?
– Наверное.
– Почему – наверное?
– Тттак… Видите ли, – я вообще не собирался касаться интимных вопросов…
– Ну, ладно… Хе-хе-хе… Вы комсомолец, Ерофеев?
– Да… комсомолец.
– Авангард молодежи?
– Видите ли, я давно поступал в комсомол и…немножко запамятовал, как там написано в уставе – авангард или арьергард…
– Вы ммило шутите, Ерофеев…
– Да, я с детства шутник.
– Очччень жаль… оччень жаль… А вы не знаете, по какому поводу я спросил вас – комсомолец вы или нет?
– Откровенно говоря… теряюсь в догадках…
– Гм… «Теряетесь в догадках»… А ведь догадаться, Ерофеев, не слишком трудно… Знаете, что я вам скажу, – вы никогда не собьете с правильного пути нашу молодежь – и, пожалуйста, бросьте всю эту вашу… пропаганду…
– О боже! Какую пропаганду?!
– Ккаккой же вы милый и невинный ребенок все-таки! Вы даже не знаете, о чем идет речь! «Теряетесь в догадках»! Знаете что, Ерофеев, – бросьте кривляться! Поймите ту простую истину, что вы стараетесь переделать на свой лад людей, которые прошли суровую жизненную школу и которые, откровенно вам скажу, смеются и над вами, и над той чепухой, которую вы проповедуете… Смеются и…
– Извиняюсь, но если я говорю чепуху и все смеются над этой чепухой, так почему же вы так… встревожены? Ведь вы, я надеюсь, тоже прошли суровую жизненную школу?
– Я не встревожен, Ерофеев. Я тоже смеюсь. Но это не простой смех. Когда я вижу здорового, восемнадцатилетнего парня, который, вместо того чтобы со всей молодежью страны бороться за наше общее, кровное дело, только тем и занимается, что хлещет водку и проповедует какое-то… человеконенавистничество… – мне становится даже страшно! Да! Страшно! За таких, извиняюсь, скотов, которые даже не стоят этого!
– Чего – «этого»?
– Да! которые даже не стоят этого! Вы знаете, что мой отец вот таких вот, как вы, в сорок первом году расстреливал сотнями, как собак расстреливал?!. Эти…
– Вы весь в папу, товарищ секретарь.
– А вы-ы не-е издевайтесь надо мной!! Не из-де-вай-тесь! Слышите!? Издеваться вы можете над уличными девками! Да! Издеваться вы можете над уличными девками! А пока – вы в кабинете секретаря комсомола!
– Извините, может, вы мне позволите избавить вас от своего присутствия?
– Я вас нне задерживаю – пожалуйста! Но, говорю вам последний раз – еще одно… замечание – и вас не будет ни в комсомоле, ни в тресте… Я сам лично поставлю этот вопрос на комсомольское собрание!
– Гм… Заранее вам благодарен.
– Не стоит благодарности! Идите!! И заодно опохмелитесь! От вас водкой разит на версту…
– А я бы вам посоветовал сходить в уборную, товарищ секретарь. Воздух мне что-то не нравится… в вашем кабинете.
15 марта
И все-таки.
Что бы со мной ни было, – никогда ничто меня не волнует, кроме, разве, присутствия Музыкантовой.
В этом смысле я следую лучшим традициям.
Прадед мой сошел с ума.
Дед перекрестил дрожащими пальцами направленные на него дула советских винтовок.
Отец захлебнулся 96-градусным денатуратом.
А я – по-прежнему Венедикт.
И вечно таковым пребуду.
16 марта
Ах, господа, мне снился сегодня очаровательный сон! Необыкновенный сон!
Мне виделось, господа, что все меня окружающее выросло до размеров исполинских, вероятно, потому, что сам я превратился во что-то неизмеримо малое.
Я уже даже не помню, господа, в какую плоть я был облечен. Могу сказать только одно – я не был ни одним из представителей членистоногих, потому что на лицах окружающих меня исполинов не выражалось ни тени отвращения.
Ах, господа, вы даже не можете себе представить, каким уморительно жалким было мое положение и каким невыносимым насмешкам подвергалась личность моя!
Одни сетовали на измельчание человеческого рода.
Другие предлагали в высушенном виде поместить меня в отдел «Необыкновенная фауна».
Третьи рассматривали меня через вогнутое стекло, – и это было для меня всего более невыносимым.
Члены Политбюро тыкали пальчиком в мой животик. Отставные майоры проверяли прочность моих волосяных покровов. Служители МВД совершенно бездоказательно обвиняли меня в связях с Бериею. А один из вероломных сынов Кавказа предложил даже изнасиловать меня.
Ах, господа, вы даже представить себе не можете, до какой степени уязвлены были мои человеческие чувства. Ибо – кем бы я ни был тогда – чувства человеческие по недоразумению во мне сохранились.
Я ронял из глаз миллиарды слез, сквозь слезы цитировал графа Соллогуба, подбирая выражения по возможности «жалкие», – на какие только ухищрения не пускался я, дабы вымолить у них снисхождение…
Я знал, что все эти чудовищные создания в действительности жалеют меня и в душах их, смягченных присутствием существа беззащитного, нет ни тени насмешки…
Я не верил, что исполины эти совершенно искренне – неумолимы.
Но снисхождения не было. И я бы погиб, господа, погиб неминуемо, если бы вдруг… (вдруг!) ослепительный свет белого кителя не рассеял мрака окружающей меня звериной непреклонности.
И не только я – все неожиданно осознали, что только он – он, излучающий ослепительный свет, имеет законное право над моей судьбой властвовать.
Ах, господа, этот человек мог раздавить меня указательным пальцем, этот человек мог подзадорить безумство гигантов. Он мог, наконец, остановить глумление и спасти меня от ревущей толпы, подвергавшей меня осмеянию…
Но именно-то в это мгновение, господа, я проснулся. Да, черт побери, как это ни плачевно, я проснулся и вынужден был оставить вдохновенное ложе свое.
В состоянии не то грустной неопределенности, не то неопределенной грусти запахнулся я в простыню и подошел к растворенному окошку, дабы созерцанием мартовского утра растворить тягостный осадок, оставленный в душе моей исчезнувшим сновидением.
Все действовало на меня успокаивающе. И занесенные снегом деревья, которые чем-то напоминали мне клиентов 144-й парикмахерской, еще не успевших закончить священный обряд брадобрейства. И совершающий утреннюю прогулку страж внутреннего спокойствия. Одним словом, исключительно все, что попадало в поле моего зрения.
И вы представляете, господа, настолько удачно белый китель милиционера гармонировал с белым блеском заиндевелых деревьев, настолько умиротворило душу мою созерцание мартовского пробуждения, что все существо мое неудержимо охватило желание согреть на груди своей стража утреннего спокойствия.
Да, да, господа, можете не удивляться странности моего желания, – его выполнение было слишком реально для удовлетворенного существа моего. По крайней мере, я был в этом совершенно уверен, когда нахлынувшая на меня буря родственных чувств заставила меня с четырехметровой высоты пасть на шею моего благодетеля.
Да, я действительно пал ему на шею, я залил слезами белый китель его, спасший меня в минувшем сне от насмешек неумолимой толпы.
«Миленький мой, – сквозь слезы шептал я ему, между тем как он, опрокинутый на землю, пытался освободить горло от цепких перстов моих, – миленький мой, ведь это же были вы, ведь, если бы я не проснулся, вы обязательно спрятали бы меня в карман… не правда ли?.. Да, да, да, я вам всегда говорил, что все они – отвратительные насмешники…»
Ах, господа, если бы вы могли понять, насколько чистосердечными были слезы мои и благодарности, обращенные к телу уже бездыханному, но все же милому моему сердцу. Для меня безразличны были и рев сбежавшейся толпы, и град неистовых проклятий, которым осыпали беспомощное существо мое.
«Ведь я же всегда говорил вам о тщете суеты мирской, – продолжал я, переводя взоры с бездыханного трупа на пробивающегося через толпу милиционера, – тогда вы были еще великолепнее, а потомок Багратиона покушался на невинность мою! Снова судьбы мои в ваших руках, благодетель мой, – и все равно через мгновение я уйду от правосудия вашего –
Я просыпаюсь».
7.00 веч.
17 марта
Ссскоты!
Они думают, что тоска по их физиономиям заставляет меня посещать Стромынку!
18 марта
«Такой чудак – этот Ерофеев. Вечно что-то читает,
читает… Пьет охуительно».
Николай А.«Молчит-молчит, целыми сутками молчит, а потом сразу что-то нападет на него, – так и не узнаешь: хохочет, как жеребец, матом ругается, девок щупает. И вечно это свою „Не искушай“ поет».
Аграфена З.«А денег ему не давай – это ведь такой пропойца!»
Мария С.«Знаешь что – я сам чудак, много чудаков видел, но такого чудака первый раз встречаю».
Анатолий П.«А что Венька скажет?! Да ничего он не скажет. Опять будет под окном Абрамова петь:
Избавь твою Саг’у от пытки напг’асной!
Взгляни еще г’аз на меня, Мой ангел пг’екг’асный!»
Александр С.«Ну, уж если Ерофеев скажет что-нибудь такое – так вся абрамовская бригада за пупки хватается».
Геннадий С.«Грамотный человек… О политике так умно рассуждает – его никак и не переспоришь. Не знаю, за что его выгнали из института… За пьянство, наверное».
Геннадий С.«Да-а-а, что пьет, так это пье-о-от».
Иван А.«Черт его знает, что у него на уме. Темный человек… непонятный. Уж из человеческой шкуры хочет вылезти… все у него поперек, все не так…»
Анна С.«Венька, признайся, что ты иностранный агент. Я же вижу».