Полная версия
Горькая жизнь
День выдался хмурый, с прогнувшимся дырявым небом, с которого на землю сыпалась противная холодная мокредь.
Перед бараком ходил, похлопывая плеткой по голенищу сапога, «кум» – тощий, похожий на петуха хмельного либо попугая, мужик с мятыми погонами на кителе, известный тем, что ему очень нравилось выстраивать бывших фронтовиков в послушную шеренгу и выступать перед ними с «лекциями, прочищающими мозги», как говорил он сам.
– После моих лекций даже Гитлер отказался бы от своих идей и пошел бы копать канавы на ячменных полях Баварии, – довольно складно вещал «кум», красуясь перед заключенными.
Опасное заявление. Когда-нибудь ему наступят каблуком на хвост, чтобы не ходил по лезвию ножа.
Нос у «кума» был действительно попугайский – огромный, дугой, такие носы в России – штука редкая, и походку оперативник имел попугайскую – нервную, подпрыгивающую.
– Сегодня из лагеря выходим с вещами, – прокаркал «кум» мрачно, – до поздней осени, до конца октября мы сюда не вернемся, понятно? – «кум» пропрыгал вдоль строя. – Все лето вы будете работать на благо нашей великой страны, понятно? Чтобы народ наш жил счастливо. Понятно, фашистское отродье, или нет?
Сам «кум» на фронте не был, фашистов видел только в кино, на кителе у него красовалась колодка лишь одной медали – трудовой, которую выдавали всем, кто работал в тылу, в том числе и охранникам лагерей. Перетрудившийся «кум» много дней провел в дежурствах на караульной вышке, зубами от холода настучался вдоволь. В результате челюсти ему заменили на искусственные, а за профессиональное бдение на работе, за нюх и умение носить автомат ППШ на плече в торжественной обстановке вручили заветную награду…
Христинин, весело и зло улыбаясь, стиснул зубы. Китаев догадывался, что сейчас у бывшего сапера роится в голове, какие мысли бродят и какие слова готовы соскочить с языка, восхищался им.
– Не слышу ответа! – Попугай вздернул голову и повысил голос. – Совсем обнаглели, гитлеровцы!
На погонах у «кума» поблескивала одна-единственная звездочка. При одном просвете для оперативника этого явно было недостаточно, тем более, что младшему лейтенанту этому было уже не двадцать и не двадцать пять лет, а много больше… Да и «кумовья» в других лагерях были старшими лейтенантами, капитанами и даже майорами. Этому же повышение, видать, не светило – не хватало грамотешки. Зато имелась хватка.
Впрочем, качество это, именуемое хваткой, в Управлении лагерей приветствовалось даже больше, чем образование.
Один из стоявших в шеренге зеков переступил с ноги на ногу, следом раздался короткий вскрик и справа послышалось сиплое, словно бы сплющенное тяжестью:
– Понятно.
Зеки четвертого барака, стоявшие в шеренге, неодобрительно переглянулись – никто из них явно не хотел отвечать на вопросы «кума», но вот один все-таки не сдержался, сдал… Жаль, что ему не успели зажать рот.
– То-то же, – удовлетворенно произнес «кум» и прошелся вдоль шеренги. М-да, походка у него была такая, будто он хромал на обе ноги сразу.
– Завтрака не будет, – каким-то не своим, внезапно сделавшимся ликующим голосом объявил «кум», – перекус сделаем в пути. А потом, ежели вы, фашисты, не пожрете один денек, Родине от этого только польза будет – больше еды сохранится и меньше говна останется на обочине дороги, по которой вы пойдете. Понятно?
На этот раз каркающее «Понятно?» «кума» осталось без ответа. «Кум» распахнул было рот, чтобы произнести очередную фразу насчет «потерявших всякий стыд фашистов», но Христинин точно уловил, что будет дальше и сделал заключение:
– Все, цыпленок сдох!
– На сборы – десять минут, – прокаркал «кум» и, отойдя в сторону, сел на скамейку. Из-под рукава кителя выпростал циферблат больших часов, нацепленных на модный лаковый ремешок, и демонстративно постучал пальцем по стеклу: время, мол, пошло…
В общем, кто успел, тот и съел, а кто не успел… В этих рядах оказаться не хотелось, и Китаев бегом бросился в барак.
Выступили через десять минут – часы у «кума» шли точно. «Куму» подвели верховую лошадь – гнедого мерина, неуютно чувствовавшего себя под кавалерийским седлом. Оперативник неловко вскарабкался на него, просунул носки сапог в стремена, поправил на плечах погоны и победно, придирчивым оком глянул на длинную колонну заключенных.
Увиденное удовлетворило его, и «кум» указующим движением послал в пространство правую руку:
– Вперед!
Поселок, считавшийся лагерным центром, обходили по обводной дороге, чтобы, не дай Бог, не накидать на улицы, где жили старшие офицеры, вшей. А вши так вгрызлись в телогрейки, прикипели к швам, что сами становились тканью, нитками, частью одежды, строчками и пуговицами, некоторых из них надо было выцарапывать гвоздями, иначе не взять. Другие же, наоборот, любили путешествия и совершали, как блохи, полуметровые прыжки.
Улицы поселка были нарядные, ухоженные. Оставшиеся здесь на поселение зеки буквально языком вылизывали каждую доску тротуара, каждый камень, вдавленный в земляную плоть проезжей части, мокрыми тряпками обмахивали мусорные урны и перила на всяком более-менее командном крыльце.
Имелись в поселке и свои удобства: здесь работал профессиональный театр – из зеков-актеров, были магазины с добротными товарами для офицерского состава, куда «куму», кстати, тоже была открыта дорога, – ателье, прачечная, дом культуры, где по два раза на день крутили фильмы, мастерская по пошиву сапог – обычных штатских бареток тут, увы, не производили; ресторан с вечнозелеными пальмами, чьи огромные, блестящие, будто бы отлакированные листья были истырканы дырами, оставленными горящими сигаретами, – почему-то старший комсостав любил это дело больше, чем пирожки с повидлом – не надо никаких пирожков, дай лучше возможность пару дырок в листьях прожечь, и так далее. Словом, здесь протекала жизнь, которая была совершенно неведома «фашистам», бредущим в колонне четвертого барака.
И многим из них этой жизни уже не увидеть никогда. Не дано!
– Жаль, – привычно воскликнул Христинин, – не удалось поселковое начальство наградить двумя десятками отборных вшей, которых я для них приготовил специально. – Засмеялся, на ходу хлопнул ладонями по коленям, изображая плясовой ритм.
– Ничего, и на нашей улице будет играть барабан, – не выдержал, отозвался на христининские слова Егорунин, – вот увидите…
В чем, в чем, а в этом Китаев не сомневался.
Вдоль пыльной, полной канав дороги росли чахлые, с грубыми коричневыми стволами березки, которые хотя и зазеленели уже, но ожить пока не ожили – это было еще впереди. Серая пыль опушкой обмахрила края листьев, кое-где перекрасила и сами березки – те, которые стояли подальше от дороги, – шевелящимся тонким слоем укладывалась на траву, на метелки тощих кустов, обметивших обе обочины. Даже куропатки, обычно нарядные, белые, и те стали серыми от пыли.
Пыль медленным густым столбом поднималась за колонной и долго висела в воздухе, роилась, словно туча гнуса, никак не желала стекать вниз, на землю.
«Кум» иногда приподнимался в седле и острым полководческим взором окидывал колонну, выкрикивал гортанно и трескуче:
– Подтянись!
Иногда на обочинах возникали низкорослые белесые цветы, которые гнездились кучно, тянулись к солнцу своими небольшими, жаждущими света головками, разворачивались вместе с ним – то ли ромашки это были, то ли подснежники, то ли еще какая-нибудь ерунда – этого в колонне никто не знал. Зекам хотелось кинуться к этим неказистым цветам, сорвать хотя бы один, прижать к лицу, к губам, к груди – ведь это были цветы воли, свободы, на лагерной земле они не росли.
На командные вскрики «кума» колонна почти не реагировала, больше реагировала на тумаки охраны, вооруженной автоматами, – охрана, в отличие от «кума», топала на своих двоих, так же маялась, сшибала себе каблуки, как и заключенные, и так же вопросительно поглядывала на железнодорожные рельсы, проложенные метрах в двадцати от грунтовой дороги и двигавшиеся с ней параллельно.
Недалеко от того места, где оборвутся рельсы, им придется разбивать лагерь, – там будет и отдых, и сон, и подарки от охраны: удары прикладами по горбу.
Охранниками в их лагере были в основном малограмотные парни с угреватыми лицами, в большинстве своем с четырехклассным образованием, мобилизованные на вологодской и архангелогородской землях, довольно робкие и одновременно грубые, боявшиеся городских улиц.
В армию их забирали из деревень, из глухих мест, – делали это специально, рассчитывая, что ежели чего случится, люди эти будут стрелять по зекам не раздумывая. Так оно, собственно, и было. Неподалеку от Китаева, который шел в крайнем ряду, топал один такой вологодский, с потным лицом, с носом в виде картофелины и плоским, как у налима лицом. На ходу охранник бухтел, и всуе, и втуне поминал «проклятых фашистов», бесцветными, но очень зоркими глазами своими цеплялся за зеков, выискивая, кого бы огреть прикладом автомата.
На вопрос «За что?» выдавал один и тот же ответ: «Чтоб не мерзнул».
Китаев случайно услышал его фамилию – услышал и запомнил: Житнухин. Бесцветная, невыразительная, очень непонятная, внесенная в метрику, похоже, с ошибкой. Впрочем, как известно, фамилии себе люди не выбирают, их дают родители, независимо от того, согласны с этим младенцы или нет. Четких, с учетом русской грамматики, правописания, фамилий в России мало, может быть, даже почти нет. Встречаются они редко и корневая система их состоит из имен. Иванов, Петров, Симонов, Венедиктов. Так, во всяком случае, казалось Китаеву. Хотя специалистом по этой части он был, конечно, невеликим.
Его собственная фамилия – Китаев – тоже неверная, искаженная, с ошибкой. Правильнее, наверное, будет Китайцев, а не Китаев – от слова «китаец». Можно предположить, что фамилия его возникла от названия огромной восточной страны, от слова «Китай», но фамилии, образованные от частей света, стран, в России не встречаются… Нет у нас ни Европовых, ни Азиевых, ни Франциевых, ни Мадагаскаровых. Есть Французовы – от слова «француз», есть Чеховы – от слова «чех», есть Болгарины – от слова «болгарин», есть Коряковы – от слова «коряк», есть Евреевы – от слова «еврей». Все эти фамилии Китаев встречал. Попадались они и в мирной жизни, попадались и на фронте. Господи, что только не приходит в голову, когда бредешь по пыльной неровной дороге, глядя в затылок зеку, едва волокущему ноги перед тобой, какие только мысли не возникают в пустой, лишенной мозгов – все выела каторга, лагеря – черепушке!
Вологодец с искаженной фамилией шел в трех метрах от Китаева, умело подладил свой шаг под шаг колонны и продолжал зло поглядывать на зековский строй.
И автомат свой он держал не как другие конвоиры – за плечами, – повесил его на грудь: был готов в любую секунду выстрелить. Китаев вздохнул: от такого человека можно ожидать чего угодно – порода известная.
Через полтора часа «кум» в очередной раз привстал в седле, огляделся неторопливо и объявил:
– Пятнадцать минут – отдых. Прямо в колонне, на дороге. Можно сесть.
Про то, что «кум» обещал завтрак в пути, он уже забыл – не будет никакого завтрака. Колонна остановилась.
– А как же насчет перекуса? – поинтересовался Христинин. – Обещан же!
– Обещанного, говорят, два года ждут, – «кум» не выдержал, хохотнул, находился в настроении. – Когда привезут, я тебе скажу. – И добавил тоном, неожиданно сделавшимся зловещим: – Персонально.
Несколько человек, не раздумывая, уселись на землю – перемолотую, умятую другими ногами, колесами машин и повозок, где-то сухую, трескучую, словно бы заряженную электричеством, где-то, особенно в низинах – влажную, даже топкую, поскольку грунтовые воды в этих краях подступают к поверхности земли и дорога во многих местах темнеет мокрыми пятнами.
Колонна собралась длинная, заключенных было много. Одним достались сухие, вполне приемлемые места, другим – такие, что не сядешь. А если сядешь, то встанешь с мокрой куриной задницей.
Китаеву досталось сухое место, более того, даже камешек какой-то словно бы специально обозначился, проклюнулся на поверхность, Китаев на него и присел, вытянул гудящие ноги.
«Кум» той порою слез с лошади, достал из мешка, притороченного к седлу, кусок хлеба и кусок темной вяленой оленины, несколько стеблей лука и, поглядывая на голодную колонну, впился зубами в мясо, замычал довольно – оленину завялили недавно, блюдо было свежее, хлеб – утренней выпечки, почти теплый, лук тоже был сорван с грядки утром… Сидевшие на дороге зеки смотрели на «кума» не отрываясь – хотелось есть.
Конвоиры, не выпуская из рук автоматов, тоже занялись перекусом: у кого что было с собою, тот тем и довольствовался.
– Вот сука, – просипел Егорунин, отвернулся в сторону, чтобы не видеть самодовольного, азартно жующего «кума». – На фронте он более двух дней не прожил бы.
Это Китаев знал – сам наблюдал такие вещи: после прорыва Ленинградом блокады он попал на фронт, немного там подкормился, пришел в себя и был направлен тянуть лямку в матушку-пехоту. Поскольку блокада оставила на нем след – во время голода люди худели, превращались в щепки, в неудобно состыкованные костяшки, на которых старой изношенной тряпкой висит кожа, большой лохмот ее, то в щепку, накрытую тряпкой, превратился и Китаев.
Рост его замедлился, он как был телосложением своим мальчишкой, так мальчишкой и остался (не телосложение это было, а теловычитание) – такое происходило едва ли не со всеми ленинградцами, перенесшими блокаду в подростковом возрасте. Поэтому худенького, ловкого, верткого Китаева перевели в разведку… Бродя по немецким тылам, он вполне сходил за мальчишку, собирающего милостыню. Результаты его походов за ту линию фронта всегда были хорошими, он один мог сделать столько, сколько делала полновесно укомплектованная разведгруппа из трех или четырех человек.
Житнухин перекусывал стоя, даже присесть не захотел. В одной руке держал кусок сала, присланный из вологодской глубинки, в другой – полкраюхи хлеба, звучно работал ртом. Китаев ощутил, как от этого звука у него затяжно заныл желудок.
После блокадной голодухи ему все время хотелось есть, всегда, даже если он вылезал из-за стола с полно набитым желудком и в него больше не могло уже вместиться ни крошки – некуда. С годами это чувство не притуплялось, скорее наоборот – становилось сильнее. Он отвернулся от конвоира – пусть себе жрет…
Правда, подавиться может, но это дело личное, конвоирово, если подавится, то зеки не будут в этом виноваты.
Ровно через пятнадцать минут «кум» вытер губы газетой, огляделся неторопливо и скомандовал:
– Колонна – шагом марш!
Житнухин не растерялся, огрел прикладом двух замешкавшихся зеков – те даже взвизгнули от боли и в строй буквально впрыгнули. Чего только не происходит во время тупых переходов по замызганной проселочной дороге, на чем только не застревают мысли… Когда голова занята чем-нибудь, идти бывает легче.
На фронте Китаев был награжден орденом Славы третьей степени и медалью «За отвагу» – самой почетной солдатской наградой, гордился ею не менее ордена. Был представлен и к двум другим наградам, но угодил в госпиталь, так что наверняка бродят его ордена из полка в полк, ищут своего хозяина.
И не найдут, поскольку Китаеву не дано их получить, да и прежние награды у него изъяли – так решил трибунал. Тот же трибунал упрятал бывшего разведчика в места не столь отдаленные на целых пять лет. Этим дело, как предполагал Китаев, не ограничится – к пяти годам, уже почти проведенным в лагере (скоро – финишная ленточка), явно прибавятся еще пять, такие же каторжные, а потом, если он будет жив – еще…
Голова у Китаева дернулась в такт шагам и, тяжелая, наполненная болью, опустилась на грудь. Сердце сдавила обида. С обидой и болью надо было бороться. Китаев всосал сквозь зубы воздух, поводил языком во рту, словно бы счистил боль, – выдохнул.
Больше всего было жаль мать – она и так много хватила в пору блокады, заглянула даже на тот свет, но Всевышний распорядился вернуть ее назад.
Как она там, жива или нет, у кого узнать? Переписка Китаеву была запрещена. И еще один человечек находится в Ленинграде, о котором Китаеву хотелось что-нибудь узнать – Ирка, Ира, Иришка… Ирина Самсонова, если официально. Китаев познакомился с ней, когда получил на фронте отпуск и прикатил в Ленинград. Познакомился на набережной, напротив Эрмитажа – Ира сидела на парапете и зубрила тексты из какой-то мудреной книжки – готовилась поступать в технологический институт. Иногда вскидывала голову, задумчиво вглядывалась в свинцовую воду Невы, улыбалась чему-то своему, только ей ведомому и вновь углублялась в книгу. Китаев не знал, с какой стороны можно к ней подъехать – слишком уж девушка была погружена в процесс чтения, но все-таки изловчился, подъехал…
Наверное, орден ему помог – сиял на его гимнастерке так же призывно и лихо, как, наверное, сияют только звезды Героев Советского Союза. В результате Ира отложила книгу, и они пошли гулять по набережной Невы, затем заглянули в Летний сад. Там ели мороженое – вкус его Китаев ощущает до сих пор, хотя вон сколько времени прошло с той встречи – четыре с лишним года… Впрочем, на фронте он совсем забыл, что есть такая сладкая штука, как мороженое.
Несмотря на частые встречи с бравым солдатом с орденом на груди, отвлекавшего от наук абитуриентку, Ира Самсонова поступила в институт…
Где она сейчас, Ира Самсонова, тоненькая девочка с чистым лицом и большими серыми глазами, что сейчас поделывает и ждет ли его? Вряд ли ждет и вряд ли захочет связать свою судьбу с человеком и вообще с людьми, которых «кум», брезгливо отклячивая нижнюю губу, называет фашистами, берлинскими недобитками, гитлеровцами и так далее. Китаев стиснул зубы.
Слезная боль полоснула его по сердцу, но очень быстро прошла – Китаев научился справляться с такой болью.
Качаясь в колонне в такт движению, кося глаза на автомат Житнухина, Китаев отметил, что башмаки, славная обувка зековская, стучат по земле, как твердые подошвы ладных офицерских сапог, рождают в душе бравую мелодию – несмотря ни на что рождают, вот ведь как… У Китаева на глазах проступила влага. На ходу он стер ее грязным кулаком.
Обеденный привал «кум» сделал через три часа – усадил колонну на дорогу, велел отдыхать, сам же занялся продуктовым мешком – раздернул горловину, достал из неглубокого, но вместительного нутра кулек с пирожками.
Пирожки жена приготовила двух видов: с повидлом и капустой, внешне они ничем не отличались друг от друга, «кума» это разозлило и он обругал жену:
– Вот сука!
Наугад он выбрал пирожок с капустой, решил начать с него трапезу, но когда надкусил, то изо рта у «кума» потекла сладкая сливовая начинка, прилипла к подбородку.
Обманутый едок еще раз выругал жену:
– Вот с-сука! – посмотрел на надкушенный пирожок, поморщился недовольно и зашвырнул его в большой запыленный куст.
Сразу несколько зеков, сидевших на дороге, вскочили, чтобы кинуться за лакомой вещью. В то же мгновение, пресекая любую попытку выйти за пределы дороги, клацнули затворы нескольких автоматов.
– Наза-ад! – выкрикнул, наливаясь кровью, Житнухин. Лицо у него мгновенно сделалось свекольно-ярким. Житнухин вскинул перед собою автомат, осталось только надавить пальцем на спусковой крючок.
Вскочившие было зеки поспешно шлепнулись на дорогу, взбили облако пыли. «Кум» ухмыльнулся, достал из своей торбы второй пирожок. На этот раз он угадал – пирожок был начинен капустой. То самое, что он хотел…
Распахнул «кум» рот пошире и всадил в пирожок зубы. Сладкие пирожки – это еда на закуску, а вот пирожки с капустой да с луком, сдобренным мелко накрошенными куриными яйцами, – то самое, что надо. «Кум» не удержался, растянул набитый едой рот в улыбке, широко растянул, так что из него начала сыпаться еда… Влажная жеванина, да прямо на китель… «Некультурственно!»
Сидевшие в Гулаге по-разному называли таких людей, как «кум». Можно составить целый словарь (и наверняка такой словарь уже составлен где-нибудь в лагерных глубинах) – и «фюрерами», и «табунщиками», и «вертухаями», и «хаблом», и «утюгами», и «железными носами», и «браминами», и «мордюками», и «пупкарями», и «судаками», и «тремя сбоку», и «цилерщиками», и «кандюками»… Список можно продолжать долго. Конечно, всех прозвищ Китаев не знал, но как человек любопытный, наученный разведкой все запоминать, даже самые неприметные мелочи, знал очень многое.
Через пятнадцать минут «кум» насытился, вохровцы-охранники – тоже, и колонна голодных зеков была поднята на ноги.
– Потерпите, господа гитлеровцы, – подбодрил заключенных «кум». – Бог терпел и вам велел. Завтракать будете вечером, когда придем на место. Вперед!
Колонна, стеная, притопывая башмаками, плюясь, двинулась дальше.
На севере, от станции Чум, а еще точнее, – от Воркуты было начато строительство новой железной дороги, чтобы пустить ее на восток, к Салехарду, а затем еще дальше – к Надыму. Решение такое – вполне дальновидное, хозяйское, нужное для страны, было принято самим Сталиным.
На Северном Урале геологи разведали нешуточные запасы цветных металлов, в том числе и золота, и черного металла, как в ту пору называли железо, и угля. Во многих местах болота были покрыты радужными бензиновыми разводами – это означало, что откуда-то из-под земли, из-под болотной бездони, богато населенной нечистой силой, на поверхность просачивается нефть… Значит, здесь есть и нефть, ее только надо найти.
Ну а кроме нефти – несметь всего иного: марганец, хром, цинк, медь, свинец, бокситы, фосфориты, бариты. Все это было очень нужно измученной войной стране, хозяйство которой за годы с сорок первого по сорок пятый было опрокинуто и лежало сейчас на боку. Возникло огромное количество дыр, которые надо было спешно латать. На все это не всегда хватало времени, но не время было главным – не хватало материалов.
Чтобы подобраться к северным богатствам, нужно было построить толковую, очень качественную железную дорогу. Без нее ни хромиты, ни железную руду, ни цинк с медью не вывезти.
Вспомогательная железная дорога имелась, с трудом проложенная, среди болот и мерзлотных линз, – до Воркуты. В шахтерскую Воркуту можно было попасть прямо из Москвы, с Ярославского вокзала, но дороги этой было недостаточно даже для того, чтобы подступиться к месторождениям, не говоря уже о том, чтобы взять их.
Нужна была специальная ветка, которая уходила бы в сторону от главной воркутинской трассы на восток; если смотреть на карту, то вправо. Сталин так и указал это направление – вправо!
Нашел на карте одинокую белую точку, обозначавшую станцию, ткнул в нее торцом толстого красного карандаша и прочертил невидимую линию вдоль берега Северного Ледовитого океана.
– Ведем дорогу сюда, – сказал вождь.
Одинокой белой точкой оказалась станция Абезь. И хотя Сталин не настаивал, чтобы дорогу вели именно от Абези, начало свое она взяла на этой станции. Были созданы две гигантских зековских стройки: одна шла с запада на восток и имела номер 501, другая шла из-за Оби, с востока на запад и получила номер 503. Их так и называли: пятьсот первая стройка и пятьсот третья.
И Китаев, и Егорунин, и Христинин, и большинство из тех, кто находился рядом с ними, хватили всего под завязку в лагерях, рассредоточенных в окрестностях Абези. Иногда зеков без особой нужды перебрасывали из одного лагеря в другой, хотя были они возведены по кальке и ничем не различались. Разница, вполне возможно, была только в том, что в одном лагере «кумовья» подобрались подобрее, попокладистее, не обзывали честно воевавших фронтовиков фашистами и не пускали в ход кулаки и приклады, в другом же, наоборот, не стеснялись ни в выражениях, ни в действиях. Других отличий не было.
Каждый лагерь – это тридцать – тридцать пять наскоро, иногда даже временно, на месяц-два построенных бараков, но, как известно, ничего не бывает более постоянного, чем временно возведенные строения. Число зеков в каждом лагере – внушительное, часто – более пяти тысяч человек.
В бараке обычно стояли две печки, сваренные из железных бочек. Топили их так, что с потолка лился частый, как июльские ливни, дождь, очень вонючий, а углы барака, низы стенок бывали покрыты снежной махрой. Там даже стоять было нельзя – можно застыть, обратиться в лед, рубаха примерзала к спине, а во рту хрумкал лед.
Каждый лагерь, как и всякая тюрьма, имел свой «фирменный» запах, очень часто тяжелый, тошнотный, способный вышибить из глаз слезы. Длина у стандартного барака – немалая, пятьдесят метров, двух печек было явно недостаточно. В барак, заставленный двухъярусными нарами, способно набиться до пятисот человек, а иногда и больше…
В сырую пору, типичную для севера, люди в барак приходили мокрые, пропитанные дождем либо снегом насквозь, растапливали печки, пробовали сушиться, но ничего из этого не получалось – с потолка начинал лить искусственный дождь, а в углах скапливался мороз. Утром зеки в непросохшей одежде выскакивали из барака на утреннюю перекличку, а потом уходили на работу в лес.