bannerbanner
Трава, пробившая асфальт
Трава, пробившая асфальт

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Родичи навещают меня

Однажды, в период адаптации к детдому, я увидела во сне мать, и чуть не закричала на всю палату. Я ещё не знала, что теперь каждый ее приезд буду чувствовать заранее. И в этот день она неожиданно приехала, и, швырнув сумку у моей койки, со слезами на глазах побежала к воспитателям. У меня застрял в горле комок, и я не понимала, радоваться мне маминому приезду или плакать, разделяя ее настроение? Из палаты слышала как она, плача, что-то сбивчиво рассказывает Зинаиде Степановне.

Минут тридцать я ждала, когда мама вспомнит обо мне. Наконец она зашла в палату и, присев ко мне на кровать, отсутствующими заплаканными глазами уставилась в окно.

– Мама, когда я домой поеду? – не к месту задала я свой главный вопрос.

– Никогда! – резко ответила она, не отрывая взгляда от окна.

Я заревела в голос:

– Хочу домой! Не хочу больше здесь жить!

– Куда я тебя возьму? Твой папка нас бросил, мы с Ольгой теперь живем у тёти Маши, – пояснила она, наклонившись и стала что-то искать в сумке.

Потом вытащила оттуда помидорку, положила ее на окно и стала поспешно собираться домой. Я сразу не поняла значения слова «бросить», в моем понимании оно означало бросание какого-нибудь предмета или чего-то ненужного. Но минуту помолчав, внезапно почувствовала его и завыла, причем не по-детски, а по-бабьи.

– Будешь так орать, я к тебе больше не приеду, – заругалась мама и выбежала из палаты.

Ночью я опять горела в жару и металась по койке. Утром подошла няня, чтобы покормить и, видя, что я едва открываю глаза, только махнула рукой.

***

Прошло недели две, и я снова стала оживать. Девчонки, прослышавшие, что мои родители разводятся, стали приставать с расспросами:

– А что, твои родители дрались дома?

Дурацкий вопрос. Я понятия не имела, что родители могут драться, но для многих девчонок было привычным делом видеть дерущихся родителей. И, когда я сказала, что папка никогда маму не бил, никто не поверил мне.

– Почему же тогда они разошлись? – докучали девчонки.

Они так доставали меня вопросами, что однажды я не выдержала и соврала им, что папа в маму кидал тарелки, и после этого признания от меня отстали.

***

В августе проведать меня приехала Нянька – моя тётя Тамара. У нас был мертвый час. Я спала, когда в палату вошла нянечка и разбудила:

– Тома, просыпайся, к тебе приехали.

Я замерла, не зная, что делать – радоваться или снова реветь? Но нянечка быстро одела меня и вынесла на улицу, чтобы я рёвом не подняла весь корпус. При этом натянула на меня домашнее платье одной из спящих девочек, сочтя мое недостаточно приглядным для показа родичам.

– А вдруг она проснется, и меня потом ругать будет? – забеспокоилась я.

– Не будет ругать, – заверила меня нянечка. – Скажу, что это я взяла.

Вынесла меня на поляну, и тут я увидела свою милую Няньку, шмыгнула носом, готовясь зареветь, но та меня опередила:

– Если заревешь, не покажу, что привезла. – Она поправила на мне воротничок и стала расспрашивать: почему я плачу?

– Домой хочу… – пискнула я, с трудом сдерживая слезы.

– А ты не плачь. Вот я вернусь домой и скажу папе и дедушке, чтобы приехали и взяли тебя домой. Да еще надо коляску сделать, тебе же надо на чем-то сидеть.

Я, конечно, поверила. Но тут подошла нянечка и сказала:

– У нас на её рост ничего нет из белья, вы бы привезли ей хоть пару платьиц.

– Хорошо, посмотрю дома. Если что-то осталось, передам, – пообещала тётя.

После ее отъезда я уже не так жутко ревела. Она потом частенько навещала меня и в детдоме, и в психоневрологическом интернате, и своего сыну Серегу привозила, один раз еще маленького, а второй раз перед армией.

До сих пор недоумеваю, почему Нянька тогда проявляла ко мне больше внимания, чем отец с матерью? Любила как племяшку? Сочувствовала, лучше понимая меня из-за собственного увечья?

Но почему так охладела ко мне потом? Когда, через много-много лет, мы с ней оказались в одном Доме инвалидов в Новокузнецке, она отказалась меня кормить. И в ответ на просьбу хоть иногда приходить меня покормить, отрезала как бритвой: «А ты будешь меня кормить?». Я готова простить ее резкость – скверно сложилась ее материнская судьба. Мой двоюродный брат Серега стал крепко выпивать, жена от него ушла, взрослая дочка не особо жалует отца. Щемящая боль пронзает сердце, когда мне рассказывают про вконец спившегося и опустившегося Серегу, моего товарища по детским играм… Наше безмятежное с Сережей детство… И такие разные жизненные дорожки…

Потом здесь же, в Доме инвалидов, Нянька нашла себе мужчину, друга жизни, обрела личное счастье. И я рада за нее. Жаль лишь пролитых из-за нее слез и горького подозрения, что ее внимание ко мне было выпендрежем перед нашей родней…

***

В конце августа приехали отец с дедом, привезли коляску, которую смастерил отец. Не успел отец прикрутить к ней колеса, как в комнату, где мы сидели, ворвались три няньки во главе с Левшиной, и началось…

– Как же ты бесстыжими глазами на своего ребенка-калеку смотришь? Как тебе не совестно: такую красавицу-жену бросил с двумя дочерьми! – орала Левшина, уперев руки в бока, словно одна из дочерей не жила всё это время в детдоме.

Я сидела на руках у деда и ела конфеты. Когда Левшина заорала на отца, дед вскочил и выбежал со мной в коридор. Так и просидели мы с ним в коридоре, пока отец не прикрутил колеса к коляске. Я притихла, как испуганный кролик, и все больше вжималась в деда, замирая от оглушительного праведного крика Левшиной.

Чувствуя, как трясутся руки у деда, я поняла, что произошло что-то совсем нехорошее, и не решилась сказать деду про свое желание вернуться домой. Когда коляска была готова, дед посадил меня в нее, закатил в палату, и они с отцом, не попрощавшись, уехали.

Детдомовская школа

Осень 1963 года принесла в наш детдом радикальные перемены.

В сентябре нам выдали фланелевые платья, хотя и не новые, зато по размеру, и на мне стали чаще менять одежду. Но все равно я часто сидела в мокром платье, облитом супом или чаем, и одежда так прямо на мне иногда и высыхала.

Однажды, когда мы сидели в игровой комнате, нам торжественно сообщили, что с новой недели начнётся учеба. В общем, почти как у нормальных детей – осенью начинается школа.

К нам еще весной пришла работать воспитательницей пожилая женщина, Анна Ивановна Сутягина, бывшая школьная учительница, которая по состоянию здоровья не могла больше работать в поселковой школе. Полгода она присматривалась к нам, строила планы по нашему развитию и согласовывала их с начальством. Фактически с ее приходом жизнь в детдоме начала заметно меняться. В нашем корпусе, включавшем пять палат, где мы спали, организовали три игровых комнаты, где должны были проходить учебные занятия.

Нас разбили на три группы примерно по двадцать пять человек: старшая, средняя и младшая. А так как развитие у детдомовцев шло по-разному, решили группировать не по возрасту, а по мышлению. Меня сразу взяли в старшую группу, хотя я не знала ни одной буквы.

Из нашей группы четверо ребят раньше уже посещали школу.

Двое пятнадцатилетних глухонемых, Варя и Саша, владели азбукой глухонемых. Воспитательница Зинаида Степановна без труда освоила эту немудреную азбуку. А вслед за ней и я, и даже выступала в качестве сурдопереводчика. Не знаю, какими ветрами этих двух бедолаг занесло в наш специализированный детдом для больных детей. Варя была совершенно здорова физически, успела успешно закончить восемь классов, и, когда ее спрашивали, почему она сюда попала, объясняла, что в той школе для глухонемых поспорила с завучем и та из мести отправила ее сюда. А вот как Саша попал в наше заведение, так и осталось тайной.

Двое других детей были из вспомогательных школ: Надька с «овечьей» стрижкой, и ещё одна девчонка с таким же увечьем – стянутыми рукой и ногой, и со слабо работающей головой.

Ох, как же неохота была другим воспитателям напрягать себя занятиями с такими, как мы! Тем более что у половины из них не было педагогического образования. Им проще было сгрудить нас в одной комнате, а самим сесть в проходе и заниматься своими делами, и только в туалет выпускать по одному. И так до конца своей рабочей смены.

Но пришла Анна Ивановна и стала заставлять остальных воспитателей трудиться на ниве нашего образования. В игровые комнаты завезли столы, стулья, на стену повесили черную доску. Всё как в обычном классе, только сначала нам давали не тетрадки, а лишь листочки из них. И на этих листочках мы учились выводить крючочки и палочки. Многим это было в новинку, хотя большинство детей было подросткового возраста.

Для меня самым интересным занятием стало изучать буквы. У Анны Ивановны буквы были нарисованы на квадратных картонках, она на них объясняла, что за буква и как звучит. Обходила всех сидящих за столами, потом показывала, тем, кто сидел на колясках.

Нас, колясочников, было трое в группе: я и двое пацанов, Игорь и Вася. У Васи папа работал главбухом, а у Игоря родители трудились в Кемеровском собесе. Поэтому к обоим проявляли повышенное внимание. Впоследствии эти ребята, благодаря родителям, попадут в хорошие дома инвалидов. Не то, что я, обреченная скитаться по заведениям для психохроников…

Воспитатели индивидуально подходили к ним, показывая буквы, спрашивая, запомнили они данную букву или нет. Меня не баловали таким вниманием, и если мне не было видно, я начинала пищать со своего места «мне не видно!» Воспитатели оборачивались и показывали пропущенную букву.

Таким образом, я одновременно училась грамоте и демонстрировала напористость и умение постоять за себя. И поскольку обладала отличной памятью – хоть один дар природы – к Новому году знала все буквы. И возгордилась этим – шутка ли, 1964-й год встретила грамотным человеком.

***

За зиму я окончательно освоила премудрости чтения, но книг, помогающих ребенку закреплять пройденное, в нашем детдоме не было. Но как бы взамен самостоятельному чтению Анна Ивановна Сутягина давала другое, может быть, даже более важное.

Обычно после ужина с семи до восьми часов нас нечем было занять, а до конца смены воспитателей оставался целый час. Летом-то можно запускать всех на улицу, а зимой весь час ушел бы на одевание-раздевание, и никакой прогулки бы не получилось бы. Поэтому воспитатели использовали этот час по своему усмотрению. Большинство из них загоняли все группы в одну игровую комнату, сами кучкой садились в проходе и вели свои личные разговоры, а детки в это время, естественно, «стояли на ушах».

А вот Анна Ивановна, которую за глаза называли «белой вороной» и презрительным словом «интеллигенция», в свою смену собирала нас в нашей игровой и читала вслух. Благодаря ей, я в семилетнем возрасте услышала первые художественные произведения – то были отрывки из «Кавказского пленника» Льва Толстого и «Детей подземелья» Владимира Короленко. Потрясенная судьбой детей подземелья, я долго не могла уснуть, наверно, это был мой первый урок благородства и сострадания. А история Жилина и Костылина дала представление о жизнестойкости – в любой ситуации многое зависит от самого человека.

Я научилась садиться

Весна 1964 года. Занятия по начальному обучению шли с января по апрель. Мне так понравилось учиться! Жаль только, что уроков было меньше, чем мне хотелось. И что все воспитатели, кроме подвижницы Сутягиной, вместо закрепления наших навыков по усвоению букв и слогов предпочитали необременительное – играйте, дети, только нам не мешайте.

Однажды после ужина я уже находилась на койке, но лежать ужасно не хотелось. В этот день я безвылазно проторчала в неподвижной коляске. Поначалу коляску со мной ребятня катала туда-сюда – все ж развлечение и им, и мне. А три воспитательницы и две няни, собрав все группы в одной из игровых комнат, сами сидели в проходе, ведя бесконечные беседы «за жизнь». Одну из них, Веру Александровну, страшно нервировало, что мою коляску передвигают. Вряд ли ее беспокоил шум, создаваемый коляской, детские крики его перекрывали. Но Вера Александровна изначально относилась ко мне с антипатией, понять и объяснить которую не мог никто, включая ее саму.

– Поставьте Черемнову возле стены! Не возите ее больше! – истошно завопила она.

Ребята испуганно повиновались, подвезли коляску к стене и отошли, боясь распалить гнев Веры Александровны. Получилось, что я оказалась лицом к стене. Почему воспитательницы не развернули меня лицом к обществу – непонятно. То ли не обратили внимания на такую мелочь, что девочка сидит, уткнувшись в стенку, то ли поленились. Так я и просидела до самого обеда, слыша, как за моей спиной весело резвятся ребятишки и оживленно квохчут сотрудницы, обсуждая семейные неурядицы и житейские перипетии. А я – в изоляции, передо мной – мертвая стена…

Эту глухую белую стену я запомнила на всю жизнь. Сначала стена была лишь детской обидой, а потом превратилась в символ, стена – неумолимый враг, которого я должна победить. Сколько потом по жизни мне придется разбить таких глухих стен!

А когда рухнет последняя стена, я растеряюсь от пустоты. И пройдет немало времени, прежде чем свыкнусь с новым для меня препятствием и новым врагом – пустотой. И до сих пор не знаю, что страшнее – стена или пустота?

Ах, если бы у всех-всех инвалидов, подобных мне, с парализованными ногами и руками, была нормальная жизнь, если бы мы тоже могли видеть, слышать, ощущать, осязать окружающий мир и вливаться в его кипучую жизнь! И, главное, чтобы не мучил вопрос: окажут ли нам нужную бытовую помощь или не окажут?

Что завтра ждет меня, физически беспомощную, если, не дай Бог, заболеет моя помощница Ольга – глухонемая соседка по комнате в моем нынешнем новокузнецком Доме инвалидов? Да я без Ольги в буквальном смысле останусь без рук! Какой бы знаменитой я ни стала, меня всегда и везде будет преследовать моя немощь – крест, который суждено нести до конца дней. И это так унизительно – жить в полной физической зависимости от других…

Люди! Здоровые, нормальные, неувечные, некалечные, способные передвигаться на своих ногах и владеть своими руками! Дышите свободно и радуйтесь, что вы одарены немыслимым богатством – способностью к самостоятельному и контролируемому движению! Считайте себя счастливыми, пока вы ни от кого не зависите! Не хотите считать, что здоровое самоуправляемое тело – счастье? Тогда хоть согласитесь, что это – основа для счастья.

Но вернемся в тот памятный вечер. Проторчав весь день в стоящей коляске (после обеда меня тоже не катали), я елозила на кровати, отчаянно демонстрируя протест против наскучившей обездвиженности и надоевшей беспомощности… И вдруг, даже не осознавая того, дернулась и, о чудо! Сама села на попу, вцепившись пальцами в панцирную сетку, чтобы не упасть! Ну надо же, сколько меня не пыталась научить садиться дома, у меня не получалось, а в детдоме, где моим физическим развитием никто не занимался, всё получилось!

В палату вошла нянечка, она не сразу заметила меня сидящей, а когда увидела, удивилась:

– Тома, ты сидишь! Ты сама села?

Я подтвердила, мотнув головой. Говорить не могла, потому что от радости в груди встал ком, и было трудно его выдохнуть. Нянечка, поцокав языком и похвалив меня, вышла. А я повернула голову к окну, увидела пассажирский поезд, рельсы, а вдали, за железнодорожной линией, лесок, всхлипнула от радости и без сил повалилась на подушку, настолько меня вымотало первое самостоятельное усаживание. Теперь я сама могу дотянуться взглядом до окна, леса, поезда, людей в освещенных окнах!

Моей жизни, конечно, не позавидуешь, но в тот весенний вечер я ликовала.

Зависть к тополю и муравьям

После этого я стала чаще сидеть на полу в палате, коридоре, игровой комнате, хотя плохо держала равновесие и часто падала. Иной раз так треснусь головенкой об пол, только искры сыплются из глаз. На полу куда вольготнее, чем в коляске, хотя частенько влетало от нянь за сбитую ковровую дорожку. Они стелили ее посередине коридора, а я своими неслушающимися ногами невольно сдвигала в сторону.

Несмотря на ругань нянь, я всё чаще и чаще просила, чтоб меня посадили на пол в коридоре, где больше простора. Взрослые недоумевали, ворчали, но сажали и поправляли сдвинутый мною ковер. Видно, сами понимали, как нелепо выглядит этот ковер-половик на фоне обшарпанных стен и окон без занавесок.

***

Когда весна 1964 года только-только зажурчала ручьями, в жизни детдома наметились перемены. Затеяли строительство служебного здания из крупнопанельных блоков, но разместили там не детей, а кабинет директора, бухгалтерию и столовую. А в нашем деревянно-барачном жилье решили провести паровое отопление – едва сошел снег, рабочие начали ставить батареи. А с приходом лета нас стали возить в баню – в телеге, запряженной лошадью. И меня, наконец, начали полноценно мыть с мылом и мочалкой! И стали чаще менять одежду. В начале весны девочек нарядили в легкие платьица, но летом передумали и решили обмундировать всех детдомовцев «под мальчиков» – выдали майки и нечто среднее между трусами и шортами.

Иногда нас, колясочников, выносили на улицу в тень большого тополя, росшего возле нашего корпуса. Сидя вблизи дерева, я с любопытством разглядывала его морщинистый ствол, по которому ползали муравьи, жучки, паучки… К этому времени моя многострадальная коляска осталась совсем без колес; ее водружали на два стула или ставили на пол, после чего туда сажали меня.

Как думаете – о чем может думать в такие моменты восьмилетний ребенок, сидя в сломанной коляске? Ну так я вам расскажу: он завидует дереву. Потому что оно постоянно живет на улице, на воздухе, под солнцем, под луной, под ветерком, под дождиком, под снегом. Потому что ему не надо возвращаться в корпус, где обязательно обругают, а ночью нахлынет тоска. Тополиные ветви качались высоко над землей, и казалось, что они задевают облака. «Как хорошо ему здесь, его никто не обижает…» – завистливо думала я и тихонечко вздыхала.

Потом меня стали интересовать все самостоятельно движущиеся существа: звери, птицы, насекомые. Особенно насекомые – они были совсем рядом со мной. Было ужасно приятно наблюдать, как туда-сюда снуют мелкие жучишки и паучишки. Как ползут божьи коровки – красные, оранжевые, желтые, с черными пятнышками-горошками на спине, как они внезапно взлетают, поджав лапки и выпустив из-под плотных верхних крыльев полупрозрачные нижние. Как, расправив крылышки, взмывают вверх мотыльки. Как грациозно порхают разноцветные бабочки и опускаются на листок или травинку. Я смотрела на бойко семенящего муравья и представляла, что это я бегу, и будто своими глазами видела, как перед этим бегущим муравьишкой перемещаются все предметы. И завидовала им всем, самостоятельно передвигающимся на своих ногах…

«В умственном развитии отстает…»

Незаметно пролетело короткое сибирское лето. Казалось бы, совсем недавно было все зеленым зелено, но вот уже видна осторожная поступь осени. У тополя возле корпуса с каждым днем золотого в листве все больше и больше.

В конце августа 1964 года к нам приехала важная областная медкомиссия с проверкой, особенно дотошно проверяли нас, колясочников. Нескольких человек с нормально работающими руками сразу же отправили в другой детдом. Подошла моя очередь. С меня сняли платье прямо в коляске, и я осталась в здоровенной, не по размеру, майке и без трусов. Их на меня в тот день почему-то не надели.

– Почему на тебе нет трусов? – взяв меня на руки, строго спросила Нина Степановна, родная сестра зловредной Анны Степановны Левшиной, словно я сама одевалась и раздевалась.

– Мне их не надели… – шмыгнула я носом, мне и самой было неловко предстать в таком виде.

Положив на стол, члены комиссии долго разглядывали мое тщедушное тельце и тихо переговаривались между собой. Кое-что из разговора я расслышала, а кое о чем могла догадаться по их лицам.

– Она что, обходится без трусов? Она хоть понимает, что так ходить стыдно? Она в состоянии сама себя обихаживать?

– Нет, она себя не обихаживает, – ответила Нина Степановна. – За ней ухаживают няни, кормят с ложки. Девочка очень слабая, постоянно плачет. В умственном развитии отстает.

Фраза была убийственной. Она заявила о моем умственном отставании, даже не поинтересовавшись, как проходило моё начальное обучение! А я, меж тем, успешно выучила все буквы и могла складывать слова и предложения. Учеба давалась легко и была лучшим из развлечений, я уже мечтала, что, помимо чтения и письма, меня будут обучать другим интересным предметам. Но Нина Степановна своим нелепым и безапелляционным утверждением перечеркнула всё мое будущее, лишив меня права на образование. А для комиссии большего доказательства не требовалось – заключение главной медсестры казалось им вполне достаточным.

***

В октябре в нашем корпусе подключили паровое отопление, начали красить палаты и игровые комнаты, перебрасывая нас из одной комнаты в другую. Понятно, что никаких занятий не было – их невозможно проводить при ремонте.

Занятия начались только после Нового года, в январе 1965-го. Оказалось, никто из ребятишек ничегошеньки не помнил из пройденного, только я могла назвать выученные буквы, да еще те, кого привезли из вспомогательных школ.

Материнское отвращение

С горечью вспоминаю эпизод, связанный с посещением матери и окончательно определивший наши отношения. Это случилось в октябре 1964-го, когда ремонт в корпусе шел полным ходом, уроки чтения были отложены, погода хмурая, настроение паршивое… Я ждала маминого визита с особым трепетом.

Однако мать в тот день повела себя весьма странно. Когда я попросилась на руки, она вытащила меня из коляски и стала водить под руки, как, бывало, делала дома, но при этом старалась отодвинуться подальше и не касаться меня. А когда я попыталась прижаться к ней, резко отстранила и с укоризной спросила:

– Тома, ты почему какаешь в штаны?

– Я не какаю в штаны! Нас за это ругают, – стала оправдываться я, опешив от несправедливого обвинения.

– Тогда почему у тебя все штаны в какашках? – брезгливо поморщилась она.

– У нас бумажек нету… – виновато засопела я, разглядывая на себе женские панталоны, которые мне были так велики, что свисали ниже колен, заменяя рейтузы.

Малоприятная картина – неухоженная малышка-инвалидка в коротком платьице, из-под которого чуть ли не до пяток свисают панталоны-рейтузы, и со сползшими чулками, волочащимися по полу. Могу представить, таким несуразным чучелом я выглядела! Да еще матери сообщили о моем умственном отставании и решении комиссии…

Я не в состоянии понять свою мать Екатерину Ивановну. Она же поначалу любила меня! Сохранились трогательные фотографии, где я у нее на руках – привлекательная женщина и милая малышка с ещё не выраженными признаками болезни. Когда я жила дома, она была ласкова со мной и принимала меня такую, какая есть, с изрядными отклонениями в физическом развитии и верила в мое выздоровление. Неужели вот так, из-за болезни, можно разлюбить своего ребенка? И так легко согласиться с умственной отсталостью, придуманной медсестрой – не врачом, не педагогом – и утвержденной небрежной комиссией? Ведь я жила дома почти семь лет, и мать могла объективно и по-матерински оценить мое умственное развитие!

Почему эта женщина во время своих нечастых визитов в детдом, видя собственное дитя в грязи и коросте, ни разу не попросила теплой воды, чтобы хоть чуть-чуть привести его в порядок? Ведь теплую воду всегда можно было взять в столовой и обмыть девочку над тазом.

Зато как ей нравилось рассказывать, что когда вернулась от меня домой, у нее на руках обнаружили чесотку и на две недели отпустили на больничный. Я ее заразила чесоткой – вот что главное, а не то, что от этой чесотки страдал полулежачий ребенок, который не мог даже почесаться.

В её глазах было только отвращение к запущенной детдомовке, в которую превратилась ее дочь, и тайное желание, чтобы этой неудачной дочери вообще не было бы в природе. Получалось, что для неё было бы лучше, если бы я поскорее умерла, чтобы, наконец, исчезла несуразица – у такой красавицы такой уродец ребенок. И она вынуждена регулярно посещать этого уродца в детдоме – иначе люди осудят, мол, бросила, забыла. И она исправно приезжала ко мне раз в 3–4 месяца. Потом выяснилось, наносила визиты мне исключительно тогда, когда ей было плохо, когда ссорилась с бывшей родней: со свекровью или золовками.

Бедная моя мама Екатерина Ивановна! Я ее не презираю, не осуждаю, скорее жалею. Ведь, наверное, нелегко таскаться «из-под палки» в детдом и возиться с вызывающей отвращение дочкой-инвалидкой даже четыре раза в год.

Я думаю, что не любить человечка, которому дала жизнь, брезговать и тяготиться им – один из самых страшных грехов. Потому, что невозможно измерить глубину страдания этого маленького человечка.

На страницу:
4 из 5