Полная версия
Трава, пробившая асфальт
– Черемнова! Чего ты возишься под одеялом?
От страха я сжималась, и на глаза наворачивались слезы. Иногда безумно хотелось в туалет, но приходилось терпеть и ждать, когда няни всех поднимут – по распорядку часов в одиннадцать-двенадцать ночи детей поднимали и предлагали «сходить на таз». Если б только кто-то мог слышать, как я сама себя уговаривала потерпеть до этого момента! Иногда, так и не дождавшись времени «сходить на таз», я засыпала, а потом, проснувшись, мучилась из-за невозможности опорожниться. Какой мерой можно измерить эти страдания больного ребенка? Почему ребенок должен лежать с переполненным мочевым пузырем? Неужели так сложно высаживать на горшок по необходимости, а не по команде?
Справедливости ради отмечу: старшая медсестра была вполне нормальной и доброй женщиной. А вот ее родная сестра, эта Анна Степановна, оказалась утонченным инквизитором. Ну куда ей в нянечки? Такие няни только калечат детскую психику.
Анна Степановна застряла в моей памяти на много-много лет. А когда через четыре десятилетия я написала сказку-повесть «Шел по осени щенок» и там фигурировала дурная уборщица, безжалостно гонявшая шваброй беззащитного щенка, звали уборщицу, конечно же, Анна Степановна. В повести её быстро усмиряют и напоминают, что её работа мыть полы. А вот реальную Анну Степановну поставить на место было некому.
Желаю умереть…
Воспитатели попросили нянь, чтобы те, невзирая на мою апатию, по утрам одевали и усаживали меня в коляску, чтобы пробудить хоть какой интерес к жизни. Но я и в коляске сидела вялая, безразличная ко всему, с полуприкрытыми глазами. Просто тихо заставляла себя умирать, не желая вступать в этот чуждый, насильно навязанный мне мир.
Вскоре шаловливая ребятня открутила все гайки у моей коляски, и ею стало невозможно пользоваться. В игровой комнате стояла лишняя кровать, меня приносили теперь на эту кровать. Укладывали поудобнее и тут же забывали о моем существовании. И я была рада этому, и ни в чьем внимании не нуждалась, потому что решила поскорее покинуть это холодное, голодное, грязное, гнусное, гадкое, унизительное место. И понимала, что убежать отсюда могу только одним способом – умерев.
Здания, в которых мы обитали, правильнее было бы назвать строениями. До приюта для больных детей здесь располагалась школа лесоводов. Она состояла из двух деревянных бараков с печным отоплением, в каждой комнате находилось по печке, которые днём топила истопница. Ночью печки должны были поддерживать ночные няни, чего те не делали, поэтому к полуночи во всех комнатах печки еле теплились, а одеяла старенькие, не толще простыней, и мы ужасно мерзли.
Но самое ужасное и постыдное состояло в другом: в нашем корпусе-бараке не было ванной комнаты, где бы можно было мыть таких, как я, хотя бы раз в неделю. А я была домашней чистюлей, нас с двоюродным братиком Серегой купали каждую неделю. За два месяца жизни в детдоме меня ни разу не помыли. В другом корпусе, где меня принимали, впоследствии оборудовали ванны для ослабленных детей, а в нашем корпусе их было негде поставить. И мыться можно было лишь в длинном ряду рукомойников с холодной водой. Ходячих тоже не водили в баню – не у всех имелась зимняя одежда.
Результат антисанитарии не заставил себя ждать – у всех в палате завелась чесотка. Для меня это было настоящей пыткой – чесалось, в основном, сзади: спина, лопатки, недосягаемые для моих парализованных рук. Представляете, что у вас зудит вся кожа, а вы не можете почесаться.
В довершение моих бед я была в детдоме самой маленькой, одежды моего размера не имелось, и на меня напяливали, что под руку попадется. Бывало, такое оденут, что хоть через подол меня вытаскивай, хоть через ворот, везде свободно прохожу.
По сей день свербят в памяти тошнотворные эпизоды, связанные с манной кашей. Повара ленились беспрерывно мешать её во время варки, и крупа сбивалась в комки. Я ненавидела эти манные комки, как сунут ложкой комок в рот, хоть плачь. И разжевать силенок нет, и противно, и тошнит. А выплюнуть нельзя – няни тут же начинают мерзко орать:
– Чего выплевываешь кашу? Не хочешь жрать, так и скажи!
Особенно усердствовала злобная Анна Степановна Левшина. Тогда я стала хитрить. Когда меня кормили, то на грудь клали полотенце, чтобы я не обливалась, и я научилась незаметно выплевывать в это полотенце манные комки. Так удавалось съесть хоть немного жидкой каши и избежать грубого крика нянь. Но потом, когда они вытряхивали полотенце и оттуда вылетали манные комки, мне всё равно доставалось.
Я с ужасом наблюдала, как дежурная няня преспокойно ест эту кашу с комками, и у нее по скулам ходят желваки. Ничего не скажешь, здоровая деревенская баба, проголодавшаяся за день, она могла съесть и не такое. А меня, не умевшую справиться с манной кашей, ночью мучил зверский голод, казалось, что желудок прирос к спине, внутри у меня ничего нет, я как пустой мешок.
Потом я научилась прятать в подол своего необъятного платья кусочки хлеба и есть их ночью. Были у нас нянечки, которые сами раздавали оставшийся хлеб желающим, а были и такие, которые все остатки еды без разбору вываливали в помойное ведро и относили свиньям.
И кормили няни по-разному. Иная предварительно остудит еду, бережно поднесет ложку к моему рту, дождется, когда я проглочу, и ни капли не прольет. А Анна Степановна поставит тарелку с супом на тумбочку и начинает пихать ложку за ложкой, невзирая на то, что суп огненный. И хоть вся исплачься перед ней, что губам больно, она свое твердит:
– Ничего, пузо согреется!
После такой варварской кормежки ошметки еды обнаруживались повсюду – на одежде, на постельном белье, на полу. В ее смену я всегда отказывалась от еды и мечтала поскорее умереть.
Что случилось с моей семьей
Ничто не проходит безнаказанно. Избавившись от больного ребенка, родители развязали узел, державший семью. Почувствовав себя свободным, отец начал жить заново, с чистого листа. И пока я рыдала в детдоме, в моем родном доме разыгрывалась своя трагедия. То, что меня сдали в детдом, не принесло родителям ожидаемого облегчения. Поехав в отпуск в деревню, где родился, отец присмотрел там себе в новые жены ущербную хромую девушку. Наверное, из соображений, что та будет боготворить его, что снизошел до нее, уважать, почитать и безоговорочно слушаться. А, может, просто устал от непростой и нескладной семейной жизни с моей мамой. Или всерьез полюбил. Забегая вперед, скажу, что второй папин брак окажется удачнее первого, у него родится третья (после меня и моей младшей сестры Ольги) дочка, они получат отдельное жилье и все такое прочее…
Мать, узнав о папином решении оставить семью, забрала Ольгу и ушла к своим сестрам. Так опустела наша уютная комната в доме бабы и деда.
Став взрослой, я долго размышляла: почему же никто из моей родни не воспрепятствовал моему определению в детдом? Баба? Дед? Тетя Тамара, в честь которой меня назвали и которую я нежно именовала Нянькой? Другая моя тетка – Валя?
Для бабы я не была родной по крови. Мой молодой дед приехал из деревни в Новокузнецк, женился на молодой бабе, а в один прекрасный день, невесть откуда, объявился дедов сын от предыдущего брака. Этот сын от первой жены и был моим отцом. А через какое-то время он привел беременную подругу – это и была моя мама. И баба, не смея перечить мужу, уступила пасынку с женой комнату своих родных дочек. Могу представить, как тяжело ей далась та уступка! Тем более что одна из дочек, одноногая Тамара, продолжала проживать в отчем доме через стенку от нас.
Однако баба ко мне привязалась, и я, хотя и узнала со временем, что не родная ей, все равно считала себя ее внучкой. Мне, маленькой домашней девочке, любимой и балуемой родичами, казалось, что дома все замечательно, ладно и складно.
Как любой ребенок, я любила своих близких и не задумывалась: а любят ли те друг друга? Иногда видела, как мать с отцом ссорились, но дед всегда жалел невестку. Я наблюдала их жизнь со своей колокольни и многого не понимала. И мне было неведомо, что под одной крышей вынужденно живут люди, которые давно ненавидят друг друга.
Потом часто вспоминала, как отец, придя вечером с работы, ложился на кровать и отворачивался к стенке, а мать поясняла: папа устал. А, может, он не только уставал, может, уже рисовал в мыслях свою новую жизнь и мозговал, как ее начать? Женившись на хромой, он хотел привести ее в родительский дом, но баба воспротивилась пасынку:
– Если бы ты не сделал все втихаря, по-подлому, я бы тебя пустила. Но ты уехал, никому не сказав, что собираешься разводиться. А раз так, то идите и живите, где хотите.
И те ушли жить к папиной второй сводной сестре, пока не получили квартиру. Вот так, после сдачи меня в детдом, семья разбилась вдребезги, и осколки разлетелись во все стороны. В каком-то смысле справедливость восторжествовала, но мне от этого было не радостно, а больно.
В тот дом и дворик я уже никогда не вернусь… Каждый год зима будет заметать дорогу снегом, будут вырастать сугробы, а потом весенние ручьи будут замывать те предательские шаги отца, когда он выносил меня из калитки, чтобы бросить в детском доме.
Детдомовское новогодие
Наступил Новый 1963 год, мой первый новогодний праздник вне дома. Я первый раз в жизни увидела, как дети наряжались в маскарадные костюмы, как девчонки танцевали танец снежинок, как Дед Мороз с воспитателями раздавал подарки. А ночью представляла, что на будущий год я тоже буду в маскарадном костюме.
В это время родители выясняли отношения, им было не до меня. И, наверно, поэтому мой ослабленный организм стал понемногу крепнуть, и я стала постепенно оживать. Ведь ничто так не рвало душу как появление матери, её отведенные в сторону глаза и поспешный уход без поцелуя на прощанье.
Произошло еще одно приятное изменение, няням надоело нас будить по ночам, и теперь девчонки могли вставать в любое время в туалет, и я могла их попросить о помощи, вместо того, чтобы ждать до полуночи. Верной ритуалу оставалась лишь злобная Анна Степановна. Помимо жесткого обхождения с детьми, она имела дурную привычку обсуждать сотрудников. И когда заходила речь о том, кто с кем дежурит в ночную смену, няни горестно вздыхали, если им доводилось работать с Анной Степановной Левшиной, а за глаза называли ее исключительно по фамилии.
Другие ночные няни вели себя по-домашнему. Не только разрешали посидеть после отбоя в коридоре и отдавали оставшийся хлеб, но и сами ужинали в нашей палате, попутно приглядывая за нами. И не отказывали, когда я просилась к девчонкам на кровати, что стояли посередине. Помню, сдвигали вместе три койки и ложились, прижавшись друг другу, все ж не так холодно и не так одиноко.
Были и среди девчонок «командирши», обожавшие помыкать другими. Например, Надька с «овечьей» стрижкой обожала покомандовать. Однажды ночью я захотела в туалет, мне пришлось будить всегда помогавшую Нину. Видимо, мой голос разбудил и Надьку.
– Чего орешь на всю палату, никому спать не даешь? Только посмей еще раз разбудить! – рыкнула она на меня, перепугав до смерти.
После этого мне приходилось лежать и терпеть, пока кто-нибудь из девчонок не встанет по своей нужде и заодно не поможет мне.
Я встретила весну и узнала слово «гроб»
Наступившая весна отвоевывала все больше и больше прав. Это была моя первая весна на детдомовском пятачке, где собрано столько горя и столько людских пороков. Сюда как в пропасть кидали никому не нужных больных детей. И отгораживались от этой пропасти…
У нас даже кладбище было свое, отдельное от поселкового, – крохотное кладбище детдомовских калек, будто они после смерти могли заразить остальных.
Больше всего умирали не в нашем, а в другом корпусе – не дотягивали и до десяти лет. Чем отличались эти два корпуса? В нашем корпусе собрали детей мало-мальски соображающих и способных объясниться. А в другом корпусе, который в нашем обиходе именовали «корпус для слабеньких» или «слабый корпус», размещали детей, неспособных передвигаться самостоятельно и с глубокой умственной отсталостью, проще говоря, лежачих идиотов. Можно представить, какой за ними был уход! И их никогда не выводили и не выносили гулять, даже не знаю, сколько человек там обитало.
В нашем корпусе многие худо-бедно доживали до 18 лет, и достигших официального совершеннолетия отправляли во взрослые дома инвалидов или в психоневрологические интернаты, так называемые ПНИ. Первую партию взрослых ребят из нашего корпуса увезли через полгода после моего прибытия.
Я рано узнала слово «гроб». Новые гробы привозили на открытом грузовике и сгружали в морг – при нашем детдоме имелся свой морг – прямо в присутствии гуляющих детей. А гробы с покойниками отвозили на лошади за железнодорожную линию в реденький лесок – на то самое обособленное детдомовское кладбище.
Мимо детдома совсем близко проносились поезда, в освещенных окнах вагонов пассажирских поездов можно было из окна палаты различать пассажиров: мужчина или женщина, мальчик или девочка. Ох, как же долго эти поезда перестуком колес напоминали мне о родном доме…
Летом на крыльце
Как-то незаметно подоспело лето, и потеплело, и раззеленелось. Меня стали выносить на улицу. Сначала для неходячих стелили одеяло в садике на траве, но вскоре озорные ребятишки свалили оградку и вытоптали траву. Со временем кое у кого появились свои коляски, кое-кто мог сидеть на лавочке, а для меня стали стелить одеяло прямо на крыльце.
В нашем корпусе было два выхода на улицу, один с просторными сенцами и каменным крыльцом. Именно на это крыльцо меня выносили и клали, подстелив тонюсенькое хлопчатобумажное одеяльце. Все бы ничего, но одно ужасное обстоятельство вынуждало меня сползать с одеяла на холодные плиты крыльца.
Дело в том, что в эти сенцы закрывали буйного пацана Витьку, и тот, сидя запертым с двух сторон, начинал изо всех сил колотить в двери, ведущие на крыльцо. И, лежа под содрогающимися от его ударов дверьми, я ужасно боялась, что они сорвутся с расшатанных петель и придавят меня. Но как я ни уговаривала нянечек не стелить мне одеяло под самые двери, они упорно стлали именно на этом месте, уверяя, что двери прочные и Витька не сможет их сорвать. А вот если положат на край, то я могу упасть с крыльца и убиться.
Ничего не скажешь, железная логика у наших нянь! А то, что у меня застудятся все косточки и впоследствии измучают болячки, приобретенные в раннем детстве, в том числе и на этом самом крыльце, им и в голову не приходило. Вероятно, никто из них и просто не мог предположить, что жалкая уродинка, которую всю постоянно дергает и коверкает, доживет до зрелых лет. И уж никто не мог и помыслить, что она вырастет, выправится, добьется снятия неверного диагноза «олигофрения», будет писать книжки для детей, публицистические статьи для взрослых и станет членом Союза Писателей России… Но тогда перед ними была лишь маленькая калека, пытающаяся выжить, несмотря на несправедливую жестокость взрослых.
После ужина ребятня еще часок гуляли на улице, а я уже лежала на своей кровати и смотрела на противоположную стену, которая становилась зловеще красной от заходящего солнца. Я закрывала глаза и чувствовала, как меня затягивает смертельная тоска. В такие минуты я старалась припомнить до мельчайших подробностей свою домашнюю комнату дома, свой дворик, свою постель, свой прежний мир, в котором не было место изматывающей тоске…
Хочу черемухи!
Я видела в своих горьких воспоминаниях, как вьётся дорога между двумя рядами деревянных домиков на окраине города Сталинска, который впоследствии вновь переименуют в Новокузнецк. И как бежит дым из трубы одного из них – домика, в котором я родилась.
Наш дом не был новостройкой – дед с бабой, поженившись, купили его готовым. Добротный и удобный с двором, садом и огородом. Там прошло мое детство, я была весела, резва, шаловлива, капризна, как все дети. Различие с другими детьми состояло лишь в том, что доступ в окружающий мир был для меня ограничен. Я не задумывалась тогда специально, что испытывает ребенок, находясь в тисках физической ограниченности, как переносит эти ограничения, удобно ли ему жить, и вообще, что такое маленький инвалид в нашем обществе?
Попробую восстановить в памяти некоторые подробности тех лет – наверное, самых счастливых для меня, потому что потом жизнь превратится в многолетнюю войну за место под солнцем, за право быть ЧЕЛОВЕКОМ со всеми последствиями, вытекающими из этого слова по смысловому определению и божьему замыслу. Борьба за мои законные права, заниженные людским равнодушием.
***
Итак, вьется пыльная незаасфальтированная дорога, вдоль деревянных домиков. У некоторых из них еще не потемнели бревна – их поставили совсем недавно. У одного из домов через невысокий штакетник клонится на обочину дороги зелень небольшого сада с роскошными георгинами.
Я стояла и смотрела на сломанные цветы. Понимала, что меня отругают, если увидят. Попыталась наклониться и поднять сломанные георгины, но ходунки не позволили это сделать. Я с ненавистью посмотрела на узкую калитку сада, через которую победно пролезла три минуты назад. Можно попробовать незаметно выбраться и, хотя все домочадцы знают, что цветы ломаю только я, как-то отвертеться, но…
– Томка, кто помог тебе сюда забраться? – качает головой отец. – Вот посмотри, ты опять сломала цветки, а мама так их выхаживает. И как пролезла-то?
– Ты сам мне показал, как сюда забираться, – надувшись и приготовившись расплакаться, бубню в ответ.
– Когда же я тебе показывал, как сюда можно забраться? – отец от удивления даже перестает сердиться.
– А когда мамка клубнику-викторию пошла полоть, – поясняю и вижу изумление на отцовском лице.
В тот день отец проявлял фотографии, а я крутилась возле него и мешалась, то стол качну, то под руку толкну. Когда по моей вине смазались две или три фотографии, у него лопнуло терпение, он утащил меня к матери в сад, и я запомнила, как боком втаскивал ходунки в узкую калитку.
Будучи очень сообразительной, я проделала это самостоятельно, приподняв один бок ходунков, и постепенно втиснула их в злосчастную калитку сада. В какое-то мгновение застряла, но, раскачав ходунки, смогла выбраться. А ведь калитку в сад специально сделали узкой, чтобы я не могла пробраться через неё без посторонней помощи.
Отец возмущенно схватил сзади ходунки и вытащил их вместе со мной, орущей на весь двор.
– Хочу черемухи! – заорала я.
– Я тебе сейчас сам нарву, только не ори, – обещает отец, чувствуя на себе любопытные взгляды прохожих.
– Сама хочу нарвать! – дохожу я до поросячьего визга, но, чувствуя, что ходунки продолжают вместе со мной неумолимо плыть в отцовских руках к сеням дома, сдаюсь.
– Пап, я больше не буду, отпусти! – ходунки плавно опускаются на землю.
– Том, скажи, зачем я, по-твоему, сделал калитку в сад узкой?
– Чтоб мы с Серегой не лазили, – отвечаю я, упомянув двоюродного брата, на полтора года младше меня.
– Ну, если Сергей один войдет в сад, он не сломает цветы, а вот ты своими ходунками все попортишь. Поняла? – спрашивает отец.
Я покорно киваю головой.
– Гуляй во дворе, и чтобы ни в саду, ни в огороде я тебя больше не видел. Увижу, что ты опять куда-то залезла, посажу в коляску, – ставит условие отец.
В ответ я фыркаю, но протеста не выражаю – сидеть в коляске радости мало, я не могу в ней передвигаться самостоятельно.
***
Все в округе знали, что в нашем доме растет больной ребенок. Хотя ко мне, резвой и активной, определение «больной ребенок» никак не подходило. Другой вопрос, что при всей резвости и активности я не умела вставать и ходить, не могла садиться сама, и руки были подвластны мне не полностью. Однако, благодаря ходункам, которыми управляла лучше, чем своим телом, я легко осваивала пространство. И ощущала их как нечто неотделимое от меня, а не как неуклюжие громоздкие подпорки. С едой тоже были проблемы: я научилась самостоятельно есть только твердую пищу, поднеся кусочек ко рту, но не могла есть ложкой и пить из чашки – роняла и расплескивала.
Сегодня, в зрелом возрасте, я, конечно, вижу своё детство все в другом ракурсе и понимаю, насколько непросто было родителям иметь больного ребенка в то дикое по отношению к инвалидам время. Хотя и по сей день ребенок-инвалид часто воспринимается российским обществом как какое-то неправильное и неверно запрограммированное существо. Но я думаю, что матушка-природа всё равно умнее человека. И если рождается ребенок-инвалид, это означает, что природа хочет этим что-то подсказать человечеству.
***
В то далекое советское время – вторую половину пятидесятых, шесть счастливых лет с моего рождения до отправки в детдом были самым светлый отрезком моей жизни. Но этот отрезок закончился, благодаря трём буквам ДЦП, гвоздями вколоченным в мою биографию и расшифровывающимся как «детский церебральный паралич».
В моей карте был написан безысходный диагноз «поражение ЦНС». Теперь я знаю, что «поражение ЦНС» – очень расплывчатый диагноз, не уточняющий, что именно поражено в центральной нервной системе. Однако его оказалось достаточно, чтобы навеки изолировать ребенка от большого мира и упечь в специализированное закрытое учреждение.
За какую провинность мне был уготован этот крест? Только спустя полвека я ответила себе на этот вопрос. Ничто не дается человеку просто так, в каждом отдельном жизненном случае есть свое определение, свое предназначение и своя логика.
Поросенок Борька
Итак, отец вернулся в дом, оставив меня во дворе, и я облегчено вздохнула – сломанные георгины снова сошли с рук. И развернула ходунки, еще не зная, что бы такое предпринять.
Во дворе было пусто, только за воротами весело визжали девчонки, играя на обочине дороги, где лужи еще не высохли после дождя. Я с завистью смотрела на них, мне тоже хотелось измазать ноги грязью по самые коленки и пробежаться по мокрой тропе, громко хлюпая подошвами сандалий. В такие минуты я ощущала пустоту внутри, но, конечно, не понимала, что мне никогда не придется вот так же пробежаться ногами по тропе и пошлепать пятками по грязи. Я даже не задавалась вопросом, почему не могу ходить без ходунков, как все? Позавидовав девчонкам, я развернула ходунки и уныло поплелась к дверям дома. Но возле лавочки остановилась, увидев лежащий прут. Потянулась за ним, еще не очень соображая, зачем он мне нужен и нужен ли вообще.
В это время в закутке визгнул поросенок Борька. Я подождала, не выйдет ли бабушка на этот визг, и, взяв прут в зубы, направилась к Борьке. Поросенок услышал, что к его дверце подошли, радостно хрюкнул и высунул пятачок в прорезь дверцы. Но поняв, что это не те, кто его кормит, имея в виду бабу или мою мать, спрятался обратно. Мне хотелось, чтоб Борька высунулся, и я стала дразнить его прутом.
Сначала он не обращал внимания, но потом не выдержал и стал хватать прут зубами. Я так увлеклась, что даже не слышала, как ко мне присоединился мой двоюродный брат Серега.
– Том, а Том… Я тоже хочу с Борькой поиграть, – заканючил он.
– Найди себе свой прут и играй, – важно посоветовала я.
Серега нашел подходящий прут и присоединился ко мне. Мы до того раззадорили поросенка, что он вставал на задние ноги и доверчиво высовывал к нам пятачок.
Но потом у Борьки кончилось терпение, он, изловчившись, выхватил у Сереги прут и утащил к себе. Серега обиженно засопел.
И тогда я предложила:
– Давай накормим Борьку, вот баба похвалит нас.
– А чем мы его накормим? – уставился на меня Серега.
– Я сегодня видела, как баба Борьке готовила пойло, она крошила туда капустные листья. Листья еще остались – лежат в сенях. Беги и принеси, я же не могу.
Серега сбегал в сени и принес два огромных капустных листа. Мы спустили их поросенку через прорезь в двери и стояли, слушая, как он сладко чавкает за дверцей. Сожрав листья, Борька снова высунул свой пятачок в надежде получить добавку.
Серега принес еще два капустных листа, а потом еще и еще, и так, пока во двор не вышла баба. Мы даже не слышали, как она вышла. И оглянулись только, когда она заплакала.
– Ну что за детки? Одно наказание! Что же вы наделали, окаянные? Креста на вас, что ли, нет? – причитала баба.
– Ты чего, Клава? – спросил дед, выходя из сеней.
– Да вот детки Борьку, наверно, убили, – заголосила баба.
– Ты чего плетешь? Как убили? – не понял дед.
– Да они ему все листья с капусты скормили, что лежали в сенях!
Дед подошел, открыл дверцу. Борька лежал возле порога, дед тронул его носком ботинка, Борька лениво открыл глаза, посмотрел на деда в надежде на добавку и лениво хрюкнул.
– Да нет, ничего страшного, просто малость объелся, – сделал заключение дед и закрыл дверцу.
Баба не была скупой женщиной, просто поросенок в те годы был дороже золота для простых людей, бежавших из разваливающихся деревень на стройки века, каких много было в Кузбассе, и где их с радостью брали как дешевую рабочую силу. Особенно охотно брали деревенскую молодежь, она создавала семьи и застраивала избами окраины будущего индустриального города. Из таких изб, как наша, вырастали целые улицы, и складывался стихийный полугородской-полудеревенский «город-сад» вместо спланированного в тридцатые годы.