
Полная версия
Вторая жизнь Дмитрия Панина
– Так что, Дима, я перед твоей матерью в долгу и, пока тебе нужна помощь, я буду помогать, и ты не беспокойся, всё, в конце концов, утрясется, у такого-то молодого.
И она легонько погладила лежащую на столе Димину руку, встала, забрала грязные тарелки, и ушла.
Во вторник у Димы в холодильнике стояли пакеты с молоком и кефиром, сыр, колбаса, на столе лежали два батона хлеба, пакет сахарного песка, чай.
Это освобождало Диму от забот о хлебе насущном на несколько дней. Получалось, что мать с того света всё ещё заботилась о нём.
А в четверг утром пришел Валера.
– Валяешься? Из дому выходил хоть раз?
Дима отрицательно помотал головой. Он не был готов к общению с людьми, боялся беспричинной грубости окружающих и своей реакции на эти возможные грубости. Не был уверен, что сможет контролировать себя.
– Так… Боишься?
Дима даже отвечать не стал, не желая говорить об очевидном. В свою очередь спросил друга:
– Почему ты не на работе?
– Потому что сегодня суббота, ты день недели не знаешь, а число знаешь?
Дима напрягся, пытался вспомнить число, удивляясь, что не четверг, а оказывается, уже суббота.
– Сейчас конец июня…
– Хоть это помнишь…
20
Взять трудовую книжку в институте оказалось не просто, но возникли совсем не те трудности, которые мерещились ему, пока он валялся в комнате, усиленно разглядывая паутину на потолке.
Он пришел в отдел кадров в середине рабочего дня, чтобы ни с кем из лаборатории не встретиться, зашел в комнату, где сидели, копошились, перебирали бумаги, стучали на машинках целая толпа женщин. Дима совершенно растерялся среди них, стоял как пенек на солнечной полянке, и смотрел в одну точку, пока его не окликнули, не направили к нужному столу, и молодая женщина, как-то по особенному всклокоченная, с прядями выкрашенными в три различных цвета, с загибающимися как когти голубыми лакированными ногтями, по кошачьи царапала листы учетных карточек и, взглядывая на Панина, раза три переспрашивала его фамилию, видимо, беспокоясь, что она изменится за то время, пока она ищет карточку. Для довершения сходства с трехцветной кошкой у нее были светло зеленые глаза. Дима, для которого было характерно не замечать мелкие детали одежды и особенности внешности у других людей, с удивлением обнаруживал, что теперь он хорошо видит особенности окружающего мира, и они такие несущественные, как прическа, ногти и цвет глаз женщины, которую он видит в первый и, вероятней всего, в последний раз в жизни, кажутся интересными.
Наконец, женщина – трехцветная кошка – вытащила из ящичка картонку и с удивлением уставилась на нее.
– Но я не могу выдать Вам трудовую книжку, – сказала она, – вы ведь не уволены, числитесь в лаборатории.
Дима был удивлен обнаруженным не меньше, чем женщина, которая судя по интонациям и ногтям, являла собой очень царапучее существо, но, глядя на растерянного Диму, она смягчилась, заговорила мягкими успокаивающими интонациями, перешла от возмущенного мяуканья к мурлыканию.
– Вы сейчас идите к начальнику лаборатории, пишите заявление об увольнении, он подпишет и через две недели свободны. А может и задним числом подписать, и тогда Вы с сегодняшнего дня будете свободны.
Дима вздохнул, постоял ещё немного, потоптался, надеясь на чудо, которое разрешило бы его проблемы без общения с начальником лаборатории, но чудо не происходило, и тогда Дима вышел из комнаты и направился к телефону в вестибюле, чтобы позвонить заведующему лабораторией Пукареву.
За годы работы в институте, Дима так и не понял, не был уверен, что заведующий знает его фамилию, в лицо знал, всегда любезно отвечал на приветствие, но разговаривали они за всё время не более трех раз.
Поэтому он, поздоровавшись, сообщил не только свою фамилию, но на всякий случай и должность.
В трубке наступила мгновенная пауза, столь малая, что другой, менее чувствительный человек, в том числе и сам Дима несколько месяцев назад, её бы и не заметил, но сейчас эта пауза сказала ему о многом.
Он напрягся и напоминал зайца, навострившего чуткие уши и готового при малейшей опасности обратиться в бегство.
– Подходите ко мне прямо сейчас, я жду Вас, – сказал Пукарев и повесил трубку раньше, чем Дима успел что-то сказать.
Дима показал вахтеру пропуск и, опустив голову, пряча лицо, быстро, как убегающий от погони преступник, поднялся по лестнице на второй этаж, где располагался кабинет заведующего. На лестнице он встретил всего одного человека, и ему показалось, что тот странно на него смотрит.
Дима поднялся на этаж, зашел за угол и оттуда выглянул проверить, не смотрит ли этот случайно встреченный незнакомый человек ему вслед.
Панин видел затылок спускающегося мужчины и ему казалось, что спускающийся заметил взгляд Димы и успел отвернуться.
Пугаясь собственной тени, трясясь от страха, что может встретить знакомого, что производит странное впечатление на незнакомых, которые потом таращатся вслед ему, Дима добрался до двери кабинета Пукарева, осторожно постучал и услышал спокойное:
– Войдите.
Когда он вошел, Пукарев стоял возле книжного шкафа, выискивая какую-то книгу, молча кивнул Диме и указал на стул.
Дима сел, шеф устроился на своем обычном месте, в кресле напротив, сложил руки на стол и Дима заметил, что книгу он так и не взял.
– Я слушаю Вас, – сказал Пукарев.
– Я хочу написать заявление об увольнении по собственному желанию, – очень тихо, с трудом, выдавил из себя Дима.
– Вы уверены?
– Уверен в чем?
– Что хотите этого?
– А какие у меня есть ещё варианты?
– Остаться пока. У вас ведь больничный? И инвалидность? Не могли же они не дать вам инвалидность, продержав в больнице 4 месяца?
– Инвалидность снимут, сказали, через две недели и снимут.
– Ну вот видите…
– А диагноз?
– А что диагноз? Люди с вашим диагнозом вполне способны к творчеству в период ремиссии.
Сергей Иванович вздохнул, снял очки, потер переносицу.
– Мы не можем бросаться людьми вашего уровня, – и Дима очень удивился, услышав это, он не представлял себе, что его так высоко оценивают в лаборатории, впрочем, когда он был увлечен работой, его это мало интересовало.
– Понимаете, Дима, сейчас мы можем вас не увольнять, но если вы уйдете, обратной дороги не будет, при всем своем желании я не смогу принять вас обратно, просто место будет занято, понимаете?
Дима, смотрел в пол, молчал, думал, уходить он вдруг расхотел, но и оставаться сил не было, он боялся вернуться в ту обстановку, в которой, как ему казалось, началось всё то, что привело к такому печальному исходу. Он чувствовал, что ему надо сменить не только домашнюю обстановку, которую он уже поменял не своей даже волей, но и вообще всё поменять, может быть даже уехать далеко и надолго.
– Нет, – сказал Дима. – Спасибо, Сергей Иванович, но нет. Я к этому пока не готов, и возможно никогда готов не буду.
– Не зарекайтесь, – Пукарев, посмотрел на Диму, и они некоторое время смотрели друг на друга, в Диминых темных глазах отражался страх и неуверенность, а в светлых Пукаревских сочувствие и ещё что-то, неуловимое, затаенное, – не зарекайтесь, жизнь никогда не идет по прямой, уж поверьте мне, старому человеку.
Дима подумал о том, что проработав восемь лет в лаборатории Пукарева, он очень мало о нём знает.
– Хорошо, я не могу на вас давить в такой ситуации, давайте пишите заявление, можете задним числом, чтобы не работать две недели, и ещё, давайте, я подпишу ваш больничный, сдадите, получите деньги, продержитесь некоторое время. Мы сейчас получаем гроши, и те нерегулярно платят, но всё же это лучше, чем ничего.
– Я не хотел…
Дима начал и смешался
– Не хотели сдавать больничный из-за диагноза? Это уже совсем пустяки. Институт наш огромный, людей много, ученые часто психи, не у одного вас такая петрушка с диагнозами. К тому же эти диагнозы иногда снимают.
Как же, подумал Дима, успокаивай меня. Виктор говорил, что это как приговор, только приговор на время, а диагноз навсегда.
Озвучивать свои мысли Дима не стал, а просто достал из кармана два голубых листика больничного.
Шеф придвинул ему бланк заявления об увольнении и, пока Дима писал, Пукарев внимательно прочитал диагноз, потом вышел из кабинета и вернулся с уже подписанным табельщицей больничным.
Понял, что я боюсь общаться с людьми, думал Дима, дописывая заявление.
На прощание Пукарев пожал Диме руку и сказал, перейдя на ты.
– Я надеюсь всё же, что мы с тобой ещё встретимся, мир тесен, теснее, чем это принято считать. А по больничному получи прямо сейчас, я позвонил в кассу, они тебя ждут.
С тем они и расстались.
Дима ушел от Пукарева с чувством удивления и благодарности за понимание, он вдруг почувствовал после разговора с ним, что не так всё трагично и безвозвратно оборвалось, как это ему казалось ещё час тому назад. Драму его жизни, оказалась, можно рассматривать, как «петрушку с диагнозами»
21
На самом деле решение Димы уволиться очень облегчило Пукареву жизнь. Где-то через неделю после того, как Диму увезли в больницу, Пукареву позвонил директор института и спросил:
– Что там у вас за дела в лаборатории, мне поступил сигнал, что вы до того загружали сотрудника работой, что у него произошел нервный срыв.
Пукарев на тот момент был не в курсе произошедшего с Димой и судорожно перебирал в уме своих подчиненных, стараясь понять, у кого из них нервный срыв.
Наверное, у Раисы, подумал он, вчера ей дали перепечатывать отчет и сказали – за два дня, – вот она и психанула, но как директор мог узнать об этом? Да ещё вмешиваться в работу секретарей?
Он пошел выяснять, в чем дело, и выяснил у Лёни Пронина, что Дима Панин не вышел на работу, и когда позвонили жене, то она сказала что-то непонятное про скорую помощь и милицию и сразу бросила трубку, и с той поры на звонки никто не отвечает.
Пукарев, тем не менее, сразу понял, что звонок директора связан с Димой: наверняка тесть Димин позвонил директору и насплетничал. Пукарев, в отличие от Лёни знал, что Дима женат на Каховской.
– А что, – спросил Пукарев у Лёни, – сильно ты нагружал Диму последнее время?
– Да, нет, как обычно. Просто у него не получалось никак связать концы с концами: теория, которую он сам разработал, предсказывала одно, а эксперимент показывал другое.
– А где ошибка?
– Мы вместе совершенствовали прибор, усиливали магнитное поле, нам надо было бо́льшую напряженность, и там всё правильно, а вы же сами знаете, у Димы в его выкладках чёрт ногу сломит, да и я всё же не теоретик. Так-то, вообще красиво получалось…
– А почему он уже два года, как закончил аспирантуру, а всё ещё не кандидат, не нарыли ещё на кандидатскую? ведь у него пять статей, кажется?
– Да давно бы мог написать диссертацию, но он хотел, чтобы всё было в ажуре, и эксперимент, и теория, вот и тянул. Кажется, у него в семье нелады были из-за этого, ну из-за того, что он тянет с защитой.
– А вообще, Сергей Иванович, в чем дело? Почему Вы так заинтересовались Паниным?
– А потому, – сердито сказал Сергей Иванович, что пора бы ему выходить на защиту. Пусть придет, когда появится.
Но Дима не появлялся, телефон молчал, директор больше о Панине не спрашивал, но Пукарев о нём помнил, а Леонид не знал, что ему и думать. Пришлось ехать к Панину домой.
Виолетту он застал, вернее, настиг в тот момент, когда она возвращалась домой от родителей. Встретила Лёню неприветливо, поздоровалась сквозь зубы, рассказала не всю правду, про вызов милиции и попытку суицида промолчала. По её словам выходило, что Дмитрий очень буянил, она вызвала скорую, и его отвезли в областную психиатрическую лечебницу номер 20, расположенную в городе Долгопрудном, где Дима и прописан.
Больше никаких сведений выудить у Виолетты не удалось – и эти достались тяжкими усилиями, и Лёня ушел, крайне подавленный всем услышанным.
После того, как Виолетта вылила на Лёню целые ушаты холодное презрения, косвенным образом, но убедительно давая понять, кого она считает виновником всех несчастий, решимость Лёня посетить Дмитрия в больнице сильно ослабла, если не исчезла совсем. Он не мог знать, что уверенность Виолетты в том, кто виноват в случившемся, является только её личной уверенностью. Он думал, что и Дима считал его кругом виноватым, в конце концов, он являлся фактически Диминым научным руководителям, малым шефом, и он был тем человеком, с которым Дима, пропадая на работе чуть ли не сутками, проводил большую часть времени. Проводил бесплодно, как считала и имела полное на это право Виолетта, и Лёне следовало бы и раньше заметить, что с Паниным что-то не то, взять хотя бы случай с Леной.
Дима никогда, это было очень свойственно ему, не поднимал завесу над своими взаимоотношениями с женой, и из-за его скрытности Лёня вынужден был считать, что срыв Панина вызван напряженной работой последних месяцев, а никаких разладов с женой у него не было. В глубине души он считал, что должно было быть ещё что-то, что довело уравновешенного парня до буйства, в конце концов, не на работе же с ним случилось несчастье, а дома, в семье.
Но Виолетта в разговоре с ним сумела показать себя женщиной, которая не чувствует за собой ровно никакой вины, и Леониду оставалось одно: признать виновным в произошедшем с Паниным только себя. И он боялся показаться Панину на глаза, боясь усугубить без того плохое, как он понял, самочувствие Димы. Он не сознавал, что Дима не был сейчас способен ни к какому анализу своей или чужой вины в случившемся, да и случившееся не помнил, плавал в густом тумане беспамятства животного, живущего сиюминутными ощущениями. И никому на свете в тот момент было не до него: жена его бросила, друг был занят своими домашними неурядицами, Пронин боялся показаться, чувствуя свою вину. А на скудном питании больницы даже у здорово человека могли начаться глюки с голодухи.
22
Сейчас, когда бесконечная суета последних пятнадцати лет его жизни неожиданно прервалась, и можно было просто лежать на диване и смотреть в потолок, многое из детства вспоминалось, всплывало на поверхность его замусоренного каждодневной суетой, а позднее замутненного сознания.
Сейчас эта замутненность по мере того, как Виктор уменьшал ему дозы препарата, отступала, горизонты памяти расширялись, и просматривалось многое из того, что казалось навеки похороненным.
Да и не было надобности вытаскивать всё это из памяти, не было до сегодняшнего момента, когда из быcтро несущегося потока жизнь его превратилась в тихую заводь, в мелкую речушку, грозящую высохнуть с наступлением жаркого лета, и для того, чтобы вода в этой речке сохранилась, надо было почему-то заново вспомнить всё то, что происходило до его остановки в тихой заводи.
Сначала приходили картинки, цветные, яркие, но беззвучные и неподвижные. Без всяких усилий с его стороны персонажи, населяющие эти картинки, начинали двигаться, и только потом он начинал различать звуки, голоса, шипение масла на сковородке.
Он видел раскрасневшуюся от жара плиты мать, пекущую оладьи, соседку Настю, молодую женщину с девочкой на руках, сидящую на табуретке: ступни ног женщины закручены вокруг плохо обструганных ножек некрашеной табуретки. Самого себя он не видит, но знает, что сидит напротив Насти на стуле со спинкой и думает о том, сможет ли он закрутить так ноги вокруг ножек стула или нет.
Он пытается это сделать, теряет равновесие и со стуком падает на пол, отчего женщины и девочка на несколько секунд замирают в немом удивлении, а потом девочка, которую зовут Машенька, вдруг начинает громко и горестно плакать, и вместо того, чтобы жалеть и успокаивать его, и помочь подняться, обе женщины кидаются утешать Машу, и пока они это делают, оладьи на сковородке начинают пригорать, мать кидается к плите и бросает лежащему на полу Диме:
– Вставай, я же вижу, что ты не ушибся.
На самом деле Диме больно коленки, но он не жалуется, молча встает и снова садится на стул. А вот на новой картинке они все четверо сидят за столом, пьют чай с оладьями, обмакивая их в Настино варенье, и женщины беседуют между собой так, как разговаривают взрослые при детях, когда считают, что те их не понимают.
Дима и не понимал, и сейчас удивлялся, что вдруг вспомнил этот разговор, так как получалось, что ему было всего три года или чуть больше, судя по Маше, по тому, как она сидела на коленках у мамы, едва достигая головой её подбородка, но потом самостоятельно ела оладьи, причмокивая и громко провозглашая: Вкусно!
Получалось, что Маше было года два, а он знал, что старше её на год, так что он сидел на стуле в кухне, и вся сцена была из того периода жизни, когда они жили в коммуналке; Дима возил оладушкой по тарелке с вареньем, и слушал рассказ матери, предназначенный для Насти.
– Один из ста, – сказала мама и слова эти упали на его стриженную макушку, а после слов упала и ласкающая ладонь матери.
– Один из ста, не знаю, правда это или нет, но так сказал врач, только один процент был за то, что и ребенок выживет и роженица. Но я, когда решилась оставить ребенка, не знала всю правду, не знала, насколько это опасно.
– А знали бы, не решились? – спросила Настя.
Мамина рука замерла, пальцы её перестали ерошить ему волосы, и ему почему-то стало тоскливо и захотелось, чтобы разговор этот, которого он не понимал, но который, он чувствовал, относится к нему, закончился.
– Страшно даже подумать, – сказала мама, и Дима понял, что страх проник в него через кончики пальцев, замерших на его макушке. Он втянул голову в плечи и откинулся в сторону, отстраняясь от маминых рук.
– Ты что, глупыш? – мама наклонилась, удивленно заглянула в глаза. – Всё хорошо! – успокаивающе сказала она ему и повторила для Насти:
– Так страшно, что и думать не хочется.
Вероятность моего благополучного рождения была один процент, и я к тому же мог остаться сиротой, думал Дима, и получалось, что он, пустым мешком сейчас валяющийся на кровати, просто счастливчик, при такой-то статистике, и что бы с ним ни происходило, это жизнь, а могло случиться, что её и не было бы.
– Счастливчик, – сказал он вслух, прислушался, как звучали слова в гулкой тишине пустой квартиры, иронически хмыкнул, спустил с дивана худые бледные ноги, покрытые темными редкими волосами, и в одних трусах направился на кухню. По дороге заглянул в ванную, над раковиной висело большое зеркало, из которого на Диму посмотрело странное, небритое, темноглазое существо, с торчащими скулами, фиолетовыми тенями под запавшими, лихорадочно блестевшими глазами.
– Ну что, счастливчик, – сказал он отражению, – не грех бы и побриться, раз ты один из ста.
На кухне Дима нарезал хлеб, достал из холодильника купленную соседкой пачку сливочного масла, намазал масло на хлеб толстым слоем и с неожиданным аппетитом съел.
Вернувшись в комнату, он включил старенький черно-белый телевизор «Рубин» и стал смотреть чемпионат Европы по футболу.
Перед сном он побрился электробритвой и смёл веником паутину из угла.
23
Полина Андреевна поняла, до какой степени Дмитрий не в себе, когда он с трудом вспомнил её отчество.
В то время, когда Антонина уже не вставала, Дима ночевал у матери две-три ночи в неделю, и они вечерами, втроем сидели у телевизора. Полина пекла блины, угощала соседей и они ели их с Тониным вареньем, сваренным из ягоды с дачи Каховских.
– С барского плеча, – добавляла Тоня, когда сваты её слышать не могли.
В то время болезни матери и её медленного угасания Дима был очень расстроен, взбудоражен, но обращался к Полине по имени-отчеству, без запинки, а тут напрягся, вспоминая.
Полина Андреевна не обиделась, она была умная женщина, и вечером того дня, сидя у дочери, сказала ей:
– Не представляю, какими граблями надо было пройтись по человеку, чтобы привести его в такое невменяемое состояние. Еле меня вспомнил, а бывало, в магазин идет, всегда спросит, не нужно ли чего, чтобы я зря не ходила, не таскала бы сумки на пятый этаж. И двух лет не прошло, как мы не виделись.
Полина Андреевна задумалась, вспоминая, как Дима вздрагивал от любого шума, как медленно, как в кино с замедленной съёмкой, надевал куртку, как ходил, озираясь: очевидно было, что он был тяжко болен душевно и страшно одинок.
Она даже не знала, что ей делать, если он не пойдет работать, а так и будет лежать на диване и смотреть в потолок, и день, и два, и неделю, и месяц.
Но через месяц он стал куда-то выходить, и сказал ей, что устроился на временную работу, на озеленение города. И она думала: а какое озеленение в августе?
Но он проработал и август, и сентябрь и половину октября, а потом стал посменно работать грузчиком в продуктовом магазине. Устроился он далеко от дома, в магазин под клубом «Маяк», и как-то существовал на эти деньги, и начал платить за продукты, которые она ему иногда покупала, понимая, что в очередях стоять он всё ещё не может.
Иногда, впрочем, он и сам что-то приносил, ему в магазине, где он работал, давали без очереди, то колбасу отдельную, то докторскую, и даже кусок мяса.
Дима попросил научить его готовить щи и неплохо с этим справлялся. Взгляд его стал осмысленнее, движения быстрее, походка уверенней.
Прошла осень, и зима.
В середине апреля он, как Полина узнала, по совету врача, отправился пожить в деревню, и вернулся оттуда почти прежним Димой, начал улыбаться и явно тяготиться своей работой грузчиком.
– Ничего не подворачивается более подходящего, а мне уже надоела эта работа. Скучно, – поделился он с Полиной Андреевной своим проблемами.
Полина Андреевна задумалась.
Дмитрий Панин, приезжий в городе Долгопрудном человек, ничего не знал о её прошлом, для него она была пенсионеркой и соседкой матери по квартире.
А когда-то Полина Андреевна была директором одной из школ в городе Долгопрудном и директор пятой школы, Светлана Александровна Ложкина, у нее училась.
И Полина обратилась к Светочке с просьбой:
– Он очень талантливый парень, имеет диплом физтеха, и сын педагога, и надо бы ему помочь. Возможно, Света, ты не только сделаешь доброе дело, но и получишь себе неплохого учителя.
– Сейчас я никак не могу, – сказала Ложкина, но вот с сентября могу попробовать, поставить его для испытаний на один класс.
Теперь Полине Андреевне нужно было, чтобы Дима обратился к Светлане с просьбой принять его на работу. Но сделать это было нелегко.
24
По мере выздоровления, ещё в больнице, Дмитрий забывал то тяжкое состояние невыносимости продолжения бытия, какое навалилось на него в тот момент, когда он взялся за нож. Прошла и острая ненависть к жене, которой он мучился последние полгода перед приступом, приведшим к столь тяжелым для него последствиям.
После свадьбы, как и предсказывал Валерка, жена прочно заняла капитанский мостик их семейного суденышка, и Дима легко подчинился, тем более, что в семье, в которой он вырос, тоже был матриархат.
Виолетта решила так: она освобождает его от мелочности быта, дает возможность заниматься высокой наукой, и впоследствии такая политика принесет свои плоды: Дима вознесется на вершины олимпа, а вместе с ним и она, причём свою научную карьеру она не предавала забвению и собиралась, когда Мишка подрастет, незамедлительно поступить в аспирантуру, а пока, они жили в семье её родителей, и две женщины вполне справлялись с домашними делами, иногда, правда, Панину приходилось ходить по магазинам, где с каждым годом становились всё пустее прилавки и длиннее очереди, но тут выручал профессор: у них в институте давали довольно приличные продовольственные заказы: хороший кусок говядины, красная рыба, баночка икры, баночка хороших рыбных консервов, даже такие деликатесы, как крабы в собственном соку.
И руководящему персоналу выдавали такой заказ раз в неделю, и ещё такой же заказ в порядке очереди можно было получить и как обычному преподавателю.
Маловато для такой семьи, но лучше, чем ничего.
25
Дима отчетливо, как будто сию минуту там присутствовал, видел ножки девочки с кудряшками, в белых носочками, обутые в коричневые сандалии.
Может быть, носочки были и светло-голубые, но обувь точно была коричневая, точно такие же сандалики носил и сам Дима в детстве, а девочку в носочках и сандаликах он видел только в черно-белом изображении на выцветшей фотографии. В жизни он с этой девочкой не встречался, когда он с ней познакомился, она была взрослой замужней женщиной, его родной теткой, младшей сестрой матери.
Сейчас она лежала на траве рядом с матерью, которая на тот момент его матерью ещё не была, а была девушкой Тоней, связной партизанского отряда и старшей сестрой Нади, девочки в сандаликах.
Лежали они в высокой траве на маленькой полянке, окруженной невысокими густыми ивами, младшая, десятилетняя, держалась за руку старшей, и дрожала от страха и сырости, идущей от земли. Дрожь эта усиливалась, когда до них доносился собачий лай.