Полная версия
Держатель Знака
– Штабс-капитан.
– Ты?! Уже?! Ужасно странно, ох, Юрий, белый крест! Ведь это Георгий, да?
– Да, Георгий третьей степени.
– За что, ты расскажешь, ведь расскажешь, да? Все расскажешь?
– Всё! – Юрий усмехнулся.
– А забавно, знаешь, ведь Юрий и Георгий – это одно и то же имя в Древней Руси… Ты не обращай внимания – я вздор болтаю! Ты ведь не писал даже нам – месяца три! Не стыдно?!
– Извини, Лена, не мог – был в госпитале.
– Ты – ранен?
– Да нет, пустяк… Засыпало немного землей от взрывной волны.
– Какой волной? Ну ладно, потом все расскажешь… Знаешь, мы в синематографе видели… газы эти… ужас, да? Я очень за тебя боялась. И мама тоже. А ты маму видел?
– Нет еще.
– Ой, побежали же к ним! – Лена тянула уже Некрасова за руку к дорожке, ведущей к дому, но он, однако, не сдвинулся с места.
– Лена, погоди. – Юрий смотрел прямо в полудетское, так же, как все вокруг, включенное в игру светотени, немного неправильное лицо Лены, прямо в серые, сейчас кажущиеся темными глаза. – Я очень давно тебя не видел…
Белая доска качелей все еще покачивалась на веревках, и по ней скользили солнечные зайчики.
– Юрий… Скажи, ведь ты, вероятно, сейчас уже не такой, как был… Ты должен быть другой.
– Я не понимаю, о чем ты.
– Там – страшно?
– Разумеется, Лена. Война есть война, она по сути своей и грязна, и страшна. – Некрасов пожал плечами. – Но все же я не понял, о чем ты спрашиваешь.
– Так, ни о чем… – Они шли по темной боковой аллее. – Я слышала недавно про атаку кавалергардов. Юрий, я довольно много думала… Можно задать тебе один вопрос?
– Разумеется.
– Юрий, почему ты не кавалергард? Ведь ты очень легко мог бы, я думаю, добиться зачисления.
– Да, я полагаю, что это не было бы для меня очень сложным, – снова пожав плечами, холодно ответил Некрасов.
– Но тогда – почему?
– Но, Лена, не всем же быть в кавалергардах. Кто-то должен служить и в кавалерии. Чем я лучше других?
Некрасов менее всего подозревал о том, какая бездна его гордыни разверзлась перед Леной в этих спокойно произнесенных словах, достаточно верных, как ему представлялось, но все же сказанных только для того, чтобы не вдаваться в дальнейшие объяснения.
Службу в обычной кавалерийской части в корпусе Эрдели Юрий предпочел не случайно. Напротив, он воплотил в этом выборе свое понимание дворянской чести, в котором самой высокой привилегией был добровольный отказ от по праву принадлежащего. Но говорить об этом казалось Юрию невозможным. Эту черту его характера, пожалуй, смог бы объяснить Лене Вишневский, рассказав об одном с юнкерских времен запомнившемся ему эпизоде. Это был спор, завязавшийся в свободный вечерний час за глинтвейном. Речь шла о дуэлях. Миша Яковлев, сосед Вишневского по дортуару, не без рисовки рискнул назвать поединок «средневековым предрассудком» и, не спеша прихлебывая горячий напиток, смаковал теперь одновременно с глинтвейном вызванную бурю.
«Мы – профессиональные солдаты, а не профессиональные гладиаторы!»
«Яковлев прав! Этот средневековый атавизм противоречит духу армии. Дух армии – дисциплина и система, а дуэль – самость времени, когда война не знала системы и не решалась дисциплиной!»
«Нет, господа, все зависит от того, что нужнее: превращение ли армии в смазанную машину, к чему, кажется, все и идет, или упование на какие-то нравственные каркасы, как было от века и до сих пор не отменено…»
«А если второе, то необходимо признать, что дуэли дисциплинируют армию. В противном случае честь из конкретной и весомой категории превращается в слишком эфемерное понятие».
«Некрасов, а что ты думаешь?»
Этот вопрос князя Лыкова, одного из младших в компании, заставил всех обернуться к Юрию, сидевшему поодаль, – за весь разговор тот не произнес ни единого слова. Между тем слово Юрия, способного кого угодно не пьянея перепить и вытворявшего настоящие чудеса в манеже, обыкновенно было в спорах самым веским.
«Я думаю, Лыков, – Некрасов обвел холодным взглядом обратившиеся к нему лица и демонстративно неспешно отхлебнул из своей чашки, – что честь – это не опера».
Фраза вошла в поговорку. «Честь не опера» – бросалось в лицо заводящему разговор о высоких понятиях новичку. С легкой руки Юрия, невольного законодателя правил хорошего тона, разговаривать считалось приличным, помимо упомянутой «оперы», о лошадях и выставках. Но только один человек не чувствовал себя стесненным в этом жестком искусственном футляре – сам Некрасов.
Даже услышав собственные, на самом деле, почти угаданные Леной мысли о привилегии отказа, Юрий искренне не узнал бы их. Он смог бы только с неудовольствием ответить: «Ты усложняешь», или: «У тебя слишком романтическое обо мне представление». Вызвавшие у него легкую досаду Ленины вопросы Юрий тут же забыл: они не имели никакого отношения к Лене, к зеленовато-солнечному сумраку сада, к милой болтовне об именах и Георгиевских крестах, ко всему, о чем так жадно вспоминалось потом на фронте.
1917 год. Петроград
Женя и Елена медленно шли по Мойке мимо тускло-серого в свете неяркого дня канала.
– Погоди, Нелли. – Женя вытащил портсигар. – Не люблю курить на ходу.
– Ты много куришь.
– Ерунда! Погода мерзкая – серо. Давит как свинец. Я бы, будь петербуржцем, давно повесился… Это сатанинское отродье нарочно место выбрал – с ума сводить… Причем с расчетом – двести лет как подох, а детище стоит… и сводит, сводит… – Женя зло затянулся, глядя не на Елену, а в серую рябь канала.
– Ты говорил, Гумми стрелялся с Волошиным…
– Калошиным! Не дуэль, а пародия. Его потом так и прозвали – Вакс Калошин: калошу потерял в сугробе… Ну, Гумми-то, конечно, был неплох – смокинг, шуба в снег… Требовал от Волошина повторного выстрела – там была осечка…
Как всегда, когда Женя говорил о Гумилёве, голос его звучал немного неестественно. Гумилёва, свое единственное божество с современного Парнаса, Женя обожал столь же яростно, сколь и ненавидел. Тщательно скрывая это от многочисленных друзей, он не мог определить свое чувство сам, но был уверен в одном: кроме него, никто еще не постигает с такой отчетливостью всей космической гениальности Гумилёва.
Женю, неохотно соглашавшегося читать свои стихи даже близким друзьям, считали нетщеславным, и он стремился поддерживать это мнение о себе… Хотя это было неправдой: тщеславен Женя был, но как-то вывернуто тщеславен. Стихи казались ему областью слишком интимно-личной, чем-то глубоко внутренним, той святая святых, в которую не должен вступать непосвященный. Было время, когда Женя развлекался фантазиями о том, что поэзия могла бы быть изустным достоянием какого-нибудь тайного мистического ордена… Стремление к популярности, славе казалось Жене тщеславием примитивным. Было другое, тайное, внутреннее тщеславие сжигавшего его стремления к преодолению новых ступеней…
– Я не знаю, но мне кажется, что ты мог бы пойти к Гумми с «Розовым садом».
Женя рывком обернулся к Елене:
– Ты хотя бы понимаешь, что ты сказала?
– Женя, ты что?
– Ничего! – Словно ударив Елену неожиданно ненавидящим взглядом, Женя, не оборачиваясь, почти побежал прочь.
Его не было три дня. С момента, когда они с Еленой расстались на Мойке, он не объявлялся даже у себя – как будто в воду канул… Елена, которой мерещилось самое плохое, была в таком ужасе, что не только Женины, общие их с Еленой друзья, но и Вадим, и даже Юрий обшаривали в городе все кабаки и морги…
Невыносимо мучительным казалось Некрасову в течение этих дней многократно появляться у Елены, каждый раз успевая ловить в ее глазах разочарование, что это его, а не Женины шаги прозвучали на лестнице.
Некрасов готов был убить Ржевского уже не только за то, что он отнял его счастье, но и за эти заплаканные, застывшие в выражении ожидания глаза на осунувшемся лице Лены, за то, что собственные его мрачные предсказания начинали сбываться так скоро.
Разумеется, ничего страшного с Женей не случилось. На третий день он объявился – бог весть откуда, очень похудевший, с измятым, усталым лицом… Конечно, наступило примирение, за которым с новой силой последовала идиллия – более короткая на этот раз…
А затем все быстро, слишком быстро помчалось к тому концу, которого не мог предположить даже не ожидавший ничего хорошего Некрасов: здоровье Лены, и до того слабой легкими, ухудшалось вместе со стремительно расшатывающейся нервной системой. Роковую роль сыграло слишком поздно замеченное Юрием перенятое от Жени (впрочем, против его воли) увлечение кокаином…
3
– По Петербургу! Я очень мало знаю о Жениной петербургской жизни. Я последний раз встречался с братом на Дону. Да и то удивительно в этом водовороте… Вы ведь не встречались с ним, конечно, после Петербурга, г-н поручик? – взволнованно спросил Сережа.
– Нет, г-н прапорщик.
– А мне довелось один раз. – Юрий усмехнулся. – Тоже на Дону, незадолго до его смерти.
– Г-н штабс-капитан, – очень спокойно, спокойно настолько, что от этого невольно сделалось страшно, проговорил Сережа, – вы хотите сказать, что Женя погиб?
– Под Тихорецкой. Простите, прапорщик, я думал, что вам это известно.
– Теперь – да. А вы были правы, г-н штабс-капитан, рана все-таки чувствуется…
С этими словами Сережа подошел к столу и, взяв стакан, выпил самогон залпом, как воду.
1918 год. Дон. Бой под хутором Елизаветинским
– Кого там еще несет?
Приподнявшись над осыпающимся краем неглубокого окопа[19], Некрасов поднес к глазам бинокль – тут же его ослепил фонтан земляных брызг от взрыва тяжелого снаряда. Показалось, что комья летят прямо в лицо, и невольно захотелось прикрыть глаза рукой. Но в следующее мгновение уже стало видно, что два скачущих к позиции всадника невредимы. В восемь раз приблизившие их к Некрасову стекла скользнули сначала по молодому вестовому казачьего вида и невольно остановились на лице скачущего первым офицера. Лицо приблизилось, расплылось, заняв весь стеклянный круг, и, когда Некрасов опустил бинокль, несколько человек уже вылезали из окопа навстречу подскакавшему Евгению Ржевскому.
– Где пехота?! – танцуя перед окопами на мокром гнедом ахалтекинце, выкрикнул Евгений.
– Пехота отошла с полчаса назад, подпоручик. – Телефонист устало отшвырнул моток проводов и промокнул осунувшееся лицо грязным платком. – В отличие от нас у нее был приказ перемещаться направо.
– А что у вас?
– Ничего. Телефонной связи нет, сидим как идиоты.
– Хорошо хоть тяжелая артиллерия прикрывает. – Поручик Ансаров, распоров пакет, начал заматывать бинтом задетую кисть левой руки. – Людей мало!
– С чего вы это взяли, поручик? Это не наша артиллерия, а их недолёты. Кто держит позицию?
– Позицию держу я. – Некрасов, шагнув по мешку с песком, наполовину вылез из укрытия и окинул Женю безразличным взглядом. – Вы уверены, что это их недолёты?
– Полностью, Юрий.
– Так их разэдак… Какой-то болван отводит пехоту, а мы торчим под обстрелом! Или этим идиотам в штабе кажется, что несколько цепей могут здесь атаковать без прикрытия? – Некрасов длинно выругался.
– У меня только что вышла телефонная связь – приказано загибать фланг конной атакой. – Евгений перекинулся быстрым выразительным взглядом с гарцующим поодаль вестовым.
– Вот как… Придется идти рощей. Там чисто?
– Нет, но, судя по всему, красных в ней немного. Я высылал разъезд: если верить стрельбе – он проскочил через противника и держится за ним.
– Понятно. Поднимайте своих, выстраиваемся по пути.
– Есть! – Евгений круто развернул коня и, сопровождаемый вестовым, понесся карьером. – К конному строю выходи!
Полоска окопов забурлила, как вышедшая из берегов речка. Через несколько минут, значительно быстрее, чем некадровые вольнопёры из Жениной цепи, полтора эскадрона кавалеристов уже было в седлах.
– Эскадрон, в атаку!
– Ур-р-ра!
В то же мгновение как под копытами первых коней захрустела черная березовая ветошь, в роще заработал пулемет. Первая очередь прошлась низко, по конским ногам – несколько одновременно полетевших с лошадей человек впереди Некрасова, вскочив и хватая винтовки, бросились вперед пешими. Опередив спешенных, Некрасов увидел, что пулеметчик взял выше: скакавший слева молодой граф Орлов дернулся и, запутавшись ногой в стремени, несколько шагов протащился головой по земле за испуганно захрапевшей лошадью.
Установленный на пригорке пулемет был уже виден за припавшими к винтовкам папахами только что окопавшейся охраны.
Луч зашедшего было в прозрачные облака солнца скользнул по золотым погонам офицера, вырвавшегося, остервенело посылая шпорами взмыленного коня, далеко вперед. Он, опередив лаву, с гранатой в руке мчался, выписывая зигзаги, прямо на тяжелый треск пулемета. Красноармеец, в спешке выскочивший из окопной ячейки, начал с лихорадочной торопливостью целиться, но не успел дать залп, снятый хладнокровно метким выстрелом Некрасова. Воздух разорвал грохот взметнувшегося на месте пулемета разрыва. В кинувшем гранату офицере Юрий узнал Женю.
Спотыкаясь о разметанное тело пулеметчика, несколько красноармейцев, не пригибаясь, метнулись смотреть, сильно ли поврежден пулемет. Но это уже не имело значения. Бой переломился в той точке, которая превращает беззащитного под обстрелом кавалериста в вызывающую ужас беспощадную силу. Шашка Юрия полоснула наотмашь по лицу бородатого красноармейца, в растерянности выронившего винтовку. Другой, молодой, с соломенной бородкой и ярко-голубыми глазами, прежде чем бородатый упал, прикрываясь его оседающим телом, вывернулся, пытаясь схватить под уздцы лошадь Некрасова, а цыгановатый парень, бешено раздувая ноздри, замахнулся для штыкового удара. Опережая светловолосого, Некрасов жестким ударом шпор послал коня и, на лету зацепив его шашкой, помчался ко второй линии укреплений: через первую линию передовые в атаке проскакивают почти не вступая в бой… Первая линия – последним верховым.
– У-р-р-а-а!
Второй ряд наспех вырытых ячеек.
Третьи укрепления – край рощи – наперерез скачущие по степи всадники: контратака? Хаки… погоны… Свои? Откуда здесь свои? Немного – не больше десяти человек… меньше… Ах, ну да – тот разъезд.
– Г-н штабс-капитан! – Бледный от усталости вольноопределяющийся вскинул руку к задетой пулей фуражке. – Дальше противник оттягивается!
«Загнули», – подумал Некрасов, устало скользнув взглядом по Евгению, подъехавшему шагом.
– Ранены, Розенберг? – спросил Ржевский.
– Да, г-н подпоручик. Но я могу держаться в седле.
– Где командир разъезда?
– Убит, г-н подпоручик. Где-то в прорыве между первыми и вторыми укреплениями.
– Вот как? – Евгений усмехнулся какой-то мысли и знакомым лениво-безвольным жестом провел рукой по лицу.
– Бой переместился, – с неохотой произнес Некрасов, – фланга дальше уже нет, лезть атакой на стенку – глупо. Попробуем обогнуть с тылу: если будет возможность – ударим, нет – соединимся со своими.
– Вам виднее, Юрий. – Женина рука успокаивающе скользнула по шее коня. – Тем более что вам, вероятно, надлежит взять на себя командование моими людьми.
– Что?
– Можете считать, что я уже под полевым трибуналом. Приказа атаковать фланг не было. Приказ недвусмысленно гласил передвигаться к центру боя вслед за пехотой.
– Надеюсь, подпоручик, что, когда этот салонный розыгрыш пришел вам в голову, вы сообразили, что он пахнет расстрелом, – с расстановкой проговорил Некрасов, с ненавистью глядя на Женю. – И мои слова не являются для вас неприятным сюрпризом.
– Я не исключал этой вероятности, г-н штабс-капитан, – равнодушно ответил Евгений. – Впрочем, это не имеет значения. Вы полагаете, что я должен сдать командование сейчас?
– После боя.
4
– Ох уж эти мне долгоруковские замашки… – Тени от слабой коптилки скользили по безразличному мальчишескому лицу Сережи, на которое мельком взглянул Некрасов. – Простите, прапорщик, мое раздражение объясняется тем, что немало довелось из-за этого расхлебывать: хуже нет, когда некадровые лезут подражать кавалергардским геройствованиям… Ничего хорошего из этого, как правило, не выходит. В случае с вашим братом – обернулось удачей, но по чистой случайности. Не помню, к сожалению, в каком это было бою – сами знаете, какое стремительное наступление разворачивалось от Вёшенской к Тихорецкой… Бой был очень длинным, чересчур длинным и, сместившись к хутору, завяз в одной из точек. Хутор был на двух холмах, превосходно простреливающиеся подступы; как сами можете представить, сомнительное удовольствие выбивать противника с такой позиции…
– Вы не помните названия хутора?
– К сожалению, нет.
– И что же? Это сомнительное удовольствие и досталось Жене?
– Именно. Пехота и около эскадрона кавалерии. Основная часть кавалерии была брошена дальше: хутор не давал выровнять наступление. Из штаба приказ за приказом: скорее брать, а цепи лежат. За каждую пробежку проходят всё меньше. И вот вашему брату пришла в голову несколько отдающая самоубийством идея воодушевить цепи, подняв кавалеристов в психическую атаку. Командующий эскадроном поручик Тураев был за несколько минут до этого убит. Надо сказать, прошли как на параде, поднять цепи удалось, выбить красных удалось, все удалось – в том числе и самоубийство. Вашему брату многое удавалось – иногда, к сожалению, слишком многое.
– Вы что-то имеете в виду?
– Нет, пожалуй, ничего конкретного. Но надо отдать должное, этой удачной атакой ему удалось загладить одну свою ошибку, допущенную за несколько часов до этого.
– Какую?
– Мне не очень понятна эта история: он неизвестно с какой целью нарушил приказ.
«Неизвестно с какой… Такие, как Женька, проходят по жизни, вовлекая всех и вся в тянущуюся за ними спутанную цепь ошибок…» – с горьким отчаянием подумал Сережа.
…Некрасов не видел ту, долгоруковскую, атаку, но не мог отделаться от ощущения, что видел. В германскую, в Восточной Пруссии, он участвовал в двух подобных атаках, по законам военной магии без единой царапины выйдя из обеих. Они немногим отличались от нашумевшей атаки кавалергардов князя Долгорукова: половина из трех блестящих эскадронов легла в ней под германскими пулями.
«Дворянская» атака… Пеший строй… Мерная поступь рока в твоих шагах… Ты идешь один, чеканя шаг навстречу огню – без единого выстрела. Цепи развернуты так, что в одиночку идет каждый…
Левой… левой… левой… Сердце стучит в едином ритме с шагом цепей… Левой… левой… Папироска в небрежно отведенной руке… Смерть не страшна, потому что ты сам – смерть. Потому, что перед тобой побегут, не могут не побежать: нет ничего страшнее этой силы смерти, которую ты с гордо поднятой головой несешь навстречу пулям.
Блеск погонного золота… Блеск сверкающих сапог, чеканящих по пыльной траве парадный шаг… Презрительная складка небрежно цедящих французские ругательства губ… Непреклонность движения редеющих с каждым шагом цепей…
На котором шагу вдруг пропала усмешка с ненавистного, посвежевшего от степного воздуха, непривычно загорелого Женькиного лица?
Неожиданно возникший из прошлого – всего неделю назад – повзрослевший, как-то возмужавший и, главное, смеющий быть не только живым, но даже не страдающим, не убитым раскаянием, как в последнюю встречу, спокойный, способный улыбаться своей сволочной обаятельной улыбкой, вызывавшей у Юрия неистовый прилив ненависти, Женя был теперь мертв.
Торжество? Облегчение? Нет! Юрий не мог и не очень пытался понять, какие чувства вызвала в нем эта слишком достойная для Жени Ржевского – распущенного безвольного щенка, кокаиниста, жалкого эстетствующего мальчишки – смерть.
5
Лежа в пропахшей дымом темноте, подложив под голову руку и накрывшись полушубком, Сережа, сам не замечая этого, напряженно прислушивался к ноющей боли в ноге. Но боль была не настолько сильной, чтобы помешать, спутать бессонно четкое течение ночных мыслей…
«Но даже если бы я знал, что вижу Женю в последний раз, я не смог бы впитывать его присутствие с большей жадностью, чем в ту встречу. Потому что последний раз я видел Женю именно тогда не в горячке боя, а за два дня до этого, еще в Вёшенской… Те сутки, которые мы провели вместе, и были последней встречей, последним разом… Нет, не сутки, меньше. Я приехал с приказом в полдень, а уехал где-то около семи утра. Самые важные разговоры всегда ведутся ночью… Как глупо: именно в этот вечер мне изменила бессонница.
– Сережа, а у тебя глаза слипаются.
– Не обращай внимания, Женя. Спать я действительно очень хочу, но мы же как-никак не виделись почти год, а утром я уеду… Ты говорил о символе розы у Гафиза. При чем тут суфизм?
– Суфизм – „цветок“ ислама, его высшее развитие. Три символа – из газели в газель: женщина-возлюбленная, вино и роза. Символы переплетаются: странствие суфия проходит через полноту реальной жизни… Через ее краски… Сережа, ложись, ты сейчас уснешь прямо за столом.
Голова моя и в самом деле едва не падала на стол. Тяжелая-претяжелая голова… Я еще разговаривал, но уже спал… И, окончательно засыпая на ходу, добрёл до кровати и плюхнулся на нее одетым. И уже совсем сквозь сон почувствовал, как Женя сам стягивал с меня сапоги, приподнимал рукой за плечи, чтобы сунуть под голову подушку… Давно не испытанное ощущение покоя, бесконечного блаженного покоя, исходящее от прикосновения родных заботливых рук. Но где-то в моем сознании в это время так и висели последние слова о суфизме Гафиза. Было всего-навсего начало двенадцатого.
А через некоторое время я проснулся. Раскрашенные жестяные ходики на стене показывали час… Женина постель была нетронутой.
Спать больше не хотелось совсем, напротив, я чувствовал прилив такой бодрости, что не мог больше оставаться в хате. Это было ночное влечение к открытому пространству, к бесшумному скольжению среди запахов трав – волчье, более древнее, чем человеческое, стремление к ночной жизни, делающее невыносимым и противоестественным пребывание в пространстве замкнутом… Я нашарил в темноте одежду и, проверив в кармане портсигар, вышел на крыльцо.
Ночь была прохладной. Вся станица, раскинувшаяся под безлунно-черным, усыпанным звездами небом, спала. Негромкий звук моих шагов, казалось, разносился очень далеко, потому что был единственным звуком в ее ночном молчании… И тут я увидел Женю.
Он стоял, облокотившись обеими руками на белеющее в темноте длинное бревно коновязи и запрокинув голову в небо. Я подошел к нему, на ходу раскуривая папироску.
– Проснулся? А я смотрю на созвездие Фаркад.
– Фаркад?
– Видишь – две яркие звезды рядом – в Малой Медведице?
– Вижу.
– Это – созвездие Фаркад.
В царстве юности изыскан был узор,Но не вечно тот наряд ласкает взор.О беда, беда, иссяк благой родник,Жизнь даривший розам сада до сих пор!Ты уйдешь и от друзей, и от родных,Что под небом грусть твоя и твой укор?Смерть придет, и расстается с братом брат,Кроме братьев-звезд сверкающих Фаркад.– Чей это перевод?
– Мой.
Я курил, сидя на коновязи, а Женя по-прежнему стоял в той позе, в какой я его увидел.
– Он довольно плох, но мне начинает казаться, что восточные стихи как таковые теряют свою суть на европейских языках… Не знаю. Хочешь моих стихов?
– Да, очень.
Женя это предложил в первый раз. Он читал долго… Он читал о чужом для меня, таком чужом Востоке… Это была поэма „Розовый сад“, странная, навеянная зловещими сурами Корана… Это был мир мчащихся в ночи боевых верблюдов, мир безбрежных песчаных морей, мир гурий и роз в причудливых грезах хашшашинов[20]…
Он читал, как будто заклинал стихами ночь. Он читал, а я слушал и смотрел в его обращенное к небу лицо, как белая маска выступающее из темноты. И это лицо было утонченно восточным, персидским или иранским, с этим мягким бархатом черных в темноте глаз, надменным разлетом бровей, волнами волос, кажущимися в ночи черными, изысканным сочетанием тонкой линии носа с трепещуще нервными, породистыми ноздрями и чувственным вырезом пухлых губ… Это было лицо Сохраба, молодого иранского царя, бесстрашного воина и любовника огненных пери… Это был Женя.
– Свежо становится: сейчас часа три. Знаешь, ты все-таки иди спать.
– А ты?
– Мне рано не ехать. Постою еще здесь.
– Не хочется, но ты прав. Тогда я тебя утром не бужу. Я ведь теперь знаю, что ты тут, постараюсь заскочить на днях… А так, во всяком случае, будем вместе в Царицыне. Покойной ночи, Женя!
– Покойной ночи, Сережа… – и ты неожиданно, с каким-то непонятным ускользающим выражением взглянув мне в лицо, притянул меня за плечи и странно поцеловал два раза – в глаза, даже не поцеловал, а легко коснулся глаз какими-то не по-мужски нежными губами… – Покойной ночи, Сережа, маленький мой…