Полная версия
Контактная импровизация
Удерживая в себе просветленное состояние, переношусь через мосты, стараясь не очень заглядываться на панорамные разлеты реки и силуэты набережных, знакомые с детства. Петр Николаевич – мой издатель и редактор – ждет меня в своем клубе литературно-концертного назначения, где продаются книги и кофе и по вечерам играют разные хорошие люди всякую никому не известную музыку.
– О, заходи, – Петр Верлухин напоминает сенбернара, который по своей доброте никого не ест и даже ни на кого не лает, потому что очень сильный и очень умный. Он стал писателем так давно, что успел сочинить целую библиотеку. В Питере осталось всего несколько писателей, которых называют классиками, так вот он один из них. Его лично поздравляют великие люди со всяческими юбилеями, и в Смольном нет двери, которая была бы перед ним закрыта, но он не памятник самому себе, и благодаря этому уникальному качеству Верлухин обогатил русскую литературу парой десятков хороших писателей. Он находил их в сети, печатал им книжки и выпускал в полет. Мне повезло быть в этой стае.
– Привет, – вот сейчас мне придется признаться, что я бездарь. – Ничего не пишется.
– Совсем? – он расстроился.
– Я думала написать про конец света, но только ленивый об этом ничего не сказал. Все только и делают, что обсуждают, как именно наша Земля налетит на небесную ось.
– А хороший сюжет, зря отказываешься, – он гений, ему любой сюжет хорош. В дверь кабинета просовывается узкое, поросшее беспорядочной растительностью лицо.
– У нас засорился туалет, – печально произносит лицо и исчезает.
– Вот тебе и конец света. Можешь и не писать, твое дело, конечно, но только ты учти: у тебя в запасе полгода, чтобы о себе напомнить, потом начнешь как с нуля. Напиши про любовь, про мужика, а то я уже волноваться начинаю, может, ты девочек любишь? Хотя это тоже сейчас нормально. О девочках тогда напиши, не стесняйся.
Он уходит разбираться с сантехникой. Конечно, только девочки вокруг, что еще обо мне думать. Не уезжать же, не выпив кофе, прошу себе эспрессо и, обернувшись, приседаю от неожиданности. Игорь. Это мой персональный человек-бумеранг. Я его от себя отбрасываю, он некоторое время летает где-то, а потом прилетает и больно ударяет в темя.
– А я тут твою книжку читаю, – демонстрирует обложку, чтобы я не сомневалась.
– Мысли материальны, – выхода нет, придется сесть и разговаривать, только в глаза ему смотреть не хочется, потому что он взгляд ловит и держит. И делает это со значением.
– Ты мне снилась… – произносится это так, словно бы я специально пошла к нему сниться. Да, безобразие какое, надо извиниться и прекратить являться во снах к мужчинам. Про вид, в котором я ему привиделась, уточнять не буду. Он поправляет прическу, снимая и надевая обратно ободок. Бабский такой жест.
– Как выставка проходит? – мне больше не о чем спрашивать, а сразу убежать неудобно.
– Успешно, – под этим надо понимать, что он сводил туда своих студентов и престарелую маму. – Студентов вот своих водил, показывал.
Пью принесенный кофе и стараюсь не открывать рта, поскольку ядовитые колкости так и мечтают выскочить наружу.
– Я на днях был на прекрасной выставке, есть такой русский художник – Левитан, – я сейчас его укушу. – В корпусе Бенуа, – и смотрит так нежно, словно бы просто поддерживает светскую беседу. А я злюсь все сильнее, несколько непропорционально ситуации, потому что можно было бы просто поддержать шутку, а во мне очень серьезная ярость закипает. – Я удивляюсь, как ты можешь не ходить на выставки….
У него самозародилась странная легенда обо мне, в которую он свято верит. Суть ее заключается в том, что я никуда не хожу и ничего не смотрю, потому что я не хочу это делать каждый день. А сам он так устроен, что посещает большинство мероприятий, стараясь таким образом занимать одинокие и бессмысленные вечера. Наши же с ним отношения совпали с периодом, когда у меня было несколько проектов одновременно и тратить время на скучное ничегонеделание я не могла, а большинство выставок и премьер подпадают именно под это определение. Но Левитан – это уже слишком.
– Я была на Левитане, – вынужденно вру, мысленно обещая сегодня же посетить эту эпохальную экспозицию.
– Надо же…
За соседним столиком мужчина, похожий больше на подземного гнома-книгочея, разъясняет брызжущей восторгом девочке-студентке особенности перевода с идиша глагола «пламенеть», и они с наслаждением перекатывают звуки гортанного языка. Сказывается близость университета – интеллектуальный бульон настолько наваристый, что двум молекулам тесно, сейчас пойдет кристаллизация.
– Слушай, а какой стандартный размер листа оргалита? – внезапно переношу наш разговор в деловую плоскость.
– Ну, метра три на полтора. А зачем тебе? – Игорь никак не может поверить, что я тоже художник, несмотря на то, что мы окончили один и тот же институт с разницей в пять лет, имеем примерно одинаковые дипломы и состоим в одном Союзе художников. С той только поправкой, что он в театральной секции, а я в секции живописи. После мухинского искусствоведения я таки самоопределилась и пошла учиться в Театральную академию, где из меня сделали художника негуманными, но действенными методами. Игоря воспитали там же.
– А знакомый плотник есть? – я продолжаю свой внутренний мыслительный процесс, и мне нужны ответы.
– Нет, что ты задумала?
– Я задумала одну игру, в которую, если повезет, сыграет весь город, и, если повезет еще больше, я сделаю то, чего никто и никогда не делал. Где тут ближайший строительный? Хотя можешь не отвечать, я уже вспомнила, – меня поднимает и уже несет к выходу.
– Давай увидимся как-нибудь? – Игорь вскакивает и пытается меня то ли проводить, то ли удержать.
– Да-да, конечно, увидимся, – обещаю на лету. Мной движет влюбленность в идею, которая вполне способна заменить любовь к мужчине. Чудовищно, но женское образование пока обязательно, а я его явная жертва. Уже в дверях оборачиваюсь и бросаю на Игоря оценивающий взгляд: может, он мог бы дать мне необходимый эмоциональный заряд? Нет, не он. Но будем искать.
Мне не впервой таскать по улицам странные предметы: за годы учебы в Театралке с чем только я не ходила. Огромные папки – это самое невинное. Однажды мне надо было перетащить метровую голову зайца из дома, где я ее наваяла, к заказчику, который жил на другом конце города. Дело было весной, и я пересекла Каменноостровский, Марсово поле, Садовую и часть Московского проспекта, неся на плече чудовищное животное, и это доставило мне удовольствие. Иногда я ходила с пучками разноцветных перьев, порой с охапками тканей – машины-то не было, а сегодня перенесла из соседнего магазина лист оргалита и связку дров, чтобы придать листу твердость. Неожиданно выяснилось, что при размере метр семьдесят на два семьдесят оргалит начинает неприятно прогибаться и закручиваться. Приходилось оббегать лист то справа, то слева, подтягивать его и подволакивать, постоянно попадая под это невыносимо нестабильное полотно. Если бы не лед, это была бы абсолютно провальная операция. И как я потащу эту штуку до места дислокации, и как вообще с этим работать? Столько вопросов… А совершенно незаметное в обычной жизни расстояние от магазина хозтоваров до дома превратилось в бесконечную пытку. Спасли меня два таджика (или узбека, я не очень понимаю, как их различать), которые, ни слова не говоря, просто подхватили листы и донесли их до ворот. На втором заходе в магазин я стала богаче на кучу реек, гвозди, ножовку и металлические петли – надо же все это как-то ставить на землю. Автоматически пришла в голову классическая форма складня. Так и легче нести по частям, и не дробится изображение. Можем считать, что первый перформанс в моем проекте уже случился.
Мама позвонила поинтересоваться, не прошел ли мой припадок гениальности, и подробно описала, что могло бы стать настоящим проектом. По ее словам не хватало зрелищности.
– Надо жечь, – заявила она. – Делай из бумаги и жги. Корабли, вышки нефтяные, что хочешь, но потом все это преврати в большой костер! И тогда это действительно зрелищно. Все запомнят, будут рассказывать, у тебя появятся последователи во всех городах… Можно спалить портреты политических деятелей или символические деньги, но тогда будет скандал, и тебя посадят, но неизбежно прославишься. Помнишь, твой приятель Миша именно этим в Париже и занимается.
– Пусть Миша и занимается дальше…
Хорошая идея, да, уже на втором костре меня повяжут и посадят по какой-нибудь статье. Это абсолютно точно – пожарные не дремлют, а у меня нет удостоверения пиротехника и права на работу с огненной стихией. Но если задуматься, Питер достоин не огненных плясок – он никогда не был языческим городом, огнепоклонников тут не водилось, и это не отражает его сути. Здесь не горят страсти, они, наоборот, затухают, леденеют… Что мучает нас сильнее всего? Какие проблемы мы решаем? Что зацепит любого, что заставит пройти по тому пути, который я предложу?
Но мама не питерский персонаж, она существует вне пространства и поэтому видит мир структурированным и четким, она никогда не поверит, что тишина может привлекать людей сильнее, чем крик. Может, она и права, но жить в визжащем мире невыносимо. Так просто заставить говорить о себе, убив кого-нибудь с особой жестокостью. Идеально – это сесть в тюрьму, тогда появляется ореол мученичества от системы, что обожает интеллигенция, которая вознесет меня на знамя, какую бы глупость я до этого ни сделала. Элементарно так привлечь внимание, но обернуть зрачки в душу, позволить человеку найти в себе что-то новое – это так сложно, что и браться не стоит… Что-то я перебираю с пафосом. Надо бы поосторожнее. Чем проще, тем действеннее.
Все равно сейчас я ничего не решу, а меня через полчаса ждут в «Жан-Жаке». Есть у меня несколько подружек, объединенных схожими жизненными показателями. Они замужем, работают для развлечения, две родили по одному небольшому ребенку, заботу о которых перепоручили нанятому персоналу и родственникам, а третья – Наля решила обойтись без этих сложностей и завела крошечную собаку, чтобы потренироваться и понять, какая она будет мать. Пока выяснялось, что никакая, так как собака переехала жить к Налькиным родителям.
Раза три-четыре в год дамы посещают европейские распродажи, африканский сафари и латиноамериканские карнавалы, внимательно следят за модой и не позволяют мужьям ездить на машинах старше трех лет. Каждая из них считает, что знает жизнь лучше меня, и старается вернуть на путь истинный, который проходит через косметолога, парикмахера и спортзал, а я уворачиваюсь угрем и обычно успеваю исчезнуть до того, как они меня зазомбируют.
Наля, Люба и Жанна – наследство моей искусствоведческой карьеры. В отличие от странной меня, у которой были какие-то неясные цели, подруги еще на первых курсах определили направление развития и отбирали мужчин по марке машины и надежности их бизнеса. Основной заботой на настоящий момент была красота и молодость собственных тел, и они отчаянно боролись со всеми признаками разложения плоти. Поверить в тот непреложный факт, что обычно у женщин сначала прыщи, а потом морщины, и это в том случае, если удалось избавиться от первых, мои подруги были не в силах. Когда-то они получали сертификаты экспертов по декоративно-прикладному искусству, но сегодня на экспертном уровне каждая из них знала косметологию.
– Саша, еще немного, и будет поздно, – мистическим шепотом Наля наводит на меня ужас. Стараться не надо, она напоминает засушенного богомола. У нее по неизвестным причинам уехала крыша, и теперь ей кажется, что она поправляется, хотя худеть дальше, по-моему, просто некуда.
– Тебе нужна мезотерапия, – поддерживает Люба, для которой вколоть в себя сто уколов гораздо легче, чем сделать утром зарядку.
– Посмотри на свою попу, – скорбно заявляет Жанна, и они все вместе сочувствующе смотрят туда, где я сижу. По правде говоря, я широка в кости и маленькой никогда не была, а уж добиться миниатюрности Жанны мне не светит, даже если я эту попу отрежу совсем. Жанна единственная из девочек вспоминает, что такое работа, потому что время от времени ей приходится закупать новую коллекцию для своего мехового салона, подаренного мужем в надежде на несколько лет благодарного мира.
– Девочки, я такой проект придумала… – в который раз пытаюсь начать рассказ, но они сговорились и заняли стратегическую высоту для нападения.
– Нам совершенно все равно, какие ты придумываешь проекты, но когда твои фотографии печатают в журналах, нельзя, чтобы ты выглядела старой коровой, – Жанна нападает, размахивая саблей и конем, она страшный человек. Очень маленький, но страшно опасный.
– Не надо так переживать. Я художник, а не модель, и мне можно… – договорить не успеваю, потому как мне в подробностях рассказывают, что мне можно, а чего нельзя никогда, и как я обязана выглядеть, и что надо убрать, а что накачать. Следуя их логике, мне срочно следует отсосать пару литров себя из бедер и вкачать их в губы. Представить результат этой трансформации несложно, так что мой хохот заставляет атаку захлебнуться.
– А я недавно видела Павла, – Наля задумчиво смотрит в зеркальный потолок, потом переводит томный взгляд на барную стойку – несмотря на прекрасный брак и существование волшебного мужа, ей постоянно надо находить подтверждения своей женской привлекательности. Она старается отразиться в каждом бармене и официанте, не говоря уже о трех товарищах за соседним столиком, которые обсуждают, как именно они будут мучить четвертого, поскольку он опаздывает уже на час. Смысл сказанного Налей доходит медленно.
– Павел… – Люба включает память. – Это тот парень, который не стал поступать в Муху? Я помню, ты о нем рассказывала, когда мы еще только поступили, и еще год по нему иссыхалась, – прекрасная память позволила Любке блестяще окончить институт, так и не научившись анализу, что, может, и к лучшему, учитывая форму и размер ее сногсшибательного бюста и разрез глаз – генетический подарок прабабки японки. – Что он сейчас делает?
– А я его с тех пор и не видела ни разу. Он поступил на какие-то информационные технологии, и все, – нет, это было далеко не все. Павел был моей самой ранней и самой непонятной историей, и я хотела и боялась найти его. – Наля, а какой он?
– Мы столкнулись в метро на три секунды, он меня и не узнал, бежал мимо. Ну стильный такой, знаешь, стремительный… Но я не могла ошибиться – точно Павел.
Наля, как существо более посвященное в мою внутреннюю жизнь, знает, что для меня значит эта новость, и я просто держу себя за руку, чтобы не задать самый глупый из возможных вопросов.
– Кольца на пальце не было, не женат, наверное, – задумчиво тянет Налька и долгим взглядом провожает официанта. В отношении к ботоксу мы не сойдемся, но связывает нас не только институт.
Чтобы не дать Жанне выстроить точный план захвата цели и дальнейших военных операций по созданию очередной ячейки общества, задаю провокационный вопрос о модных тенденциях на весну и погружаюсь в щебет, который исходит сразу с трех сторон. Другой бы, а тем более мужчина, сошел с ума, но я просто ем странноватый салат из киви с авокадо и думаю о Павле.
Назвать его Пашей никогда язык не поворачивался, так было всегда. Павел. Он хотел, чтобы еще и Игоревич, но это уже слишком. В том июне, когда финал со всей школьной истерией уже был близок, мы должны были понять, куда нам бежать. Его аттестат был таким же манерным как мой, даже школы у нас были одинаково странными – мы учили финский язык, только я на Миллионной, а он в районе озера Долгое. Серебряные медали мы заработали из любопытства, и по законам того времени имели право поступить в любой институт, сдав только один экзамен. Муха, разумеется, не собиралась отменять свою классическую пытку для тех, кто грезил стать художником, а Павел мечтал именно об этом. Я не дала себе труда придумать что-то более сложное, чем искусствоведение, и не хотела идти на компромиссы в виде кафедры керамики или даже моды: раз нет чистой живописи, решила просто думать; а он четыре раза в неделю ходил и отрисовывал гипсовые головы, писал натюрморты и вычерчивал какие-то флоральные композиции.
Так была устроена наша тогдашняя система, что документы можно было подавать только в один институт. Существовали, конечно, не очень упертые заведения, которые принимали копии аттестатов, но лучшие вузы брали только оригинал. И мы сходили с ума, ведь везде приемные экзамены в одно время и, промахнись ты с выбором, год вылетает в трубу. А именно этот страшный год, год без института, был кошмаром наших родителей, ну и нашим. Девочки просто опасались, а мальчиков били конвульсии, ведь в случае неблагополучного исхода их подкарауливала наша гостеприимная армия сроком на два года.
В нашу последнюю встречу Павел ждал меня на мухинском крыльце. Он стоял ко мне спиной, такой тонкий, порывистый, как гончая. Мы пошли и сели напротив Музея блокады. У меня тогда была невероятной красоты белая жатая юбка в серых розах и кружевная крылатая кофточка. Наверное, на солнце я светилась, но он не смотрел на меня, а лег на скамейку, закрыл глаза и сказал, что решил не рисковать. Все знали, что после школы мало шансов попасть в Муху, да и военной кафедры здесь нет, а почувствовать на себе, что значит быть танкистом, он не хотел, и два года из жизни терять было обидно. Он говорил, а я смотрела на его птичий профиль, острый и ранящий, словно его нарисовал Фра Анжелико, и мне казалось, что сердце сейчас разорвется, потому что он оставлял меня одну тут, а сам уходил в неизвестный, чужой мир. Умом я понимала, что решение логично, здраво и выстрадано, но эта логика была сплошной формальностью.
Я осознанно выключаю звук, чтобы не слышать своего голоса, чтобы не вспоминать, что именно я тогда ему говорила, а потом и кричала. Мне хотелось докричаться до него, исправить то, что уже невозможно было изменить. Кто-то выключил ток, и магнитизм, который удерживал нас рядом, исчез, и неумолимая сила оттолкнула его от меня. В один момент Павел вскочил, посмотрел прямым и яростно огненным взглядом и ушел. В ту секунду я осознала, что не смогу даже позвонить ему. Никогда.
А что если все картины я напишу для него? На улице или в Интернете, по телевизору или в журнале, но он столкнется с моим посланием и поймет его. Если, конечно, он остался тем же человеком. Считаем это личным мотивом, или можно назвать иллюзией, но мне надо за что-то держаться, раз воздух потерял плотность. Если нет реальной любви, нет настоящего чувства сейчас и я лишаюсь топлива для творчества, то почему бы не воскресить ту историю, трансформировать ее и зарядить мои живописные батарейки от ядерного реактора, спрятанного в прошлом?
Ночью, как Кащей, чахну над эскизами. В голове какая-то муть. Надо придумать картины, которые будут заметны в городе и понятны Павлу, но столько неизвестных, а я никогда не была сильна в уравнениях. Между диваном и телевизором, который демонстрирует мне конкурс фотомоделей, ложусь на пол и закрываю глаза.
В художку я попала совершенно случайно, группа два года проучилась без меня, и незаметно прийти было невозможно. То, что именно здесь учится Павел, я не представляла, на тот момент знакомы мы были очень давно, хотя и встречались редко. Последние несколько лет не виделись. Когда я вошла в класс, он рисовал натюрморт со сложной корзинкой и, увидев меня, просто показал на соседнее место.
У него тогда был вид встрепанного воробья, потому что волосы отказывались принимать какую-либо форму и торчали во все стороны одновременно, а он не расчесывал их, а просто проводил по голоае руками, словно рыхлил землю. При этом каждое движение было отточенным и простым, и эта природная грация делала его похожим на принца из книжек Корчака.
Он работал сосредоточенно, и его рисунки традиционно перекочевывали в фонд художественной школы и посылались на всевозможные городские отчетные конкурсы, но вот живопись Павлу не давалась, он не мог преодолеть черту, отделяющую реальность от изображения. Он боролся с акварелью в попытках довести картину до фотографической точности, но вместо этого получал сухую, бездушную поверхность. Иногда я нападала на его сероватые опусы и привносила в них цветовую истошность, которую он методично изводил лессировками. Мне же его помощь была необходима в построениях, поскольку все чайники и крынки стремительно теряли свою симметрию под моей рукой.
Как-то мы засиделись допоздна, уже все ушли, а мы остались заканчивать натюрморты. Особой необходимости в этом не было, просто мы сидели и болтали. То есть больше болтала я, а он отвечал. Говорили, как тогда было принято, о смерти. О чем еще можно разговаривать я пятнадцать лет? Мы были романтически настроены, то есть предполагали, что красиво погибнуть во цвете лет – это достойная цель. Еще была тема любви, но она была непроизносима и только светилась за каждым словом, потому что мне до икоты хотелось узнать про его девочек, но он не рассказывал, а я не чувствовала, что имею право спросить. Он всегда расставлял неназванные границы, словно нас разделяло стекло, и я не знала, что можно, а что категорически запрещено. Возможно, что таких запретов объективно не существовало, но мне дорого было время, прожитое с ним, поэтому я боялась спугнуть его, как дикого зверя, приманенного, но не прирученного.
Нас прогнала разъяренная завуч, которая не понимала, что можно делать в мастерской после девяти часов, когда школу уже хотят запереть на шесть замков. Выгнали, и мы стояли на холоде, потому что была уже поздняя осень, а он почему-то ходил в тонком черном плащике. По каналу Грибоедова напротив Казанского собора, преодолевая плотное сопротивление сонного воздуха, мы пробирались к метро, и он взял меня за руку. Кого не било током, тот не поймет. «Пойдем быстрее», – поторопил он, но руку не отпустил, и в метро я думала, как бы так вытащить карточку, чтобы не разъединять рук.
– Саша, – голос Верлухина пробуравливается в мозг, и я делаю героическое усилие, чтобы встать, понимая, что всю ночь проспала на полу. – Надеюсь, что ты уже начала писать текст, потому что иначе я вычеркну тебя из списка.
– Какого списка? – голос мой далек от бодрости и содержит явные призвуки сна.
– Из самого главного, – а, это такая шутка, я уже почти способна понимать, несмотря на боль в шее и других частях необъятно неуклюжего тела. – Более того, я настоятельно рекомендую новую книгу писать от мужского лица.
– Почему? – какой неожиданный поворот событий. Делаю попытки сесть, подтягиваюсь и облокачиваюсь о диван.
– Потому что я вчера вечером имел долгий и обстоятельный разговор о тебе с моим старинным другом. Он критик, человек безупречного чутья и репутации.
– О ужас, – утро не самое приятное время для подобных новостей.
– Еле дотерпел, хотел позвонить еще вчера, но было поздно. Так вот, он сказал, что, если ты напишешь еще один роман как женщина, это будет литературным самоубийством. Так что изобретай героя и пиши. Только так, с чувством подойди к вопросу. Поняла?
– Я же не мужик! Я не могу, я не знаю, как вы думаете! – что еще сказать, если я не понимаю, как они вообще умудряются существовать.
– Да ладно прикидываться, не маленькая. Все замени на мужской род, и будет прекрасная книжка.
– Да конечно, взять женщину, лишить ее чувства привязанности и ответственности, и мы получим мужчину? Вы же ни разу не написали от женского имени!
– Мне-то зачем?! Я, слава богу, родился мужиком, поэтому никто не сомневается, писатель я или так, домохозяйка без определенного рода занятий. А вот ты выдумай мне мужскую книгу, иначе тебя впишут в «женскую литературу», там и похоронят.
– А букеровская премия уже ничего не значит?
– Просто пышно похоронят. Все, успехов.
Пока отмокаю под душем, понимаю, что все собралось одно к одному. У меня есть живописный проект, у меня есть герой, которому он посвящен, так пусть этот герой и напишет историю о себе. Чуть запутанно, но не настолько, чтобы думающий человек не разобрался.
На завтрак у меня ничего нет, кофе плещется в голове и животе, я подхожу к компьютеру и начинаю новый текст. Мне не подходит ни одна из старых форм, и раз уж придется писать от мужского лица, пусть это будет непроговоренное, не услышанное мной. Пусть это будут слова, заполняющие пустоты моего прошлого. Что я знаю о чувствах Павла ко мне? Ничего, кроме догадок, но вдруг, когда я проживу нашу историю через него, все станет кристально ясно, прозрачно, и я смогу отпустить это воспоминание? Предлагаемые обстоятельства вымышленного героя. Станиславский, я призываю тебя, потому что щадящий Михаил Чехов мне не подмога. Это, конечно, дневник. Не буду первооткрывателем: блог – не самая большая литературная новация, но именно там, на контрасте между публичным и сокровенным скрывается красота.
Мы часто пишем для друзей одно, а для себя совершенно иное, потому что боимся признаться окружающим в своих несовершенствах, обнажиться, остаться правдивыми и мягкими, похожими на новорожденных кротят. На публике мы – бравурные шуты, перекидывающие ломаные слова интернет-наречия, этой «олбанщины», не похожей ни на что, отыгрывающейся за все унижения на уроках русского языка и литературы, за все пропущенные запятые и неправильные гласные в корне. Для широкого круга эта белиберда из цитат и ошибок становится прекрасной маской, но когда мы остаемся сами с собой, приходит простая и чистая речь, растворяющая напряжение в черно-белом пространстве компьютерного редактора.