Полная версия
Яркие пятна солнца
Мы приходим на дачу – Славка со Светиком уже здесь, к Алику тоже приехала его подруга, Соня, – и мы все теперь играем в волейбол на поляне. У Сони каштановые густые волосы, большой красный гребень и голубые глаза, гребень постоянно падает в траву, волосы рассыпаются и мешают ей играть, она поднимает гребень, опять пристраивает его в волосах. Она разрумянилась от игры и от солнца, и, поправляя прическу, она улыбается смущенно, словно ей неловко, что у нее такие густые красивые волосы. Рита хорошо играет в волейбол – она спортсменка, – мяч мягко и послушно отлетает от ее рук, но она не смотрит на меня почему-то, играет серьезно, сосредоточенно, закусив губу. Что, я опять чем-то обидел ее?
Вечером мы едем в электричке – народу много, вагоны набиты битком, Рита и я стоим в тамбуре. В тамбуре полутемно, тускло горит одна небольшая лампа, вагон мягко покачивается, постукивают колеса, в дверь с выбитым стеклом веет прохладный ветер – и проносятся мимо домики с освещенными окнами, еле видные в сумерках поля и деревья. Деревья, кусты… Мы молчим, и глаза у Риты блестят, она смотрит на меня долго и странно, она ждет от меня чего-то. Придвигаюсь к ней ближе, чувствую, что ей холодно, мне становится жалко ее, – она кладет голову мне на грудь и всхлипывает, вздрагивает от чего-то. От чего?
От вокзала провожаю ее домой. Мы едем в метро, потом пересекаем людную площадь, идем по темному переулку с деревьями – под ногами распластались красивые черные тени, а по краям переулка яркие фонари просвечивают сквозь нежно-зеленые неподвижные кружева – листья деревьев…
Мы долго и молча стоим у ее подъезда. Я говорю «до свиданья», поворачиваюсь, иду. «Не уходи», – говорит она тихо. Я останавливаюсь послушно, возвращаюсь, легко обнимаю ее, целую наконец вздрагивающие губы. И ухожу тотчас. Ведь именно уходя я почему-то чувствую себя суровым и сильным…
Ночью во сне я опять вижу ярко-зеленые пятнистые полосы листьев. Они летят мимо меня и трогают и гладят мое лицо, нежно и ласково, бережно…
Яркие пятна солнца
Пляж на реке. Смущение, чувство такое, будто он только что впервые увидел ее. Впервые в купальнике. Лодка, закат, горящие от солнца окна дома на берегу. Сумерки, тишина, когда заплыли далеко вверх по реке. Сели рядом за весла, прикасаясь плечами, но откуда-то появился милиционер на катере и прокричал в мегафон, что сидеть рядом запрещено, потому что может опрокинуться лодка…
Она пересела напротив, и он теперь видел ее всю. Ее задумчивое лицо, ее голые руки, плечи, ее колени…
Прохладный летний вечер, когда и в городе хорошо, проблески света в ее темном подъезде, ее тихий голос, улыбка, веселые блестящие глаза, потрясающе нежные губы, ослепительно белые зубы, душистые, шелковистые волосы… Мама сверху звала ее несколько раз, он оттягивал момент прощального поцелуя. Но так и не решился поцеловать.
И весь другой день мучился, корил себя, злился. Позвонил. А вечером, когда они встретились наконец, пригласил ее к себе, в комнату общежития. Привел…
…Несколько дней назад, в субботу, ходил по набережной один. Опять один и один. И вдруг солнце, опускаясь за мостом, облило красным ступени и парапет, а на реке мелкие волны засверкали багровым и золотым. Этот огненный свет мучительно и непонятно взбудоражил его. Мимо проходили по-летнему одетые люди, девушки улыбались, смеялись, а он с трудом удерживался, чтобы не смотреть вслед каждой. Проезжали автобусы, троллейбусы, он провожал их глазами и видел лица в окнах, и каждый нежный профиль заставлял его трепетать и волноваться, и, стискивая зубы, он отгонял от себя стыдные мысли. По набережной зашел далеко и, возвращаясь, сел в автобус. На одной из остановок в автобус вошла девушка в коротком платье, оживленная, стройная. Пройдя вперед, она взялась за поручень и наклонилась, заглядывая в окно. Платье обрисовало ее фигуру, а он мучительно покраснел и отвел глаза.
В воскресенье пошел на концерт в Консерваторию, опять один и один, слушая музыку, чуть не плакал, и жизнь представлялась чуть ли не конченной. Было детство и юность, а вот теперь ему девятнадцать, и как будто бы что-то остановилось. Что-то постоянно мешает и делает все вокруг мучительно непонятным, сложным. Не радует ничего. Наверное, он другой, не такой, как все…
Он обожал математику, свой строгий, поэтичный, логичный мир, цифры и формулы казались воплощением чистой гармонии, жизнь до некоторых пор тоже представлялась понятной, стройной, логичной, но вот препятствие появилось, пугающее непостижимостью, властностью своей, напоминающее о себе наяву и во сне, неотступно. Как же преодолеть его?
Вокруг волновался, дышал – жил! – огромный, переполненный людьми город, люди встречались друг с другом, смеялись, грустили, целовались, и все у них, казалось ему, было просто, естественно, а он вот застыл на месте, отбился, и одиночество его нелепо, противоестественно, странно. Неуклюжий провинциал из глухого заштатного города, оказавшийся, вот студентом Университета на Ленинских горах, в столице. Математик. Чужой.
А говорили ребята, что очень просто на самом деле это.
Познакомились с ней совершенно случайно, в библиотеке, он сам даже не понял, как. Она дала телефон. Долго не решался, наконец, позвонил. Встретились, катались на лодке, на другой день опять позвонил, опять встретились, он предложил пойти к нему в общежитие Университета, и она почему-то согласилась сразу.
…Они вошли, и в ее присутствии привычная комната внезапно стала чужой, даже как будто враждебной. Лампа, оказывается, слишком яркая, обстановка убогая, все, все вокруг как-то не так.
Первой жертвой его неумелости стал приемник. Он так старался поймать какую-нибудь подходящую музыку, что все, что ловил, казалось плохим. Он крутил и крутил ручку настройки сначала в одну сторону, потом в другую, чуть не сломал. С непонятной, пугающей улыбкой она сидела на единственном стуле около стандартного столика, накрытого старой газетой. Сидела и смотрела в темень окна. Странно смотрела.
На очереди были журналы. Он достал кипу старых журналов из тумбочки и, сказав, что лучше смотреть их, сидя на кровати, усадил ее рядом с собой. Теперь он ощущал ее близость, тепло, исходящее от тела, тонкий аромат то ли крема, то ли духов. В горле пересохло, руки его стали холодными, потными и неприятно дрожали.
«Ну… Ну же! Скорей давай, действуй же! – уговаривал он сам себя, бессмысленно глядя в журнал у нее на коленях, чувствуя гулкую пустоту в голове. – А то ведь скоро уйдет».
Колени ее, выглядывающие из-под журнала, были округлые, очень красивые. Пахло не только духами, но и еще чем-то детским, как будто бы молоком. Наконец, он решился, левой рукой неуклюже обнял ее за плечи и тотчас, оправдываясь, хрипло пробормотал что-то. Она не шевельнулась, не отодвинулась, только чуть напряглась. Рука его безобразно дрожала. Он не знал, как нужно обнимать ее, с какой силой, казалось, рука вот-вот упадет, соскользнет со спины. Пальцами он чувствовал шершавую материю ее платья, ее волосы щекотали его щеку, один волосок попал в глаз. Он терпел героически, пока глаз не заслезился. Пришлось отстраниться и отчаянно потереть глаз…
Журналы кончились.
– Проводи меня домой, – сказала она вдруг, выпрямляясь.
Рука его тотчас упала с ее плеча, и неожиданно для самого себя он проговорил грубо, хрипло:
– Останься.
И испугался тотчас.
Она встала, не говоря ни слова, подошла к двери. Он как-то отчаянно бросился за ней, схватил за плечи, стал бормотать что-то невразумительное – чтобы подождала еще, ну, минуточку хотя бы, ну, чуть-чуть, они сейчас пойдут, конечно, только посидят самую малость, немного совсем, ну минут пять хотя бы, ладно?
И сам себя ненавидел…
– Ну чего ты встала ни с того ни с сего? – проговорил наконец внятно, спокойно.
Она молча вернулась, села.
Он опять судорожно схватил приемник, поймал джаз. Затем приоткрыл дверцу шкафчика и нарочно долго искал бутылку, которую специально приготовил вчера. Он искал ее со словами:
– Посмотрим, может быть, у меня что-нибудь есть… Не осталось ли что-нибудь? Ага, вот и бутылка…
Она пить отказалась. Он уговаривал. Обижался, сердился, говорил, что она и ему не дает возможности выпить, потому что один он пить не может: нехорошо одному, неприлично. Что он, алкоголик какой-нибудь, что ли? Устал от уговоров и разозлился вдруг, с ненавистью и к себе и к ней, замолчал.
Наконец, она чуть пригубила свою рюмку – «Чисто символически, раз ты так настаиваешь», – он выпил свою, налил себе еще с досадой и опять выпил. Коньяк был дешевый, противный, от него неприятно пахло – клопами! – и было такое ощущение, что выпитые рюмки остановились в самом верху желудка, у горла. Зачем, зачем это все? – думал мучительно, ненавидя себя, ее, все на свете.
Потом вспотел внезапно, чуть-чуть опьянел, снял пиджак и – головой в омут! – начал убеждать, чтобы она его поцеловала. Она его, а не он ее. И с ужасом подумал, что теперь-то уж точно все, теперь она уйдет немедленно и навсегда. Она несколько раз действительно порывалась уйти, но он не пускал, держал за плечи, уговаривал, ходил за ней по пятам, до дрожи презирая себя, и, наконец, взглянув на часы, вздохнул свободнее: десять минут второго.
– Вот, на метро ты все равно опоздала, а на такси денег нет. Придется ждать до утра.
И усмехнулся злорадно.
Она все-таки хотела идти, говорила, что пойдет пешком, мама ведь будет ругаться, мама ей не простит, она ведь никогда ни у кого не оставалась на ночь… А он, осмелев, уже обнимал ее неловко, неумело целовал наугад – в щеку, в нос, в подбородок, наконец в губы. Они у нее были тверды и сухи, крепко сжаты, она вырывалась, потом начала хныкать, как маленькая. Он сказал:
– Завтра я пойду с тобой и поговорю с твоей мамой, хочешь? Скажем, что провожали в армию моего товарища, сбор у них рано утром, потому и… Хорошо?
Она вдруг успокоилась и сказала:
– Ладно, я останусь. Будь что будет. Только ты мне постели на полу.
Он вмиг отрезвел, погасил свет. Она села на кровать и закрыла руками лицо. Дрожащими пальцами он принялся расстегивать пуговицы ее платья. В темноте все изменилось вдруг.
– Пусти, я сама, – сказала она.
Встала, стянула через голову платье с жестким шорохом, он помог ей снять туфли, чулки. Снятые чулки тотчас стали неприятно холодными и сделали попытку выскользнуть из его рук, как змейки. Расстегнул лифчик, не сразу поняв, как надо – освобожденные груди ее качнулись… На ней остались одни трусики. Она села.
Вздрагивая, стыдясь, волнуясь, отводя глаза от ее белеющей кожи, как-то непроизвольно медля, он неловко снимал с себя и складывал на стуле свою одежду.
Она неподвижно сидела, закрыв лицо руками, волосы рассыпались и прикрыли ее. «Как на картине «Святая Инесса», – подумал он автоматически, совершенно не представляя, что делать дальше…
Путаясь в ее волосах, он зачем-то бережно приподнял ее, теплую, неподвижную, и положил поверх одеяла, к стенке. Вытащил с трудом из-под нее одеяло, накрыл ее, потом отогнул одеяло, лег рядом и словно в каком-то отчаянье принялся мять ее тугие и ошеломляюще гладкие, беззащитные, нежные, груди. Она молчала, только дышала часто, закрыв глаза, и казалось ему, что от ненависти к нему, от беспомощности своей она дышит так. Он страдал, он был противен себе до отвращения, он ненавидел себя, но не знал, что делать дальше, как быть, время остановилось. Положение казалось безвыходным.
…А за окном во мраке спал огромный, переполненный людьми город, и жизнь вершилась своим чередом, и по законам статистики каждую минуту рождалось и умирало в городе несколько человек. Рождалось больше…
Долго, упорно, с какой-то тупой, жестокой настойчивостью он пытался раздеть ее совсем, до конца – снять трусики. Чуть не порвал резинку, и все же стянул их с места, а она вдруг вытянула ноги и чуть приподнялась, чтобы ему удобно было снять их совсем. Одеяло сбилось на сторону, упало на пол, и в ночном призрачном свете он вдруг увидел ее всю – Женщину. Она лежала на спине, закрыв глаза, беспомощно раскинув руки, и, казалось, спала. Потрясенный увиденным, он накрыл ее одеялом и встал зачем-то.
Все в комнате было ускользающим, нереальным, все вокруг покачивалось, как в непонятном сне.
– Принеси мне попить, – вдруг попросила она и, откинув одеяло, села на кровати, уткнув в голые колени лицо.
И вновь все изменилось вокруг. Внезапно он почувствовал себя сильным, очень сильным, добрым. Она просит пить, милая, хорошая такая, она хочет пить, господи!
С радостью пошел за водой. Голова кружилась. Принес воду, протянул ей стакан и, стоя рядом, все больше умиляясь, смотрел, как она пьет. Она глотала громко, вздыхала, переводила дух – милая, маленькая, совсем ребенок.
Попив, она поставила стакан на пол, приподнялась и прижалась к нему, уткнувшись лицом ему в грудь. Осторожно, бережно он поцеловал ее волосы, мягко отстранил, уложил спокойно, лег рядом сам, тихий и добрый. Она вдруг приникла к нему всем телом, горячая, потянулась мягкими, влажными губами, тяжело и часто дыша. Он нежно целовал эти губы, дрожа, прижимая к себе осторожно, заботливо, словно защищая от чего-то, переполненный невыразимым счастьем. Все закружилось вдруг в бешеном вихре, быстрее, быстрее, навалилось, сдавило грудь… Судорога сотрясла все его тело, непроизвольный стон вырвался из груди… И в неистовом биении сердца он почувствовал возвращение в мир.
Оглушенный, растерянный, слабый в полном недоумении он отодвинулся от нее. Несчастный, жалкий, растерявший внезапно могучую силу, и чувствующий ужасный стыд. Не хотелось даже открывать глаза – было ощущение неловкости, неудобства, растерянности, нечистоты внизу. И – несправедливости. Почему все так глупо и быстро, зачем…
Обман, насмешка природы. О, господи, стыдно, стыдно. Внизу мокро и липко, и никуда не денешься, срам. Она теперь будет смеяться над ним! Никогда, никогда больше она не будет его уважать, жизнь окончена, разбита, проиграна, и ничего уже не поделаешь. Математика одна остается, наука и ничего больше. Несчастный, неспособный заморыш. Слабак.
Она лежала рядом, молчаливая, неподвижная. Наверняка презирающая его. Совсем чужая.
Наконец, он забылся. В отчаянье, горечи и печали. Одинокий, как никогда. Уснул.
Позже, потом, в таинственных недрах ночи снился ему навязчивый сон. Он как будто бы продолжал говорить что-то ей, говорил без конца, оправдывался, извинялся, настойчиво убеждал, объяснял, чуть ли не плакал даже. А она странно, мягко и ласково улыбалась, слушала, непонятно смотрела, и пугающим сначала было это ее спокойствие, а потом… Сон это был или… Была власть легких рук и взволнованный тихий шепот, головокружительный аромат дыхания, и что-то обволакивало его, влекло, и непонятно все опять было, страшно неизведанностью своею, и сердце замерло, как перед прыжком, и дышать нечем, и плакать хотелось. Но звучала, звучала уже таинственная, необычайная музыка, и было, как никогда, приятно, и чувствовал он себя сильным, могучим, и ясно было, что смерти нет, и ничего не было страшно, все ,правильно, все хорошо. И вот сейчас, сейчас свершается необычайно важное, может быть, самое важное в жизни, свершилось, да! И восторг и нежность, и стоны ее, и радость победная…
А потом наступил покой.
Под утро, сквозь тихое, мирное забытье, он слышал осторожные шаги, шорохи. Потом щелчок дверного замка. Он хотел проснуться, но почему-то не мог, все длилось и длилось ощущение прекрасной бесконечной мелодии, тело его было легким, невесомым, летящим…
Первое, что он увидел, открыв глаза, – яркие пятна солнца. Рядом не было никого. Недоумение, обида, мгновенный вопрос. Где она? Почему? Во сне это все было, или…
Но звучала, звучала мелодия, и почему-то ясно стало: свершилось. Свершилось, на самом деле свершилось! Ее нет, она ушла, но все, все, что было – не сон. Она не ушла, она растворилась в этом солнце, в этой удивительной теплоте, которая переполняла и его, и всю комнату.
На столике лежал обрывок бумаги, на нем слова: «Мне на работу рано, извини. Целую крепко. Звони». И – номер телефона, который он знал.
Выпутался из простыней, подошел к окну. Сияющее, свежее, голубовато-розоватое небо казалось перламутровым, теплым. Ослепительный, раскаленный, слегка мерцающий диск солнца всплывал над горизонтом с торжественностью. В его лучах грелись крыши домов, деревья, далекая, изогнувшаяся в повороте река, подернутая серебристой рябью. Черные точки стрижей уже мелькали в бездонной утренней высоте.
Ощущение молодости, силы, предстоящей долгой жизни переполнило его. И весь необъятный сверкающий мир расплылся перед глазами… Он плакал от радости, огромности того, что произошло. Одиночество куда-то исчезло, появилось чувство благодарности, непостижимого, таинственного родства…
Вестница
1
Максим ехал в метро, думая о невеселой перспективе долгих, однообразных дней. Всего две недели прошло с тех пор, как он вернулся из длительной и очень интересной командировки по Сибири (под конец смена впечатлений даже стала утомлять) и никак не мог прийти в норму. Он видел себя в знакомой обстановке, среди знакомых людей, но не узнавал. Как будто бы сильно повзрослел за эти два месяца, стал мудрее, но мудрость, увы, не принесла счастья.
Уезжая в командировку, зная, что она будет длительной и насыщенной, он заранее решил обдумать там, на свободе, один вопрос, который мучил последнее время. Однако вопрос оказался настолько сложным, что он так и не смог решить его. Хотя понимал: решить нужно и решить навсегда. Жена уехала на юг с дочерью, письма от нее сначала приходили в каждый город на его пути и были неискренне ласковыми и жалобными, как обычно. Потом писем не стало. Он вздохнул с облегчением. Однако, приехав, войдя в квартиру, наполненную ее вещами, понял: все еще не так просто. И, лишь получив письмо уже дома, хорошее, как всегда, но – наконец-то! – с неуверенной просьбой не возвращаться к ней, подумал: может быть, Рубикон перейден? И ведь только с самого начала письмо принесло облегчение. Потом стало хуже.
Он ходил и ходил по улицам, рассеянно глядя по сторонам, словно в ожидании встретить кого-то, – кого? – чувствуя себя незваным пришельцем. Люди казались равнодушными и холодными, никому ни до кого не было дела. И даже о командировке не с кем было поговорить. Все знакомые были настолько заняты каждый своим, что никто по-настоящему и не слушал его.
А теперь вот ехал в метро на встречу с сестрой – сам попросил ее пойти с ним в магазин (нужно было купить костюм, а он не привык делать большие покупки самостоятельно), – ехал и смотрел по сторонам. Люди шли, задевая друг друга локтями, плечами, боками, – шли рядом или обгоняли друг друга, – рябило от лиц, блестели глаза, слышался деловитый шорох и шарканье ног, покашливание, дыхание. Однако все были абсолютно чужие друг другу. Одиночество в толпе – символ времени!
Он быстро миновал переход, обгоняя других, хотя в этом не было надобности: несколько минут оставались даже лишними, – и только на последней лестнице, сообразив, замедлил шаги. Вышел на перрон, привычно рассчитывая, где остановиться, чтобы оказаться на нужной станции прямо у выхода.
С поверхностной внимательностью оглядел пассажиров, которые так же, как он, молча и независимо расходились по платформе, примериваясь, в какую дверь поезда войти. Поезд показался в тоннеле, приближался с нарастающим грохотом. Огляделся еще раз.
Сзади по перрону шла девушка. Он успел заметить лишь зеленое мини-платье, темную копну волос и черные узкие очки, которые она почему-то не сняла даже в метро. Как грохочущее видение, вагоны уже проносились мимо, со скрежетом замедляя ход, мелькали их освещенные изнутри окна и голубые эмалированные бока. Девушка в зеленом платье остановилась чуть позади и спокойно ждала. У него в голове как будто бы не было ни одной мысли, но сердце вздрогнуло и заколотилось.
Они вошли в одни и те же двери, девушка, которая оказалась чуть впереди, остановилась у самых дверей, прислонившись к перегородке, а Максим пропустил вперед двух парней и успел занять место тоже рядом с дверьми. Напротив.
Она так и не сняла очки, стояла спокойно, с достоинством – тонкая ткань платья мягко льнула к стройной фигуре, но Максим был уверен, что она заметила его внимательный взгляд. Поезд набирал ход, мимо застекленных дверей пронеслись ярко освещенная платформа и мраморные стены станции, потом все погасло, лишь замелькали тоннельные фонари; в стеклах, как в зеркале, отразилась внутренность вагона. Между ним и ею оставалось свободное пространство – никто не встал у самых дверей, – и, время от времени глядя на ее лицо, Максим никак не мог преодолеть неожиданно охватившее его волнение. Что это с ним? Девушка вдруг сняла очки, провела пальцами по лицу, и Максим, не сдержавшись, бесстыдно глянул. У нее были большие зеленовато-серые глаза и слегка изогнутые темные брови. Никакой косметики. Как будто бы свежим ветерком повеяло в вагоне. Девушка стояла как ни в чем не бывало, держа теперь очки в руках, и в глазах ее сверкали проносящиеся фонари. Наконец она взглянула на него.
Хотя и редко, но все же бывают моменты, когда даже угрюмый расчетливый человек становится сущим ребенком: он готов тут же, не задумываясь, все бросить и лететь сломя голову туда, куда позвал его непонятно откуда появившийся голос. Максим не был ни угрюмым, ни расчетливым, однако с некоторых пор начал замечать в себе симптомы угасания. После командировки это грустное чувство только усилилось. Что это – надвигающаяся старость или один из приступов мизантропии, периодически возникающая «мировая тоска»? Но ведь ему едва за тридцать…
Его жена была слабая, очень неуравновешенная женщина, и он ни минуты не сомневался: ее последнее письмо – нечто вроде наивного шантажа, попытка заставить его как-то действовать, просить прощения неизвестно за что, клясться, умолять. Так бывало не раз. По приезде же опять начнется бесконечная, обволакивающая мозг путаница мелких требований, обид, невыполненных обещаний и слез. Этакая странная, непонятная для здравого ума борьба. В том случае, конечно, если он не решит окончательно и не уйдет. Не далее, как вчера, после фильма, который он просмотрел в одиночестве, он вдруг понял, что все последние годы обманывал себя. То, что он привык считать глубокой привязанностью и даже любовью, было на самом деле лишь его поражением. Подчинением. В сущности, она если и уступала ему иногда, то лишь временно, неизменно делая в конце концов то, что соответствовало ее и только ее требованиям, оставаясь такой же замкнутой в своем узком, далеком от него мирке. Правда, она частенько упрекала его в том же самом. Так что с обеих сторон был лишь невыгодный, изнуряющий компромисс. Когда-то он любил ее – во всяком случае, считал, что любит, испытывая порабощающий напор чувств, угар, непреодолимое влечение, которое возникало, правда, периодически… Но это ли любовь?
Поезд замедлял ход, в темень дверных окон ворвался блеск мраморных стен, и вот поезд, скрежеща тормозами, остановился, двери раскрылись с шипением, девушка повернулась и вышла. Это произошло легко и просто до нелепости, и, растерявшись на мгновение, с гулкой пустотой в голове, Максим повернулся тоже, разрушив охватившую скованность, и вышел в бескрайнее пространство станции. Неловко лавируя в толпе, он сначала опередил ее, потом отстал, все время чувствуя, зная, что она идет не спеша и, может быть, ждет. Взрослый человек, ведущий себя, как девятиклассник! На эскалаторе он встал ступенью ниже, наконец-то ощущая некоторое успокоение, стараясь не смотреть на нее, решив, что лучше будет начать, когда они выйдут на улицу. Стоя позади, он чувствовал едва уловимый аромат духов и волос, и у него закружилась голова.
Эскалатор двигался медленно, очень медленно, и это равномерное движение успокаивало, тем более что не оставалось уже пути назад. Она стояла непринужденно как будто бы, изящно опершись на поручни и держа в руках черную сумочку и очки. Она ни разу не обернулась, но теперь он все же заметил и в ней некоторую скованность. Или ему показалось?
В вестибюле испугался на миг, потеряв ее из виду в толпе, но успокоился тут же, убедившись, что она не спеша идет позади. Когда выходили на ярко освещенную солнцем площадь, он шел уже прямо за ней. Толпа, расходясь, начала редеть, и, не теряя решимости, почти спокойно, он тронул ее за локоть и сказал;
– Девушка, одну минутку, извините, пожалуйста. Давайте познакомимся с вами…
Она обернулась и остановилась.
И как-то все изменилось вокруг. Была скованность, туман в голове, головокружение, а тут оказалось, что вокруг солнце, люди, августовская теплынь, старушка с цветами… И – стройная фигурка в зеленом мини-платье, повернутое к нему лицо.