Полная версия
Пашня. Альманах. Выпуск 3
Я познакомилась с Тагиром, столкнувшись тарелками на больничной кухне буквально через пару дней, как мы с дочерью оказались в детском отделении гематологии и онкологии огромного университетского госпиталя в Бельгии. Я ругнулась по-русски, а он засмеялся и заговорил. Спросил про нас и про нашу ситуацию. Еле сдерживая себя, я сухо ответила. Моя шестнадцатилетняя дочь была срочно госпитализирована с таким же диагнозом как и у Эмина – лейкемия. Рассказывать в тот момент особо было нечего. Шли доскональные обследования, и дни ожидания результатов превратились для моей семьи в ад. От них зависел не только тип лечения, но и его исход. Он все понял и не стал больше меня терзать расспросами, а я в чужие страдания погружаться не хотела. Сил хватало только на монотонные автоматические действия – покормить, уложить, подбодрить, покормить, уложить, подбодрить. С тех пор мы лишь кивали друг другу в коридорах и скрывались в палатах детей, как в норах.
Через неделю анализы были готовы, и врач вошла к нам со словами: «Ну, дорогие мои, выдохнули. Все органы чистые, генетический анализ хороший, этот тип болезни лечится, однако предстоит нелегкий путь». Мы выдохнули, но вдохнуть полной грудью, как раньше, не сумели. Пришлось учиться дышать по-новой – мелкими неровными всполохами. И тогда возникла острая потребность делиться с кем-то таким же, разучившимся правильно дышать. Тогда-то впервые я попросила Тагира рассказать о своем горе.
Тагир с сыном в больнице уже год. Диагноз поставили еще в Чечне, но с лечением тянули и тянули. Помог друг, давно живущий в Бельгии. Собрали деньги и улетели в Брюссель, где запросили статус беженцев. Живя в лагере, Тагир скрывал болезнь сына, боялся, что депортируют. Когда Эмину стало совсем плохо, Тагир решился и сказал правду. Не прогнали, а сразу определили в больницу. Но бесценное время было упущено. Начались воспаления.
Поздно вечером, когда наши дети, изнуренные капельницами и химиотерапией, уже спят, мы сидим с Тагиром на кухонном островке мнимой свободы и разговариваем. Традиционно пьем чай. Только традиции у нас разные. Я люблю чай черный, чтобы густой, как туман, с лимоном и чайной ложкой меда. Завариваю в маленьком белом чайнике, случайно найденном в недрах кухонных полок кофейной страны. Бельгийцы, как и французы, чай не пьют. И они равнодушны к моему ритуалу. Дно и стенки тщательно ошпариваю кипятком и только потом насыпаю душистую сухую листву в разогретый до стона чайник, где они томятся и раскрываются, оживают от горячей влаги. Лью заварку щедро, почти до середины чашки, разбавляя водой лишь для объема. Тагир всегда с интересом смотрит на мое приготовление. Он пьет свой напиток. Никогда не спрашиваю, какой. Вдруг предлагает:
– Хотите наш чай попробовать, чечено-ингушский?
– А разве у вас пьют чай? – несмело шучу.
– Конечно, пьют. Мы завариваем душицу кипящей водой на треть, а потом добавляем молоко, немного соли, перца и сливочного масла. Тогда вкус получается мягкий, пикантный. У душицы, между прочим, много лечебных свойств. От бессонницы помогает. Иногда даже мне, – добавляет. – Здесь, в Европе, нашел ее аналог – орегано. Но дикая, наша, горная, конечно, не сравнить.
Пробую чеченский чай. Действительно, нежно и с пряным вкусом, словно десерт, хоть перец и чувствуется.
– Мусульмане спиртное не пьют, поэтому у нас не полагаются тосты за столом. Зато приняты душевные разговоры. Но это уже позже, ближе к чаю. До начала трапезы хозяин и гости отламывают по кусочку сискала – что-то типа хлеба из кукурузной муки, – и начинают есть. А уж потом, когда дело доходит до чая, подается десерт. Обычно это халва из орехов или из той же кукурузной муки. У нас из кукурузы много чего готовится. Кидают ее в кипящий мед и обжаривают. Очень вкусно. Жаль, угостить Вас не могу. Когда-нибудь в другой раз, когда дети поправятся, – вздыхает Тагир.
Тагир скучает по семье, особенно по четырехлетней внучке Ясмин. Она на него в обиде. Обещал ей вернуться, когда зацветет в их огороде какой-то неведомый мне цветок. Зацвел уже в конце лета. Девочка так тщательно его поливала, что цветок смилостивился над ней. А дед не приехал. Теперь она отказывается разговаривать с ним по телефону.
– Дядя Толя, идем со мной играть, – врывается в палату к Эмину маленькая девочка Варя из Харькова. Она, как положено, в маске, на голове – розовая шапочка с принтом принцессы Бель. Варя уже больше полугода в больнице. Мамина виза закончилась. Вахту принял молодой отец.
– Ну, запрыгивай на меня, – улыбается Тагир и грузно встает на колени. Варя залезает на него: «Н-но, поехали, мой конь вороной» и заливается слегка скомканным смехом – ей неудобно смеяться. Улыбку сковывает катетер, идущий из крохотной ноздри к пакету смеси из белка и витаминов. Варя очень худа. Обычная еда не усваивается и гибнет под ядовитыми капельницами.
– Варвара – теперь моя украинская внучка, – в глазах Тагира блики бывшего счастья, – Ясмин тоже любила скакать на мне. Такая же шустрая. Знаете, умудрялась забираться мне на спину в самый неподходящий момент. Я верующий. Выполняю намаз пять раз в день. Помню, когда Ясмин была еще крохой, каждый раз, как только я становился на колени на молитвенный коврик, она подкрадывалась и запрыгивала на меня. Так и молился с маленькой разбойницей на плечах. Почему обиделась? Гордая. Вся в бабушку.
– У меня есть волшебная палочка! Загадывайте желания, я ею взмахну, и они сбудутся, – серьезно говорит Варя, затащив нас в специальную комнату для игр.
Мы с Тагиром молчим.
– Ну и что вы загадали?
– Варя, – осторожно отвечаю, – если я произнесу желание вслух, оно не сбудется.
– Можешь и не говорить. Ты загадала про свою дочку.
– Да, дорогая. И еще про одну девочку.
Огромные серые глаза на узком личике разглядывают мою душу:
– Про меня?
Эмин тоскует по маме.
– Поначалу очень убивался. Мы так надеялись, что она сможет приехать с младшим сыном как сопровождающая. Но оказалось, что донором костного мозга он стать не может.
– А просто прилететь маме никак нельзя? – мне впервые за последние недели отчаянно хочется кому-то помочь.
– Сделали визу через агентство, по рекомендации. Уже в Москве, в аэропорту позвонили из их офиса и сказали, чтобы она срочно уходила. А ведь уже ждала у выхода на посадку. Я до сих пор не понимаю, то ли виза оказалась поддельной, то ли еще что. В общем, невыездная теперь. Вернулась в село. И мы плакали от отчаяния. Но Эмин после этой истории словно повзрослел. Успокоился. Про мать почти не говорит. Только завел страничку в интернете, не помню, как называется, когда фотографии выставляют.
– Инстаграм?
– Да, точно. И там написал в этом, ну, где главная фотография?
– В профиле?
– В нем, точно, – Тагир молчит, сглатывает слюну.
– Так что написал-то?
Открывает телефон, находит страничку сына.
Читаю: «В мире много дорог, но самая лучшая дорога – к маме».
– Вам сода для чего? – спрашиваю.
Поднял-таки глаза:
– Эмин просит маминых блинов. Хочу попробовать испечь. Сода вроде нужна.
– Хорошо, – говорю, – будет, – и тороплюсь из кухни в палату – в горле комок с привкусом бикарбоната натрия.
Ночью снились чужие сны. Споткнулась о них на рассвете и погрязла в вопросах с ненужными ответами. Зеленые, словно мох, горы, белые бараны, еле видимый дымок от костра и женщина с морщинками вокруг печальных глаз в длинном темном платье и платке. Смотрела сквозь меня, будто что-то искала.
Вздохнула и ушла. Вместе с дымком пришел запах шашлыков. Запах может сниться? А еще видела цветок в каком-то саду. Райском, наверное.
В общем, встала спозаранку. Иду на кухню, пока на ней никого нет. Два яйца, два стакана молока, стакан муки, две ложки сахара, две ложки растительного масла, щепотка соли. Да, и сода конечно.
Татьяна Маркова
Ранняя Пасха
Обезьянник, куда милицейский патруль доставил Марию, был пуст. В отделении стояла тишина, как в больнице после обеда. Время застыло, предоставив воспоминаниям полную свободу.
Вот она выходит из метро в темноту мартовского промозглого утра. Душа неподвижна, в дреме. Это подействовали две таблетки снотворного. Приняла впервые в жизни – обязательно было нужно хоть ненадолго уснуть перед воскресным дежурством в больнице. Ей удалось провалиться в серое облако сна, но с утра подташнивало. Казалось, в голове остался рыхлый клок ваты.
Хмуро и зябко. Под ногами кое-где блестит ледок, сверху сыплется снежная вата. «Не дам снова мучить ребенка». Решение пришло так естественно, что Мария даже удивилась. Ускорив шаг, она еле слышно затянула: «Я несла свою беду по весеннему по льду…»
Электронные часы над входом в детское отделение застряли на цифре семь. В палате для тяжелобольных полумрак. Две кроватки пустые, на третьей, у окна, спит, сопя через трубочку в горле, шестилетний Ромка из Новосибирска. Напротив него полулежит в подушках ее Илюша. Взгляд упирается в свекровь. Она подносит ко рту Илюши маленькую ложечку и показывает ему крашеное яйцо. Сквозь вату в голове до Марии доносится собственный голос:
– Елена Арнольдовна? Сегодня же не ваш день?
– Вон отсюда! Ты не мать, раз не даешь делать операцию, – шипит свекровь и бесцеремонно отталкивает ее от кроватки…
А вот этого делать нельзя. Щелчок – и вата из головы исчезает. Что-то происходит со зрением. Оно сужается до красного китайского термоса с цветочками, стоящего на тумбочке. Хруст – вскрик – хлопанье дверью. Мария медленно кладет помятый термос на место, садится на стул и начинает спокойно кормить сына завтраком.
Невыносимо во второй раз смотреть это кино, но не в ее власти прекратить стрекотанье старенького проектора. Проектор время от времени заедает. Кадр останавливается, заставляя вглядываться в свое прошлое с тупым спокойствием обреченного на казнь.
Снова измученная неизвестностью и страхом она поднимается с почти ослепшим двухлетним ребенком на руках по высокой мраморной лестнице. Видит длинный серый коридор детского отделения НИИ Нейрохирургии им. Бурденко. Инвалидную коляску в его начале, куда, устав держать на руках, она сажает своего малыша. Отчетливо слышит чей-то голос: «Не надо, не сажайте – плохая примета».
Стайка женщин с маленькими детьми на руках молчаливо дожидается обследования. Они в черных до бровей платках. Робкая надежда прячется в уголках их восточных глаз. У Марии надежды почти нет – риск потерять ребенка во время операции слишком велик.
Две белые двери. За ними – операционная. Мария ничего не чувствует, просто стоит. Стоит долго. Время провалилось. Теперь она лежит на полянке в лесу и смотрит в небо. Оно высоко, там, где кроны деревьев почти смыкаются. Около уха что-то жужжит и стрекочет. Запах красно-коричневой липучки, травы и земляники. Она жмурится от солнца и поворачивает голову. Навстречу ей бежит Илюша в голубом костюмчике в темно-синюю полоску. Мария встает на колени и протягивает к нему руки. По рукам к кончикам пальцев начинают двигаться теплые потоки. Пальцы покалывает. Она встает в полный рост. Потоки движутся все сильнее. Пальцы так наэлектризованы, что кажется, еще немного – и между ними засверкает молния. Двери открываются. Мария понимает, что операция закончена. Ее сын жив, а значит жива и ее надежда.
Проходит год. Надежда сменяется отчаянием – злая опухоль, не удаленная полностью, снова начинает расти. Муж и свекровь требуют повторной операции. Мария противится. Врачи ничего не обещают.
Дверь обезьянника открывается, прервав поток воспоминаний. Ее ведут по длинному коридору к кабинету с табличкой: «Начальник отделения милиции полковник Шкодо Б. Г.». Пожилой мужчина с неожиданно добродушным лицом перебирает лежащие на столе бумаги.
Заявление потерпевшей, свидетельское показание мужа, медицинское заключение… легкое сотрясение мозга.
– Ну что, голубушка, – делает он паузу и поднимает глаза, – проголодалась? Вон, бери чай, кекс. Дочка принесла.
– Соленый какой, – пытается улыбнуться Мария, пробуя сдобный духовитый кулич.
– Да не плачь ты. Таких мамаш из Бурденко часто приводят. Кого домой отправляем, кого в психушку. Уголовное дело заводить не будем. Пусть твои родственнички гражданский иск подают. Беги в больницу к сыночку своему. Пасха.
Улица встретила Марию празднично зажженными фонарями. «Христос воскрес! – поняла она и вдруг запела сильным красивым голосом, – А что я не умерла, знала голая ветла, да еще перепела с перепелками».
Анастасия Фрыгина
Под водой
«Так мы уйдем, тихонечко скользнув за грань, как за портьеру,
И вынырнем в сияющую рань, без края, без конца и меры…»
Он вышел из дома, огляделся и не узнал этот двор, не узнал ржавый забор и жухлый рядок из кем-то посаженных туй, эти обшарпанные пятиэтажки, подступавшие с трех сторон, эту рыжую собаку, сохнущую на проявляющемся после долгого дождя солнышке. Он как будто вынырнул из долгого и муторного сна, в котором, просыпаясь, раз за разом, начинаешь жить, а потом понимаешь, что пробуждение было мнимым и это просто еще один сон. А сейчас он проснулся.
Пару дней назад он сидел в этом самом дворе на расшатанной зеленой лавочке и думал, что же делать дальше. Дела были настолько плохи, что, казалось бы, дальше им катиться уже некуда, но они все равно катились под горку, причем, довольно стремительно. Прижимало со всех сторон: во-первых, не было денег, во-вторых – времени, а еще не было сил и, как следствие, – не было жизни.
На лавочке он досиделся, вернулась Ася. Она почти вошла в подъезд и была так увлечена своим девайсом, что прошла мимо, но, взявшись за ручку двери, все-таки заметила его краем глаза. Преувеличенно медленно обернулась и спросила:
– Ты чего здесь сидишь?
Он пожал плечами:
– Погода хорошая.
Она гадливо поморщилась:
– Погода отвратительная: сыро, пасмурно – мерзко, одним словом.
– Зато тепло.
Она хмыкнула, отвернулась и открыла подъездную дверь:
– Идем.
Он неторопливо поднялся и пошел к двери, Ася тем временем нетерпеливо взяла первый аккорд перебором длинных ногтей по гулкой железной двери. Пришлось ускориться.
Ужин прошел в молчании, Ася была явно чем-то обеспокоена, а он этого и не заметил, увлеченно перемалывая себя в труху и доводя до приступа паники, не зная, как сообщить ей свою жуткую новость.
Когда позже он размышлял об этом, пришел к выводу, что ее непривычная нервозность должна была его насторожить. Но это было потом, когда он уже держал в руках неопровержимое доказательство. А пока он тщетно боролся с подступающей паникой. Он был загнан в угол, и чуял, как черные стены, в которые он упирался лопатками, тянули его силу, давили ее капля за каплей.
Они отправились спать, Ася по обыкновению отвернулась на бок и вжалась в стенку, он постарался приобнять ее, но его одернули коротким, раздраженным:
– Не сейчас.
Он перекатился на спину, полежал пару минут, бездумно пялясь в потолок, а потом снова повернулся к Асе, кладя руки ей на плечо. Она резко обернулась, и они оказались лицом к лицу.
– Ну, вот чего тебе, я сплю?
– Ась, – прозвучало ласково и как-то жалко, она нахмурилась
– Ась, – еще ничтожнее, и в третий раз:
– Ась, меня с работы уволили.
– Как? – она вся напряглась и понизила голос.
– А вот так. Сам Вадим Арсенович к себе вызвал и сказал по собственному желанию писать, ну я и написал, что делать было.
– Как он мог? Как он мог? – Ася взвизгнула так, что он даже вздрогнул.
– Ну, ты же знаешь, он человек вспыльчивый, может, я случайно сделал что-то, что ему не по нраву. Он отойдет и возьмет меня обратно.
– Не возьмет, – выдавила Ася, всхлипнула, – ни за что не возьмет, – и зарыдала.
– Ну что ты, солнышко мое, все хорошо, все наладится, не возьмет, так новую работу себе найду.
Он постарался обнять ее, но она опять отодвинулась к стенке, вжимаясь в нее спиной. Рыдая, она прятала лицо в ладонях, потом, затихнув, подняла на него свои заплаканные глаза.
– Саша, я беременна, – сказала она почти шепотом.
– Что? – он опешил.
– Я беременна, – она повторила еще раз.
– Какой срок? – он медленно приходил в себя.
– Шесть недель.
– И ты говоришь мне об этом только сейчас?
– Не была уверена и, и я не могла, у нас такое положение, я должна была убедиться, что… – она опять разрыдалась.
Он обнял ее и забормотал утешительную скороговорку, что все будет хорошо и они справятся.
И они справились, почти справились. Напряжение росло, работы не было два месяца, нервы накручивались на колки все туже и туже. Ася постепенно сходила с ума, и он всей шкурой чувствовал, что что-то не так, что-то идет неправильно, им всегда было сложно, но они всегда справлялись вместе, всегда, но почему-то не сейчас.
И вот он уже держал в руках неопровержимое доказательство. И это было закономерно, он даже почти не удивился, где-то глубоко, на полуинтуитивном уровне он ожидал чего-то подобного. Чего-то, что расставило бы все по своим местам: объяснило тугие жгуты вины и постоянно растущего страха в глазах Аси, неувязки со сроком беременности, это странное увольнение без особой причины, ее тогдашнее полуистерическое «Как он мог?». Оно объяснило и много другое, то, что происходило задолго до памятного вечера: частые ее отлучки, странные недомолвки, растущую дистанцию между ними. А ведь он давно все видел, просто не хотел замечать, не хотел верить. Ему сейчас должно было быть горько и страшно, обидно в конце-то концов. Но не было, ему наоборот вдруг стало легко, все стало предельно просто. И не так уж важно, что он будет делать дальше, вариантов масса, и времени, чтобы принять решение тоже вдоволь, всего вдоволь, Саша улыбнулся, захотелось свежего воздуха.
Саша сидел на лавочке и заново знакомился с радостно рыжей плешивой псиной, с кривенькими упорными туями, старым забором, испещренным надписями, с вальяжными древними домами, с солнцем, он подставил ему лицо и улыбнулся, как встреченному после долгой разлуки другу. Саша вспомнил раннее детство, когда с семьей ездил на море и там, на спор, нырял как можно глубже. Когда сидишь на дне и смотришь вверх, весь мир кажется будто подернутым мутной колеблющейся пленкой, потом ты отталкиваешься от дна и стремишься вверх, прорываешь макушкой водную гладь и оказываешься в немыслимо ярком и четком мире и не узнаешь его.
Мастерская Ольги Славниковой «Проза для начинающих»
(осень 2017)
Стартовые навыки в прозе. Ошибки первых литературных опытов как основа будущего успеха. Техника и энергетика рассказа.
Марина Буткевич
«Я знаю маленькую девушку»
1
Четыре произведения. На выпускном экзамене в музыкальной школе играют четыре музыкальных произведения. Между ними не хлопают, между ними так страшно. Страшно, когда тишина дышит незнакомыми людьми. А ты должен им что-то выдать.
Бах. Трехголосая инвенция фа мажор.
Потом обязательно этюд. У меня был Черни. Быстрый бешеный Черни. Опус 299. Этюд номер 33.
Гайдн. Соната ми минор.
Григ. «Я знаю маленькую девушку». Вот на Григе можно будет отдохнуть и успокоиться.
Надо держать спину, смотрят все. Потом будет фотография. Штаны широкие, ветреные, но там, где пояс, режут больно. Напополам. Моды на них совсем нет. Она придет через четырнадцать лет и ушла столько же лет назад. Но они куплены по настоянию Нины. Потому что все в «черный низ, белый верх», а я особенная. У меня вязаный жилет, заколка с бабочкой из камня и штаны с пшеницей. И сандалии, а не туфли.
Да, на штанах растут цветы и колосья огромные. Широкие взрослые штаны. Как юбка, только штаны.
Надо выйти тихими шагами, слегка и взволнованно улыбаясь, а внутри – боже, какой там страх, потом поклон верхней частью тела. Стул слишком высоко. Крутим его вниз. Зажимаем. Тело удлиненное.
Кто-то кашляет. Хочу уйти. Блестит черный. Страшно.
Между произведениями надо аккуратно снимать руки, класть на колени. И потом красиво поднимать округлые ладони с расслабленными пальцами и щипать клавиши, щипать, как будто ты забираешь у них звук. Давай. Давай. Давай.
Отца не было тогда в зале на деревянном стуле с мягким сиденьем. Мама была, рядом с мамой кто-то еще. А Нина на первом ряду среди учителей и главных. Там справа – по хору, слева – по сольфеджио. Директор. И Нина. Со своей огромной сумкой и громкими движениями, ведь она их как бы не слышит.
Нина специально приехала ночным поездом, чтобы посетить мой экзамен. Она набрызгала на мою шею и запястья утром свою воду из золотистого флакона и сказала маме про меня, что как можно ходить с такими ногтями и вокруг ногтей… Что это вообще? Ошметки. И пусть как-то уже, может, начнет спину держать.
Мне напрямую она ничего никогда не говорила.
Инвенция как-то прошла. Этюд (ненавижу) тоже. Теперь Гайдн… Для меня ты – имя над нотным станом. Только имя.
Играю этого Гайдна. Слышу Нину. Она что-то говорит. В сильный демонстративный голос.
Я останавливаюсь. Не помню. Не помню, что дальше. Стою на клавишах. Не помню, зачем щипать.
– Начни сначала! Начни сначала, – шепчет учительница Ольга Георгиевна.
Ольга Георгиевна, вы били меня по мерзлым зимним рукам, когда мне было шесть лет. Теперь мне тринадцать. И мне надо начать сначала, вы считаете?
– Начни сначала, – шепчут всякие еще.
Нина встает и громко уходит. Ужас. Говорит она. Ужас.
Я так и остаюсь сидеть с руками на клавишах. Они леденеют. По щеке течет горячая вода.
– У нее же отец пианист! Это отвратительный стыд. Я ехала ради этого? Чего останавливаться было? Мне теперь даже не хочется с вами фотографироваться. Что тут у вас вообще, за крыльцо, не выйдешь – ноги можно оставить.
Нина – мать моего отца. Нина его любит, потому что она все ему дала.
Мама побежала в магазин покупать мне коржик с орехами.
Было пыльно, сухо, и лето начиналось завтра.
Папа-пианист потом за меня попросил. Мне засчитали этот экзамен. И дали диплом об окончании. Класс фортепиано. Срок обучения: восемь лет.
Что я дальше собираюсь делать?
– Хотелось бы пойти с кем-нибудь погулять. Просто пошляться.
Потом в гостях Нина говорила, что я играла в тот день лучше всех, просто виртуозно, и пальцы так ходили быстро, что она не могла понять, как такое возможно, это в отца. Это просто «вот это талант». Вот это не зря. Она говорила, что Марго, то есть я, будет великой пианисткой. И еще же Марго поет, и она будет играть и петь. И скорее всего даже так. Да. А еще же Марго рисует и скоро закончит художественную школу. Поэтому Марго будет художницей. А еще же, боже мой, танцы. Им отдано десять лет. Будем что-то делать. А еще Марго наша пишет. Изумительно, хочу вам сказать. А в театре делает успехи просто неимоверные. Все в восторге.
А еще в гостях у меня были красивые тончайшие пальцы, острый нос, губы с определенным характером, брови черные и отчетливые. А фигура! Мои сестры троюродные и одноклассницы были серые и какие-то не выразившиеся. Не то, что я.
А наедине с Ниной мы молчали. Никогда не касались друг друга. Никогда не обнимала меня она. И наедине с Ниной я была вытянутым уродцем, с волосами, которые пушились, с кривой спиной, с расцарапанным лбом, расцарапанным моими же худыми обглоданными пальцами. Бить по ним. Оторвать их! Плохие!
У меня всегда были тяжелые сумки. Тянули упасть. А нужно было бежать. В моем посекундном расписании не было места для падения.
2
Сегодня Рита выезжает в Рим. Вылетает. Выходит.
Она пипеткой отправляет в нос очень много нафтизина. Это чтобы уши дико не болели при взлете и при приземлении. Для расширения сосудов. Или что-то типа того. Так сказали делать врачи когда-то давно на очередной встрече у барокамеры, и Рита с тех пор неизменно закидывается нафтизином и именно с помощью пипетки, сидя в самолете с только что застегнутым ремнем. Она у окна. Всегда выбирает место у окна. От него идет холод. Что-то свежее и высокое.
У Риты концертный небольшой тур по Италии. Она – новая любовь музыкальных неформатных критиков и, главное, – приличной, то есть большой, части молодежной аудитории. Она становится за кулисами, когда полный зал ждет ее уже минимум час, настраивается, дышит. И начинает танцевать. Постепенно появляясь на сцене. Она рисует в воздухе руками, гнет спину, то ходит на пальцах, то лежит и барабанит по покрытию сцены, сгибает и разжимает локоть. И каждое ее движение, каждый рисунок ее тела в пространстве превращается в музыку, каждый жест – это особый звук. Когда Марго в настроении, она даже оркестр. «С чего начинается звучание, Марго? Как вы это делаете? Ведь когда вы просто идете по улице, никто не слышит вас, то есть вашей музыки. Но тут… на сцене! Когда вы сгибаете левое колено – я слышу волынку, а когда хватаете себя за горло – гобой» – «С правильных мыслей начинается», – щурит она глаза. Это нео, пост и мета. Это музыкальный моноспектакль. Это ожившая звучащая живопись. Она рисует в воздухе музыку. Много было вариантов в интернетных стильных статьях. Там среди текста на фото Рита с коротким пышным каре и длинной шеей стоит, и руки ее спокойны в карманах, тело ее спокойно. Брюки с самодельными стрелками. В них заправлена майка, на которой вышит грустный кто-то.