Полная версия
Дело Артамоновых
– Не ори зря.
Алексей, идя последним, нырнул, схватил брата, поставил на ноги, а когда они, оба мокрые, выпачканные илом, поднялись на берег, Алексей пошел прямо на жителей, так что они расступились перед ним, и кто-то боязливо сказал:
– Ишь ты, звереныш…
– Не любят нас, – заметил Петр; отец, на ходу, взглянул в лицо ему.
– Дай срок – полюбят.
И обругал Никиту:
– Ты, чучело! Гляди под ноги, не смеши народ. Нам не на смех жить, барабан!
Жили Артамоновы ни с кем не знакомясь, хозяйство их вела толстая старуха, вся в черном, она повязывала голову черным платком так, что концы его торчали рогами, говорила каким-то мятым языком, мало и непонятно, точно не русская; от нее ничего нельзя было узнать об Артамоновых.
– Монахами притворяются, разбойники…
Дознано было, что отец и старший сын часто ездят по окрестным деревням, подговаривая мужиков сеять лен. В одну из таких поездок на Илью Артамонова напали беглые солдаты, он убил одного из них кистенем, двухфунтовой гирей, привязанной к сыромятному ремню, другому проломил голову, третий убежал. Исправник похвалил Артамонова за это, а молодой священник бедного Ильинского прихода наложил епитимью за убийство – сорок ночей простоять в церкви на молитве.
Осенними вечерами Никита читал отцу и братьям жития святых, поучения отцов церкви, но отец часто перебивал его:
– Высока премудрость эта, не досягнуть ее нашему разуму. Мы – люди чернорабочие, не нам об этом думать, мы на простое дело родились. Покойник князь Юрий семь тысяч книг перечитал и до того в мысли эти углубился, что и веру в Бога потерял. Все земли объездил, у всех королей принят был – знаменитый человек! А построил суконную фабрику – не пошло дело. И – что ни затевал, не мог оправдать себя. Так всю жизнь и прожил на крестьянском хлебе.
Говоря, он произносил слова четко, задумывался, прислушиваясь к ним, и снова поучал детей:
– Вам жить – трудно будет, вы сами себе закон и защита. Я вот жил не своей волей, а – как велено. И вижу: не так надо, а поправить не могу, дело не мое, господское. Не только сделать по-своему боялся, а даже и думать не смел, как бы свой разум не спутать с господским. Слышишь, Петр?
– Слышу.
– То-то. Понимай. Живет человек, а будто нет его. Конечно, и ответа меньше, не сам ходишь, тобой правят. Без ответа жить легче, да – толку мало.
Иногда он говорил час и два, все спрашивая: слушают ли дети? Сидит на печи, свеся ноги, разбирая пальцами колечки бороды, и не торопясь кует звено за звеном цепи слов. В большой чистой кухне теплая темнота, за окном посвистывает вьюга, шелково гладит стекло, или трещит в синем холоде мороз. Петр, сидя у стола перед сальной свечою, шуршит бумагами, негромко щелкает косточками счет, Алексей помогает ему, Никита искусно плетет корзины из прутьев.
– Вот – воля нам дана царем-государем. Это надо понять: в каком расчете воля? Без расчета и овцу из хлева не выпустишь, а тут – весь народ, тысячи тысяч, выпущен. Это значит: понял государь – с господ немного возьмешь, они сами всё проживают. Георгий, князь, еще до воли, сам догадался, говорил мне: подневольная работа – невыгодна. Вот и оказано нам доверие для свободной работы. Теперь и солдат не двадцать пять лет ружье таскать будет, а – иди-ка, работай! Теперь всяк должен показать себя, к чему годен. Дворянству – конец подписан, теперь вы сами дворяне, – слышите?
Ульяна Баймакова прожила в монастыре почти три месяца, а когда вернулась домой, Артамонов на другой же день спросил ее:
– Скоро свадьбу состроим?
Она возмутилась, сердито сверкнув глазами.
– Что ты, опомнись! Полугода не прошло со смерти отца, а ты… Али греха не знаешь?
Но Артамонов строго остановил ее:
– Греха я тут, сватья, не вижу. То ли еще господа делают, а Бог терпит. У меня – нужда: Петру хозяйка требуется.
Потом он спросил: сколько у нее денег? Она ответила:
– Больше пятисот не дам за дочерью!
– Дашь и больше, – уверенно и равнодушно сказал большой мужик, в упор глядя на нее. Они сидели за столом друг против друга, Артамонов – облокотясь, запустив пальцы обеих рук в густую шерсть бороды, женщина, нахмурив брови, опасливо выпрямилась. Ей было далеко за тридцать, но она казалась значительно моложе, на ее сытом, румяном лице строго светились сероватые умные глаза. Артамонов встал, выпрямился.
– Красивая ты, Ульяна Ивановна.
– Еще чего скажешь? – сердито и насмешливо спросила она.
– Ничего не скажу.
Он ушел неохотно, тяжко шаркая ногами, а Баймакова, глядя вслед ему и, кстати, скользнув глазами по льду зеркала, шепнула с досадой:
– Бес бородатый. Ввязался…
Чувствуя себя в опасности пред этим человеком, она пошла наверх к дочери, но Натальи не оказалось там; взглянув в окно, она увидала дочь на дворе у ворот, рядом с нею стоял Петр. Баймакова быстро сбежала по лестнице и, стоя на крыльце, крикнула:
– Наталья – домой!
Петр поклонился ей.
– Не порядок это, молодец хороший, без матери беседовать с девицей, чтобы впредь не было этого!
– Она мне нареченная, – напомнил Петр.
– Все едино; у нас свои обычаи, – сказала Баймакова, но спросила себя: «Что это я рассердилась? Молодым, да не миловаться. Нехорошо как. Будто позавидовала дочери».
В комнате она больно дернула дочь за косу, все-таки запретив ей говорить с женихом с глаза на глаз.
– Хоть он и благословенный тебе, да еще – либо дождик, либо снег, либо – будет, либо – нет, – сурово сказала она.
Темная тревога мутила ее мысли; через несколько дней она пошла к Ерданской погадать о будущем, – к знахарке, зобатой, толстой, похожей на колокол, все женщины города сносили свои грехи, страхи и огорчения.
– Тут гадать не о чем, – сказала Ерданская, – я тебе, душа, прямо скажу: ты за этого человека держись. У меня не зря глаза на лоб лезут, – я людей знаю, я их проникаю, как мою колоду карт. Ты гляди, как он удачлив, все дела у него шаром катятся, наши-то мужики только злые слюни пускают от зависти к нему. Нет, душа, ты его не бойся, он не лисой живет, а медведем.
– То-то что медведем, – согласилась вдова и, вздохнув, рассказала гадалке:
– Боюсь; с первого раза, когда он посватал дочь, – испугалась. Вдруг, как будто из тучи упал никому неведомый и в родню полез. Разве эдак-то бывает? Помню, говорит он, а я гляжу в наглые глазищи его и на все слова дакаю, со всем соглашаюсь, словно он меня за горло взял.
– Это значит: верит он силе своей, – объяснила премудрая просвирня.
Но все это не успокоило Баймакову, хотя знахарка, провожая ее из своей темной комнаты, насыщенной душным запахом лекарственных трав, сказала на прощанье:
– Помни: дураки только в сказках удачливы…
Подозрительно громко хвалила она Артамонова, так громко и много, что казалась подкупленной. А вот большая, темная и сухая, как соленый судак, Матрена Барская говорила иное:
– Весь город стоном стонет, Ульяна, про тебя; как это не боишься ты этих пришлых? Ой, гляди! Недаром один парень горбат, не за мал грех родителей уродом родился…
Трудно было вдове Баймаковой, и все чаще она поколачивала дочь, сама чувствуя, что без причины злится на нее. Она старалась как можно реже видеть постояльцев, а люди эти все чаще становились против нее, затемняя жизнь тревогой.
Незаметно подкралась зима, сразу обрушилась на город гулкими метелями, крепкими морозами, завалила улицы и дома сахарными холмами снега, надела ватные шапки на скворешни и главы церквей, заковала белым железом реки и ржавую воду болот; на льду Оки начались кулачные бои горожан с мужиками окрестных деревень. Алексей каждый праздник выходил на бой и каждый раз возвращался домой злым и битым.
– Что, Олеша? – спрашивал Артамонов. – Видно, здесь бойцы ловчее наших?
Растирая кровоподтеки медной монетой иди кусками льда, Алексей угрюмо отмалчивался, поблескивая ястребиными глазами, но Петр однажды сказал:
– Алексей дерется лихо, это его свои, городские, бьют.
Илья Артамонов, положив кулак на стол, спросил:
– За что?
– Не любят.
– Его?
– Всех нас, заедино.
Отец ударил кулаком по столу, так что свеча, выскочив из подсвечника, погасла; в темноте раздалось рычание:
– Что ты мне, словно девна, все про любовь говоришь? Чтоб не слыхал я этих слов!
Зажигая свечу, Никита тихо сказал:
– Не надо бы Олеше ходить на бои.
– Это – чтобы люди смеялись: испугался Артамонов! Ты – молчи, пономарь! Сморчок.
Изругав всех, Илья через несколько дней, за ужином, сказал ворчливо-ласково:
– Вам бы, ребята, на медведей сходить, забава хорошая! Я хаживал с князем Георгием в рязанские леса, на рогатину брали хозяев, интересно!
Воодушевясь, он рассказал несколько случаев удачной охоты и через неделю пошел с Петром и Алексеем в лес, убил матерого медведя, старика. Потом пошли одни братья и подняли матку, она оборвала Алексею полушубок, оцарапала бедро, братья все-таки одолели ее и принесли в город пару медвежат, оставив убитого зверя в лесу, волкам на ужин.
– Ну, как твои Артамоновы живут? – спрашивали Баймакову горожане.
– Ничего, хорошо.
– Зимой свинья смирна, – заметил Помялов.
Вдова, не веря себе, начала чувствовать, что с некоторой поры враждебное отношение к Артамоновым обижает ее, неприязнь к ним окутывает и ее холодом. Она видела, что Артамоновы живут трезво, дружно, упрямо делают свое дело и ничего худого не приметно за ними. Зорко следя за дочерью и Петром, она убедилась, что молчаливый, коренастый парень ведет себя не по возрасту серьезно, не старается притиснуть Наталью в темном углу, щекотать ее и шептать на ухо зазорные слова, как это делают городские женихи. Ее несколько тревожило непонятное, сухое, но бережное и даже как будто ревнивое отношение Петра к дочери.
«Не ласков будет муженек».
Но однажды, спускаясь с лестницы, она услыхала внизу, в сенях, голос дочери:
– Опять на медведя пойдете?
– Собираемся. А что?
– Опасно, Алешу-то задел зверь.
– Сам виноват – не горячись. Значит – думаете обо мне?
– Я про вас ничего не сказала.
«Ишь ты, шельма, – подумала мать, улыбаясь и вздохнув. – А он – простак».
Илья Артамонов все настойчивее говорил ей:
– Поторопись со свадьбой, а то они сами поторопятся.
Она видела, что надо торопиться, девушка плохо спала по ночам и не могла скрыть, что ее томит телесная тоска. На Пасху она снова увезла ее в монастырь, а через месяц, воротясь домой, увидала, что запущенный сад ее хорошо прибран, дорожки выполоты, лишаи с деревьев сняты, ягодник подрезан и подвязан; и все было сделано опытной рукою. Спускаясь по дорожке к реке, она заметила Никиту, – горбун чинил плетень, подмытый весенней водою. Из-под холщовой, длинной, ниже колен, рубахи жалобно торчали кости горба, почти скрывая большую голову, в прямых светлых волосах; чтоб волосы не падали на лицо, Никита повязал их веткой березы. Серый среди сочно-зеленой листвы, он был похож на старичка отшельника, самозабвенно увлеченного работой; взмахивая серебряным на солнце топором, он ловко затесывал кол и тихонько напевал, тонким голосом девушки, что-то церковное. За плетнем зеленовато блестела шелковая вода, золотые отблески солнца карасями играли в ней.
– Бог в помощь, – неожиданно для себя умиленно сказала женщина; блеснув на нее мягким светом синих глаз, Никита ласково отозвался:
– Спаси Бог.
– Это ты сад убрал?
– Я.
– Хорошо убрал. Любишь сады?
Стоя на коленях, он кратко рассказал, что с девяти лет был отдан князем барином в ученики садовнику, а теперь ему девятнадцать лет.
«Горбат, а будто не злой», – подумала женщина.
Вечером, когда она с дочерью пила чай у себя наверху, Никита встал в двери с пучком цветов в руке и с улыбкой на желтоватом, некрасивом и невеселом лице.
– Извольте принять букет.
– Зачем это? – удивилась Баймакова, подозрительно рассматривая красиво подобранные цветы и травы. Никита объяснил ей, что у господ своих он обязан был каждое утро приносить цветы княгине.
– Вот как, – сказала Баймакова и, немножко зарумянившись, гордо подняла голову: – Али я похожа на княгиню? Она поди-ка красавица?
– Так ведь и вы тоже.
Еще более покраснев, Баймакова подумала: «Не отец ли научил его?»
– Ну, спасибо за почет, – сказала она, но к чаю не пригласила Никиту, а когда он ушел, подумала вслух:
– Хороши глаза у него; не отцовы, а материны, должно быть.
И вздохнула.
– Видно – судьба нам с ними жить.
Она не очень уговаривала Артамонова подождать со свадьбой до осени, когда исполнится год со дня смерти мужа ее, но решительно заявила свату:
– Только ты, сударь, Илья Васильевич, отступись от этого дела, дай мне устроить все по-нашему, по-хорошему, по-старинному. Это и тебе выгодно, сразу войдешь во все лучшие наши люди, на виду встанешь.
– Ну, – горделиво замычал Артамонов, – меня и без этого издали видно.
Обиженная его заносчивостью, она сказала:
– Тебя здесь не любят.
– Ну, бояться станут.
И, ухмыляясь, пожав плечами:
– Вот и Петр тоже все про любовь поет. Чудаки вы…
– Да и на меня нелюбовь эта заметно падает.
– Ты, сватья, не беспокойся!
Артамонов поднял длинную лапу, докрасна сжав пальцы в кулак.
– Я людей обламывать умею, вокруг меня недолго попрыгаешь. Я обойдусь и без любови…
Женщина промолчала, думая с жуткой тревогой: «Экой зверь».
И вот уютный дом ее наполнен подругами дочери, девицами лучших семей города; все они пышно одеты в старинные парчовые сарафаны, с белыми пузырями рукавов из кисеи и тонкого полотна, с проймами и мордовским шитьем шелками, в кружевах у запястий, в козловых и сафьяновых башмаках, с лентами в длинных девичьих косах. Невеста, задыхаясь в тяжелом, серебряной парчи, сарафане с вызолоченными ажурными пуговицами от ворота до подола, – в шушуне золотой парчи на плечах, в белых и голубых лентах; она сидит, как ледяная, в переднем углу и, отирая кружевным платком потное лицо, звучно «стиховодит»:
По лугам, по зелены-им,По цветам, по лазоревым,Разлилася вода вешняя,Студена вода, ой, мутная…Подруги голосно и дружно подхватывают замирающий стон девичьей жалобы:
Посылают меня, девицу,Посылают меня по воду,Меня босу, необутую,Ой, нагую, неодетую…Невидимый в толпе девиц, хохочет и кричит Алексей:
– Это – смешная песня! Засовали девицу в парчу, как индюшку в жестяное ведро, а – кричите: нага, неодета!
Близко к невесте сидит Никита, новая синяя поддевка уродливо и смешно взъехала с горба на затылок, его синие глаза широко раскрыты и смотрят на Наталью так странно, как будто он боится, что девушка сейчас растает, исчезнет. В двери стоит, заполняя всю ее, Матрена Барская и, ворочая глазами, гудит глубоким басом:
– Не жалобно поете, девицы.
Шагнув широким шагом лошади, она строго внушает, как надо петь по старине, с каким трепетом надо готовиться к венцу.
– Сказано: «за мужем – как за каменной стеной», так вы знайте: крепка стена – не проломишь, высока – не перескочишь.
Но девицы плохо слушают ее, в комнате тесно, жарко, толкая старуху, они бегут во двор, в сад; среди них, как пчела в цветах, Алексей в шелковой золотистой рубахе, в плисовых шароварах, шумный и веселый, точно пьян.
Обиженно надув толстые губы, выпучив глаза, высоко приподняв спереди подол штофной юбки, Барская, тучей густого дыма, поднимается наверх, к Ульяне, и пророчески говорит:
– Весела дочь у тебя, не по правилу это, не по обычаю. Веселому началу – плохой конец!
Баймакова озабоченно роется в большом, кованом сундуке, стоя на коленях пред ним; вокруг нее на полу, на постели разбросаны, как в ярмарочной лавке, куски штофа, канауса, московского кумача, кашмировые шали, ленты, вышитые полотенца, широкий луч солнца лежит на ярких тканях, и они разноцветно горят, точно облако на вечерней заре.
– Не порядок это – жить жениху до венца в невестином доме, надо было выехать Артамоновым…
– Говорила бы раньше, поздно теперь говорить об этом, – ворчит Ульяна, наклоняясь над сундуком, чтобы спрятать огорченное лицо, и слышит басовитый голос:
– Про тебя был слух, что ты – умная, вот я и молчала. Думала – сама догадаешься. Мне что? Мне – была бы правда сказана, люди не примут, Господь зачтет.
Барская стоит, как монумент, держа голову неподвижно, точно чашу, до краев полную мудрости; не дождавшись ответа, она вылезает за дверь, а Ульяна, стоя на коленях в цветном пожаре тканей, шепчет в тоске и страхе:
– Господи – помоги! Не лиши разума.
Снова шорох у двери, она поспешно сунула голову в сундук, чтобы скрыть слезы, Никита в двери:
– Наталья Евсевна послала узнать, не надо ли вам помощи в чем-нибудь.
– Спасибо, милый…
– На кухне Ольгунька Орлова патокой облилась.
– Да – что ты? Умненькая девчоночка, – вот бы тебе невеста…
– Кто пойдет за меня…
А в саду под липой, за круглым столом, сидят, пьют брагу Илья Артамонов, Гаврила Барский, крестный отец невесты, Помялов и кожевник Житейкин, человек с пустыми глазами, тележник Воропонов, прислонясь к стволу липы, стоит Петр, темные волосы его обильно смазаны маслом и голова кажется железной, он почтительно слушает беседу старших.
– Обычаи у вас другие, – задумчиво говорит отец, а Помялов хвастается:
– Мы жа тут коренной народ. Велика Русь!
– И мы – не пристяжные.
– Обычаи у нас древние…
– Мордвы много, чуваш…
С визгом и смехом, толкаясь, сбежали в сад девицы и, окружив стол ярким венком сарафанов, запели величанье:
Ой, свату великому,Да Илье-то бы Васильевичу,На ступень ступить – нога сломить,На другу ступить – друга сломить,А на третью – голова свернуть.– Вот так честят! – удивленно вскричал Артамонов, обращаясь к сыну, – Петр осторожно усмехнулся, поглядывая на девиц и дергая себя за ухо.
– А ты – слушай! – советует Барский и хохочет.
Того мало свату нашемуДа похитчик девичьему…– Еще мало? – возбуждаясь, кричит Артамонов, видимо, смущенный, постукивая пальцами по столу.
А девицы яростно поют:С хором бы тя о́ борону,Да с горы бы тя о́ каменье,Чтобы ты нас не обманывал,Не хвалил бы, не нахваливалЧужедальние стороны,Нелюдимые слободы, —Они горем насеяныДа слезами поливаны…– Вот оно к чему! – обиженно вскричал Артамонов. – Ну, я, девицы, не во гнев вам, свою-то сторону все-таки похвалю: у нас обычаи помягче, народ поприветливее. У нас даже поговорка сложена: «Свапа да Усожа – в Сейм текут; слава тебе, Боже, – не в Оку!»
– Ты – погоди, ты еще не знаешь нас, – не то хвастаясь, не то угрожая, сказал Барский. – Ну, одари девиц!
– Сколько ж им дать?
– Сколько душе не жалко.
Но когда Артамонов дал девицам два серебряных рубля, Помялов сердито сказал:
– Широко даешь, бахвалишься!
– Ну и трудно угодить на вас! – тоже гневно крикнул Илья, Барский оглушительно захохотал, а Житейкин рассыпал в воздухе смешок, мелкий и острый.
Девичник кончился на рассвете, гости разошлись, почти все в доме заснули, Артамонов сидел в саду с Петром и Никитой, гладил бороду и говорил негромко, оглядывая сад, щупая глазами розоватые облака:
– Народ – терпкий. Нелюбезный народ. Уж ты, Петруха, исполняй все, что теща посоветует, хоть и бабьи пустяки это, а – надо! Алексей пошел девок провожать? Девкам он – приятен, а парням – нет. Злобно смотрит на него сынишка Барского… н-да! Ты, Никита, поласковее будь, ты это умеешь. Послужи отцу замазкой, где я трещину сделаю, ты – заткни.
Заглянув одним глазом в большой деревянный жбан, он продолжал угрюмо:
– Всё вылакали; пьют, как лошади. Что думаешь, Петр?
Перебирая в руках шелковый пояс, подарок невесты, сын тихо сказал:
– В деревне – проще, спокойнее жить.
– Ну… Чего проще, коли день проспал…
– Тянут они со свадьбой.
– Потерпи.
И вот наступил для Петра большой, трудный день. Петр сидит в переднем углу горницы, зная, что брови его сурово сдвинуты, нахмурены, чувствуя, что это нехорошо, не красит его в глазах невесты, но развести бровей не может, они точно крепкой ниткой сшиты. Исподлобья поглядывая на гостей, он встряхивает волосами, хмель сыплется на стол и на фату Натальи, она тоже понурилась, устало прикрыв глаза, очень бледная, испугана, как дитя, и дрожит от стыда.
– Горько! – в двадцатый раз ревут красные, волосатые рожи с оскаленными зубами.
Петр поворачивается, как волк, не сгибая шеи, приподнимает фату и сухими губами, носом тычется в щеку, чувствуя атласный холод ее кожи, пугливую дрожь плеча; ему жалко Наталью и тоже стыдно, а тесное кольцо подвыпивших людей орет:
– Не умеет парень!
– В губы цель!
– Эх, я бы вот поцеловал…
Пьяный женский голос визжит:
– Я те поцелую!
– Горько! – рычит Барский.
Сцепив зубы, Петр прикладывается к влажным губам девушки, они дрожат, и вся она, белая, как будто тает, подобно облаку на солнце. Они оба голодны, им со вчерашнего дня не давали есть. От волнения, едких запахов хмельного и двух стаканов шипучего цимлянского вина Петр чувствует себя пьяным и боится, как бы молодая не заметила этого. Все вокруг зыблется, то сливаясь в пеструю кучу, то расплываясь во все стороны красными пузырями неприятных рож. Сын умоляюще и сердито смотрит на отца, Илья Артамонов, встрепанный, пламенный, кричит, глядя в румяное лицо Баймаковой:
– Сватья, чокнемся медком! Мед у тебя – в хозяйку сладок…
Она протягивает круглую, белую руку, сверкает на солнце золотой браслет с цветными камнями, на высокой груди переливается струя жемчуга. Она тоже выпила, в ее серых глазах томная улыбка, приоткрытые губы соблазнительно шевелятся, чокнувшись, она пьет и кланяется свату, а он, встряхивая косматой башкой, восхищенно орет:
– Эка повадка у тебя, сватья! Княжья повадка, убей меня бог!
Петр смутно понимает, что отец неладно держит себя; в пьяном реве гостей он чутко схватывает ехидные возгласы Помялова, басовитые упреки Барской, тонкий смешок Житейкина.
«Не свадьба, а – суд», – думает он и слышит:
– Глядите, как он, бес, смотрит на Ульяну-то, ой-ой!
– Быть еще свадьбе, только – без попов…
Эти слова на минуту влипают в уши ему, но он тотчас забывает их, когда колено или локоть Натальи, коснувшись его, вызовет во всем его теле тревожное томленье. Он старается не смотреть на нее, держит голову неподвижно, а с глазами сладить не может, они упрямо косятся в ее сторону.
– Скоро ли конец этому? – шепчет он, Наталья так же отвечает:
– Не знаю.
– Стыдно…
– Да, – слышит он и рад, что молодая чувствует одинаково с ним.
Алексей – с девицами, они пируют в саду; Никита сидит рядом с длинным попом, у попа мокрая борода и желтые, медные глаза на рябом лице. Со двора и с улицы в открытые окна смотрят горожане, десятки голов шевелятся в синем воздухе, поминутно сменяясь одна другою; открытые рты шепчут, шипят, кричат; окна кажутся мешками, из которых эти шумные головы сейчас покатятся в комнату, как арбузы. Никита особенно отметил лицо землекопа Тихона Вялова, скуластое, в рыжеватой густой шерсти и в красных пятнах. Бесцветные на первый взгляд глаза странно мерцали, подмигивая, но мигали зрачки, а ресницы – неподвижны. И неподвижны тонкие, упрямо сжатые губы небольшого рта, чуть прикрытого курчавыми усами. А уши нехорошо прижаты к черепу. Этот человек, навалясь грудью на подоконник, не шумел, не ругался, когда люди пытались оттолкнуть его, он молча оттирал их легкими движениями плеч и локтей. Плечи у него были круто круглые, шея пряталась в них, голова росла как бы прямо из груди, он казался тоже горбатым, и в лице его Никита нашел нечто располагающее, доброе.
Кривой парень неожиданно и гулко ударил в бубен, крепко провел пальцем по коже его, бубен заныл, загудел, кто-то, свистнув, растянул на колене двухрядную гармонику, и тотчас посреди комнаты завертелся, затопал кругленький, кудрявый дружка невесты, Степаша Барский, вскрикивая в такт музыке:
Эй, девицы-супротивницы,Хороводницы, затейницы!У меня ли густо денежки звенят,Выходите, что ли, супроти меня!Отец его выпрямился во весь свой огромный рост и загремел:
– Степка! Не выдай город, покажи курятам!
Вскочил Илья Артамонов, дернул встрепанной, как помело, головою, лицо его налилось кровью, нос был красен, как уголь, он закричал в лицо Барскому:
– Мы тебе не курята, а – куряне! И – еще кто кого перепляшет! Олеша!
Весь сияющий, точно лаком покрытый, Алексей, улыбаясь, присмотрелся к дремовскому плясуну и пошел, вдруг побледнев, неуловимо быстро, взвизгивая по-девичьи.
– Присловья не знает! – крикнули дремовцы, и тотчас раздался отчаянный рев Артамонова:
– Олешка – убью!
Не останавливаясь, четко отбивая дробь, Алексей вложил два пальца в рот, оглушительно свистнул и звонко выговорил:
У барина, у Мокея,Было пятеро лакеев,Ныне барин МокейСам таков же лакей!– Нате! – победоносно рявкнул Артамонов.