
Полная версия
Свет мой. Том 4
– Ну, знакомые тезисы самоуправцев, – сказал Антон.
– Так вот, с начальством местным, непуганым мне пришлось сражаться насмерть за сына. Безуспешно. Тогда дошла до самого главного военного – министра обороны Устинова. Пробилась к нему все же. Говорю, что раненому сыну в Афганистане еще долечиться нужно, а его опять посылают в мясорубку. Только после вмешательства самого Устинова и дали команду – вернули в тыл Сергея нашего. А его товарищ из Керчи – Генка – так пропал без вести.
– Мой тесть некогда – до сорок второго года – работал инженером на знаменитом оборонном Балтийском заводе города, которым руководил Устинов. Директорствовал тогда на нем.
– Интересно. Надо же! – воскликнула Элла.
– А в клубе, где я выставляю свои картины и где прежде делал и какие-то декорации к постановкам на афганскую тему, иногда собираются на юбилеи афганцы-солдаты, служившие там, в Афганистане. Может быть, и Ваш сын бывал в этом клубе? Здесь и теперь устраивают встречи и афганские семьи, перебравшиеся в Россию, спасавшиеся от талибов. – Антон остановился.
– Да, печальная страна, – посетовала Элла. – Стоило влезть туда и американцам с друзьями. С их рационализмом. Они не могут понять ничьей души (а собственную точно не имеют!) лупят по живому напропалую; они уверовали в силу ракет – ими долбят и долбят население.
– Дурацкое же дело – не хитрое, – сказал Вадим. – Ну, Вы, Антон тут встали, а мы пройдемся дальше – и вернемся.
– Ладно! Ладно!
И Антон, приноровившись, стоя, зарисовал поляну с раскидистым дубом спереди, засыпанную уже дырчатым снегом, коричневевший куст с кое-где висящими красноватыми листочками, весенние проплешины и парой прохаживающихся здесь ворон. Он, вернувшись к корпусу санатория, успел до завтрака еще зарисовать в блокнот и стремительную, покамест не растаявшую дорогу проходящей здесь улицы Портовая и черного бродячего кота на ней. Это были наброски. Для того, чтобы по ним неожиданно написать картины.
Но вот беспричинно, казалось бы, матерился шедший навстречу Антону старик, еще уверенный в своей физической силе – как будто сам с собой разговаривал – злился то ли оттого, что автомашина не пропустила его – не уступила ему дорогу.
– Что? – спросил Антон привычно у него.
– Зачем же такую волю дали женщине? Спрашиваю. Женщине раскатываться по дорогам… Мешать людям… – И губы старика – белые, крупные – гневно дергались. И он остановился и стоял. В недоумении.
IX
Кашину припомнилось смутно: раз он видел Илью Сивкова, своего мужиковатого напарника по комнате, у своих друзей Ивашевых. Там он с ним не общался, не толковал; тут же расспрашивал его о том, как он, шофер-техник, водил вездеход по калено-холодному панцирю пятого континента – Антарктиде. Восхищался мужеством его и его товарищей-исследователей, настоящих героев, которых печалил нынешний быт неустроенный.
Вот Илья Семенович вернулся с обеда в номер повеселевший и сообщил, что сейчас зайдет умелец, кто сможет исправить занемевший старый английский мобильник; ведь он сам-то уже два дня мучается из-за того, что неисправен аппарат и он из-за этого не смог поговорить с дочерью. Именно с нею он держал связь при здравствующих жены, сыновей и внуках. Явная неуравновешенность в семье.
Антон советовал ему купить самый простенький и дешевый мобильник, какой приобрел сам, и не мучиться с наладкой изжившего: это себе дороже, но Сивкову было жаль свой особенный (и по виду) мобильник, к которому он, старый человек, настолько привык. Между тем и приглашенный деловой мужчина из числа отдыхающих, покрутив в крепких руках сию штуковину, не смог запустить ее и тем самым успокоить его, рачительного хозяина.
Мысли Сивкова занимала дача, где он жил лето и хозяйствовал практически в одиночку, и не хотел ее бросать; она находилась где-то у черта на куличиках, в направлении Мги, в районе станции Старая Малуокса, есть там и Новая Малуокса, а дальше станция Погостье. Практически здесь безлюдье. Территория не имеет проезжих дорог. Ходят только редкие электрички.
– Минутку, Илья Семенович, как назвали станцию? – спросил Антон. – Погост?
– Погостье, – уточнил Сивков.
– Да, Погостье… – И Антон вспомнил с удивлением, что некогда это стойкое название помянула им – ему, Антону, и Любе – ехавшая в Севастополь Нина Федоровна из Благовещенска. Она приехала сюда на братскую могилу, где покоился ее родственник – защитник Ленинграда. И вот снова возникло оно – слово с каким-то утверждающим значением, что есть оно, еще существует в памяти. Знает о нем народ. «А мы – хороши, ротозейничаем, – попрекнул тут же себя Антон. – Под боком у себя ничего не видим. Сетуем на нехватку времени на все». – Да другому удивился:
– И что же Вам дети не помогают? У Вас же два сына и дочь? Так?
– Да, не получается у них, – тихо говорил он. – Кроме Тани. Она бывает.
– А зять? Вы говорите, что дочери иногда картошку отвозите на своих плечах. Вот и отсюда прямо повезете на дачу какую-то семенную. Что, и зять не может Вам помочь – отвезти? Заехать?
– Да, пускай… – отмахивался старик. – У меня там пруд с лягушками есть и даже озерцо. Уточки иногда плавают. Ну, внучок, бывает, наезжает… Я чуть не забыл: в Малуоксе памятничек советским солдатам стоит. Там братская могила. Захоронено десять тысяч погибших бойцов, и сюда не раз приезжало высокое военное начальство по юбилеям. Говоров в их числе. Туда ехать нужно с Московского вокзала.
А сюда я добирался очень рано – еще затемно, шел на станцию метро, путался и не знал, как добраться. Оступился и упал с вещами. Разбил лицо в кровь – вот еще отметина. Были руки в крови. Мне помогла подняться одна прохожая, не подумала, что я пьяный, как бывает…
Извините, я Вам не мешаю и Вашей работе?
«И чего я кипячусь? – тут же опомнился Антон. – А разве я не похож на него в чувстве свойства единоличия: не хочу обременять никого из близких своими делами-заморочками? Не требую ни от кого помощи? Ну-ну!»
– Скорее извиняться нужно мне, Илья Семенович, что докучаю отдыхающим своей возней с красками, – возразил Антон.
– Ну, помилуйте: Вы не навязчивы с такой работой, – сказал Илья Семенович. – Можно только желать соседствовать с Вами.
– Уж стараюсь быть потише. Не всем нравится нюхать краски.
– Да бывает так, что идиотом себя чувствуешь, а не виноват; случается, что и умный человек попадает в совсем дурацкое положение, какое нарочно не придумаешь. Вот случай был с моим знакомым – заядлым рыболовом. Он после того посмирнел. Он в Карелии дачничает. Значит – у самой Ладоги. А озера здесь сказочны, но опасны в непогоду – забирают утопающих. Надо быть на воде настороже, не выказывать свою удаль, дурь, панибратство… Раз он на моторной лодке вышел в озеро. Как-то неудачно привстал в ней, бегущей, потянулся, наслаждаясь; лодка накренилась, и он качнулся и выпал за борт. Не успел захватиться ни за что. На скорости. И лодка-то в таком накрененном виде стала носиться по воде, описывать большие круги вокруг него, несчастного. Он был один-одинешенек. Вокруг никого, берега не видно. Он попытался доплыть до места пересечения лодкой водного круга, чтобы, может, как-то зацепиться за нее; туда, куда нужно плыл, но не успевал. Обессилел. Думал: уже каюк! Его же спас капитан шедшего этим курсом теплохода. Тот заметил неладное. Значит, подняли пловца на борт теплохода, лодку-беглянку после заарканили. Вишь, как получилось. А так бы верная гибель, не случись помощи своевременной.
Антону пришлось немало гуртоваться с разными мужчинами и еще раньше – в гостиницах, когда бывал в командировках, и теперь – в санаториях. И в целом все было сносно – он мирился с какими-то возникавшими проблемами, уживался…
Но как-то Антон испытал настоящее невезение на этот счет, ночуя в двухместном номере московской гостиницы «Россия». Сюда он вошел уже в поздний час. Пальто напарника уже висело на вешалке, а напарника самого не было. Только Антон стал засыпать, в дверь постучали. Была уже половина первого ночи. Вошел плотный грузин с животом – средних лет. И как бы удивленный. Он, представившись, сказал, что приехал с Кавказа, работает там на текстильной фабрике. И вскоре он вышел опять, слышно поговорил с кем-то за дверью. И тут же вошли с ним еще три девицы, бывшие в какой-то униформе. Они сказали Антону:
– Извините, Вы уже спите, а мы вломились к Вам. – И стали тут же шушукаться между собой. Снова обратились к Антону:
– Извините нас. Там Алик закрыл номер с нашими пальто, а сам куда-то исчез, и мы не можем попасть туда. – Они угощали Антона шоколадом.
– Так вы домой опоздаете? – спросил Антон.
– Нет, не опоздаем, мы же москвички, – говорили они уверенно. Они были полупьяны.
Затем в номер протиснулись еще двое грузин и один русский. Включили полный свет, не обращая внимания на то, что здесь отдыхал Антон. Потом, когда девицы предупредили вошедших, что здесь отдыхает человек, они картинно прикладывая руки у груди, извиняясь, раскланивались, говорили, что они не знали этого. Однако меньше шума в номере не стало. Гости просили прощение за то, что они по стопочке коньячку здесь выпьют. Вытащив бутылку коньяка, пытались ее открыть; девицы все спрашивали про Алика: где он? Ругались.
Потом еще дважды приходили новые грузины, громко разговаривали с хозяином номера на пороге, входили сюда и раскланивались с лежавшим Антоном, извиняясь за то, что не знали, что тут человек спит.
Через полчаса командировочный грузин остался один; он, ложась в постель, предупредил, что храпит.
Да это происходил такой невыносимый храп с присвистом и взрывами, какого Антон еще никогда не слыхивал. Точно даже дрожали, казалось, подзвинькивали оконные стекла; а там, за окнами, за Москвой-рекой, у Кремля, на Васильевском спуске, ворочались дорожные камни. Оттого Антон уже не мог уснуть до самого утра, провертелся в постели; утром он с больной головой, измученный, поехал по учреждениям.
Ему мигом предоставили другой номер.
В прошлый раз здесь, в Стрельне, его соседом оказался бывший водолаз по профессии, значительно моложе его; тот регулярно по утрам занимался (к немалому стыду Антона) пробежкой, тренируя тело, но все же жаловался на свое телесное нездоровье, из-за чего лечащий санаторный врач даже не прописала ему никаких лечебных процедур, как бы страхуясь. Трофим нередко с интересом наблюдал как Антон работал пастельными мелками-грифелями, нанося краски на этюды.
Они обменялись номерами личных телефонов и потом перезванивались. Антон приглашал Трофима несколько раз на свои художественные выставки, и они встречались.
И Трофим сообщил Антону, что занялся всерьез рисованием, стал посещать занятия в изокружке.
Были теперь приглашены на выставку и Незнамовы.
Х
Антон кроме этюдописания в Стрельне занимался и прозой (так уж повелось у него), взяв с собой сюда исписанные отрывки, чтобы и тут почистить их, поправить, дополнить текст нужным образом, связать его; он рассчитывал так, может, преуспеть хоть еще немного, продвинуться в своих исканиях истины. Все, чем он был увлечен, для него представлялось единым целым и ничем не разнилось одно от другого; тут требовалось не только желание и страсть к продолжению творчества, но и несомненное усердие, большой труд.
Он с интересом взял в руку одну страничку с пометкой 31Х1955г.: «Ого! Почти 60 лет назад, мне было 26 лет! Ну, какая дурь одолевала меня тогда?» И углубился в чтение, удивляясь написанному.
Мне теперь противны эти записи, эти дневники – свои толкования – жалобы (кому?); но проклятая воля – все перебороть – делает из меня мудреца – философа, поэта и художника – любящего и ненавидящего людей. Я, пожалуй, проживу до 98 лет – за этот срок можно почти будет научиться выражать самого себя естественней. И поумнеть! Ныне ведь что ни человек, то статист общества; редкий житель остается самим собой – индивидуалистом. Я хочу всегда любовно смотреть в глаза людей. Кто-нибудь и в мои глаза так посмотрит. И тогда я буду счастлив, как младенец, не знающий никаких людских пороков.
«Что ж, почти недурственное изложение (на троечку) – это самовыражение, – подумал Антон. – Пятьдесят пятый, значит, год. Был сам в растрепанных чувствах. И тогда у меня еще не было друзей – Махалова, Ивашева, Птушкина и других. Но сейчас, признаюсь, я и не смогу столь складно выразиться. Как и в своей живописи ранней видишь порой превосходство и уместность прежнего мазка краски над теперешним мазком и завидуешь тому себе – прежнему в умелости и еще огорчаешься за нынешние неудачи, свою неумелость… И есть хотение все исправить лучше…
Да, сложно так вырывать из чьей-то жизни ее куски и, вырывая их, делать описание ее истинно художественным, втискивать в какие-то надлежащие рамки; в самой-то жизни все намного сложнее, хоть и кажется на вид проще».
Среди исписанных листков были и три тоже давних пожелтелых листка с записью рассказа брюнетки Ирмы, независимо-характерным секретарем-машинисткой кулинарной школы, в которой тогда руководил комсомолками-кулинарами и Кашин, как назначенец райкома комсомола. После службы на флоте. Он пробыл здесь около двух лет.
Ирма, как ему запомнилась, бывала иногда поэтично-резка и недружелюбна-неприемлима в меру и очень добра при проявлении взаимной симпатии к ней. Она, блокадница (попав в нее семнадцатилетней), жила с матерью на улице Марата – близ Коломенской улицы (где проживали и Кашины). Мать ее умерла от голода в марте следующего года, а в апреле она, очень обессиленная, была эвакуирована вместе с другими блокадниками на Большую землю. Их транспортировали, известно, через Ладожское озеро. В кузове полуторки. Полуторка ползла уже по колеса в льдистой жиже – с раскрытыми дверцами кабины. На случай, если грузовик станет тонуть и тогда шофер может успеть выпрыгнуть из кабины. И так спастись.
Затем они доехали до Ярославля. Ирме запомнилась станция Щербаково.
Вскоре она 28 суток добиралась до Краснодара – к тете; как раз тогда, когда сюда приблизились немецкие войска. Вследствие этого она снова эвакуировалась, поехала в тыл; в дороге же попала вольнонаемной в воинскую действующую часть – в прачечный отряд. Ей было девятнадцать лет.
В марте 1943 года советские войска освободили Северный Кавказ. Было затишье, и боевая часть, в которой служили прачки, сидела в плавнях под Керчью шесть месяцев – до начала нового наступления наших войск.
Затем они по 35-50 км передвигались вперед, и каждая прачка между тем успевала в день выстирать по 300-350 пар солдатского белья. Потому их прачечный отряд обычно располагался близ какой-нибудь воды.
Ирму неприятно удивило то, что не все киевляне радовались своему освобождению из неметчины, особенно жители в богатых домах.
В сентябре-октябре 1944 года подразделение, в котором служила Ирма, уже пребывало в Закарпатье – запомнилась ей Княжья Лука. С холмисто-гористой местностью, обсаженной виноградником, кукурузой, с монастырями, со срубами, с сараями – такими же, как и в России. Здесь местные жители жили бедно. Ходили в домотканых холщовых рубашках, брюки носили на голое тело на одной крупной пуговице. В мороз ходили босиком. Обеденный стол грубо сколочен, вместо стульев стояли колобашки деревьевые.
И вот здесь-то бандитствовали бандеровцы. Они убивали наших регулировщиц, медицинских работников, бригадиров, председателей; потому наши военные облаву на банды делали, выловив около 300 бандитов.
Так что по необходимости их вылавливали, а иначе нельзя было жить. Бандеровцы разбоем хотели всем показать, насколько они неукротимые бандиты; они убивали всех, на кого кидали свой косой, недобрый взгляд. У них миссия, видишь, такая сложилась, нацистский бренд, записанный, как гимн для услады мечты на призвание к разбою. Иначе боевикам нечем заняться. Ведь в трудах праведных, обыденных они не способны участвовать. Не приучены в жизни.
Отчего?
Антон, прочитавши это, вновь вспомнил свою давнюю поездку туда, в Закарпатье, во Львов, и не мог понять, анализируя, поступки западенцев, почему же они никак не могут ужиться ни с кем: ни с поляками, ни с венграми, ни с евреями, ни с русскими? Они ни к кому не приросли. Гроздь дикой ветки людской, буйной.
И вот эта зараза по прошествии лет снова ожила.
ХI
День за днем жар ненависти нес черный киевский майдан 2013 – проект евродушек и дерущихся магнатов.
Все всё отчетливей понимали: это не может закончится добром! Западенцы уже вовсю бандерствовали на Украине.
Более подверженная психозу Люба даже сон потеряла после пугающих теленовостей майдановских.
И она еще сильней обеспокоилась после того, как она позвонила знакомым киевлянам Малько и ужаснулась:
– Марина, что у вас мордуется в центре города? Вакханалия абсурда! Мы уже выспаться не можем спокойно после телерепортажей от вас. Это же страшно видеть!
Они познакомились давно в Гурзуфе.
– Ай, Любаш, не бери ты это близко к сердцу, – убежденно отозвалась Марина. – Не переживайте за нас. Мы в центр города не ходим. Пускай перебесятся там западенцы, драчуны – все-все, мы верим, успокоится. Ты же хорошо знаешь нас, упертых хохлов. Мы евреев переплюнем в упертости… Безумию нет предела. У нас, в Раде Верховной, депутаты вечно дерутся, за чубы друг друга таскают – играют в махновщину, в развлекушку… Ну и что из того? Падать в обморок? Еще чего?
Если бы…
Люба поразилась ее спокойствию и откровенной же лени видеть теперь какую-то опасность майдановщины. Она ее резонно предупредила:
– Ой, Мариночка, очнись; не передоверься себе, милая; чуешь, кувырнуться можно.
– Да, чего уж, бузы у нас хватало. Знаем. – Марина с этим согласилась.
Люба тут же созвонилась с другой толковой знакомой – севастополчанкой Надеждой, у которой она в нынешние времена, снимая жилье, обычно проводила летний отдых; но и твердо-решительная Надежда, бывшая юристка, была тоже еще нисколько не напугана смутой в Киеве; она говорила, что ничего еще не ясно и что Киеву покамест до Крыма далеко. И она по-прежнему определенно звала ее погреться под южное солнышко. Отчего было так приятно. Сразу подступало к сердцу человеческое тепло.
Антон по привычке всегда уважительно общался со всеми благоверными, с кем ему доводилось быть и что-то делать. Ему и в голову не приходило делить людей на наших и не наших, как вдруг такое началось у западенцев, на Майдане. Во всем. Беда.
Киевлянка Марина рассказывала, что анекдот, как Антон своеобразно встретил их, незнакомых еще ему Малько, приехавших в Ленинград.
В эту субботу Антон только что настроился в своей графической работе и только что у него в ней все пошло удачно-предвиденно, как к нему и явились непредвиденные киевские гости. Он вышел за двери на звонок и увидел на лестнице молодую пару, одетую нарядно, по-осеннему. Особа, бывшая в красном вязанном костюме, и спросила после того как они, незнакомцы, поздоровались:
– Любу Кашину можно видеть?
– Любу видеть нельзя, но вы заходите, – уверенно-знающе пригласил Антон переглянувшихся меж собой посетителей, пропуская их в комнату и усаживая в кресла, в то время как женщина, смеясь, повторила каламбур:
– Любу видеть нельзя, но вы заходите?
– Да, она сейчас отдыхает в Сестрорецке, – объяснил Антон. – Ее можно видеть там сегодня же.
Гостья представилась Мариной, Никола (усатый) был ее мужем. Два года назад, пояснила Марина, она вместе с Любой была в Крыму, и там они познакомились. В прошлом году в Ленинград приезжал мужнин брат – тоже с усами парень. Любитель сладкого.
– Вы, может быть, помните его? Он тогда привез торт из Киева… – напомнила Марина.
– Ну, что-то связанное с тортом я припоминаю смутно, – признался Антон.
– Теперь вот мы приехали посмотреть на Ленинград.
– Вы впервые здесь?
– Да-да, впервые.
Антон подробно рассказал и расписал маршрут, как им проехать в Сестрорецк к Любе. Вечером же водил их вдоль каналов и что-то рассказывал. На другой день был с ними в Эрмитаже в качестве экскурсовода. И что было примечательно: в то время как Марину интересовали портреты и картины, Никола чаще разглядывал инкрустации и отделку мебели, дверей и чаш. Потом приехала на встречу и Люба и они все вместе отужинали в ресторане. Киевляне приглашали Антона побывать в Киеве, в котором он еще не был в отличии от Любы, гостившей там однажды у дальней маминой родственницы, тети Мары.
Кашины уже много лет подряд выезжали летом в отпуск в поселок Кача и даже обзавелись знакомыми. Как-то здесь на пляже Антон занимался с дочкой Дашей написанием акварелей. И к ним пристали еще две девочки киевлянки, лет тоже одиннадцати, попросившие и их поучить рисованию. Просили об этом и их молодые матери. Девочки-киевлянки посещали изо-кружки. Антон не отказал. Так что на пляже образовалась целая группа юных художниц к удивлению отдыхающих. Они встречались и занимались рисованием.
Вспомнив те годы и дружескую атмосферу, окружавшую людей, и теперешнее напряжение, Антон лишь изрек:
– Бр-р-р! – Ему было непонятно, как руководители завели братскую страну – Украину в тупик. И ведь у них этот измор получился с заморской помощью и ухваткой. Ну, ну!
Да, в нашей величайшей по площади стране, где потеряться и раствориться можно запросто (и не зазорно), куда входили все союзные республики, люди сдружались магнитным образом – на нескончаемой любви, на благорасположении, на добрых чувствах друг к другу, заложенных со дня их рождения, на общих интересах; тогда не выпячивалась меркантильность, а национализмом и не пахло, и масками не пугали, и никто не знал, что это такое, к счастью. Хотя закостенелая русофобость упрямо прививалась с пеленок в Прибалтике.
Вот помог же немцам Горбачев, их лучший немец, вновь воссоединиться, незаконно поглотив независимое государство – ГДР. Только русские такого права на свое воссоединение не смеют иметь – они, рыцари меча, так считают и вопят об этом, как все прочие сумасброды, наши чесоточные недруги. Ведь живут же с такой химерой в мозгах! Да прости ты, всевышний, их ослепляющую ненависть к нам, своим освободителям от нацистов.
XII
Справедливость есть, на миру живет; она дарит радость людям стойким, верным, избранным – совсем не зря. Мы ее дождались. Наконец-то святое, великое торжество триумфально свершилось у нас, на Руси, этой весной 2014 года. Вышло, что на пике шабаша еврозадир против нашей Родины – России сии пустозвоны были подобающе осрамлены в правом и законном деле: по любви Россия вновь воссоединилась с Крымом, городом-бойцом Севастополем – воссоединилась на всеобщее ликование! На зависть политевнухам, ненавистникам всего святого. И пусть нам всегда несказанно везет в любви. От нее мы станем чище и сильней.
Однако неонацистские киевские боевики и гривноподельники колошматят бомбами и снарядами и выжигают собственный народ, восставший в Луганске и в Донбассе, как неблагонадежных славян, русских; это же Сталин некогда включил Новороссию – семь русских областей – с русскими в Украину, и хунта гнобит славян, хочет и дальше держать их, если получится, в узде; они, силовики, намереваются всех непокорных загнать в резервацию. И такая голубая мечта зародилась у неонацистских пособников, которые держат в заложниках своих интересов своих же покровителей – европейских господ.
– Я насмотрелась досыта на свихнувшихся украинцев, бывая в Крыму, общаясь с ними, заезжими сюда, – сказала Люба. – Их Европа поманила к себе – они сопли и распустили, развесили; они, жадные до всего, и от нас-то, русских, захотели манны небесной. Потому как заморочены, майдануты; все претензии выставляют к нам, к России, на то, что мы что-то им должны… Иные украинские бестии обзывают нелюдьми восточников, русских, лишают их родного языка, а сами-то повально все! – лопочат на русском! Не гнушаются ничуть. Завирательствуют.
Так, один хозяйчик Тарас упрямо убеждал нас в том, что бурундук – это же птичка. Именно такая птичка есть! Вот умора!
– Ну, братья-виртуалисты, – согласился Антон. – Что с них, замороченных, оголтелых, взять! И восточники ни за что не примут новонасильственный киевский режим: они-то, русские, униженные властью ни за что, не простят ему истребление соответственников. А с хохляцкой увертливостью я прекрасно знаком. Все-таки немало лет проработал вместе с директором Овчаренко. Достаточно полюбовался на его изворотливость.
– Он еще жив? – Вскинулась Люба. – Ты знаешь?
– Нет, я узнал только недавно: он умер в прошлом году. Мне сообщили.
– Он же твой одногодок?
– Нет, старше на год.
– Сожалею тебе и тем, кто у него еще есть. В живых.
– Меня посвятили в то, как он исхитрился во время перестройки, – то, что я там уже не застал; он вместе с каким-то подозрительным подставным делягой (и он с ним стал потом напрягаться в финансовом споре) провернули приватизацию этого двухэтажного охтинского павильона и гнали приличные, даже бешенные деньги, сдавая помещения в аренду. Мой знакомый – директор одной выставочной фирмы – выругивался матом при упоминании фамилии Овчаренко, касаясь в разговоре этой темы платежей. Вот тебе и партийная тихоня, замухрышка, никогда не лезшая на рожон с начальством! И я-то искренне сочувствовал этому бедолаге-директору, съемщику нужного помещения. Полностью разделял его такое мнение.