bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
19 из 32

Например, вот эта фотография. Я впервые вижу это лицо, и для многих, я уверен, оно будет незнакомо. Как и следующее фото…

– Но они все реабилитированы сейчас, – защищался проситель.

– Да, но все это нужно объяснить покупателю.

– Есть на это институт истории.

– Вот-вот. Это – огромная работа. Не только для Вас, составителя. Но помимо художественного совета института истории , есть еще и другие организации и Смольный, которые могут без объяснения причин остановить такое издание. В зародыше, что говориться.

– А я и подписи к фотографиям этим заготовил. Выписал из «Энциклопедии». Ничего от себя не придумал. Посмотрите…

– Нет, если такой альбом издавать, то текст должен быть другой – толковый; над ним надо работать, должен быть коллектив авторов, не абы как.

– Вот и главный ваш сказал мне: не можем опубликовать. Но ведь мне и денег за это не надо. Я по совести делаю. Мне уже семьдесят девять лет. Я не просто с улицы пришел. У меня с собой и грамоты, которыми был награжден. Фабрика бумаги наградила. Которая в Красном селе.

– Красносельская? Знаю такую фабрику. Было: названивал туда.

– Мы ее восстанавливали трудно. Там я мастером работал, а теперь музей открыли. Это первое, значит, предприятие в стране, где рабочие взяли власть в свои руки. К ним приехал Ленин. И сын самого фабриканта, владевшего фабрикой, поговорив с ним, Лениным, примкнул к революции, потом переехал в Москву и стал секретарем у Ленина. Как его фамилия? Я запамятовал…

– Не знаю, сударь, – сказал Антон. – Я ведь историю написанную знаю. Да и то поверхностным образом, потому как в таких – написанных – часто, если не всегда, опускают из вида не только такие моменты, кем до этого был такой-то человек (как, скажем, этот сын фабриканта), но и полностью фамилию. Не суть важно. Вот про то, как рыбу глушить, зверя бить – об этом с большим удовольствием и подробно пишут везде и печатают, и показывают на экранах.

– В Красном селе ведь была царская охота. Николашка приезжал. У него тут егеря были. Из трех егерей один до сих пор еще жив. Еще жив. Так вот, когда Николашка приезжал на охоту, то солдаты, охранявшие его, не смели на него смотреть – стояли к нему спиной.

– Это почему же? Сейчас бы наоборот считалось неуважением.

– Знаете, боялся так, что убьют. Это же ведь было накануне революции: был напуган. Прежде в Красном селе медведи водились.

– Нынче перебили всех зверей.

– Дальше к Старой Руссе еще водятся. И лоси есть.

– Ну, лоси после войны расплодились везде.

На том и закончился разговор у Кашина с его посетителем.

Янина Максимовна, Анатолий и Люба, однако, помнили недельной давности эпизод со вспышкой ярости мужа и отца, Павла Игнатовича, по поводу невинного высказывания Антона Кашина и пока не хотели подключать зятя к новому разговору с ним – не хотели злить его, обездоленного.

Антон же рассудил при них:

– Тесть бесится. Он оторвался от земли смолоду и к городу так не приник – город не приемлет фармазонов; он отсидел службу в различных конторах не шатко – не валко, услужал начальству – был им мил, хотя дело свое знал. Отсюда его банкротство моральное. Он теперь не знает, чем ему заняться; на балалаечке струнит иногда, Чехова почитывает – вот и все его занятия. Потому и бесится.

Хотя как-то на Любину жалобу на жизнь он бодрился:

– Ну у вас еще все впереди, вот мы в наши годы стариковские и то мечтаем о будущем, еще пожить хотим. Тут моя сестра Фрося поделились со мной жизненными планами своими, так я ахнул! А ты говоришь: такой стал народ! Прямо ужас один!

Ну, кому что важно на свете…


X


Анатолий пижонил явно: под молодого наигрывал. И пижонистрая синяя стеганая кепочка на голове, впервые виденная Антоном, на нем резко контрастировала со всей его спокойного цвета одеждой и только сильней, может быть, подчеркивала его этот пижонистый, противоестественный вид. Но ему такое нравилось.

– Ну, опиши ты его в романе, – говорила Люба мужу. – Почему, ты его не опишешь? Это же так интересно. Послушай, что он говорит. Тебе нужно с ним поговорить.

– Что, его заносит?

– Еще как!

И тут были незадачки.

И был сумбур с застарелым разводом. Полная неготовность.

Анатолий, особо не задерживаясь у Кашиных, уехал. У него были убийственно-нереальные планы съехаться с родителями.

Янина Максимовна осталась у дочери и зятя на ночь. Антон стал между делом перебирать скопившиеся на столе бумаги и многочисленные книжные эскизы, сортируя на нужные еще и уже ненужные, и наткнулся на черновик недавнего письма, им написанного, в вышестоящий Комитет по печати Совета Министров, где сигнализировал о том, что такая-то типография, несмотря на спущенные ей Комитетом лимиты, односторонне нарушила договор и исключила из плана выпуска ряд нижеперечисленных изданий. Их перечень состоял на двух страницах, внесенных убористым текстом, как Антон обычно писал, из двеннадцати пунктов! Антон поморщился даже. Неожиданно для самого себя. Не зная, от чего. Лишь подумал: «И так ведь всегда… С боем? С кровью? Нужно нос разбить, чтобы доказать кому-то что-то?»

На том остановился. От греха подальше…

Но еще до полного поздна от возился с бумагами при свете настольной лампы. Хотя и сюда помаленьку проступали волны начинавшихся белых ночей.

Естественно теща извертелась на постели, вздыхала, скрипела ночью. Во дворе-колодце орали. Гремели мотоциклы. Со всех сторон упражнялись в телевизионных потасовках напоказ артисты. И наяву – оголтелая публика.

Так что наутро Янина Максимовна была подавленно-неприкаянная и первым делом повинилась зятю, считая его, а не дочь, главным поверенным лицом:

– Знаете, Антон, не могу больше быть без дела, особенно в таком положении. Может, я поеду к себе? Как вы считаете?

– Конечно же! Я готов Вас сопроводить.

В эту минуту зазвонил в коридоре общий для жильцов телефон. Антон вышел из комнаты. Возле телефонного аппарата, висевшего на стене, стоял босой и полураздетый сосед со снятой трубкой в руках и в нее говорил, спотыкаясь на словах спьяна:

– Антон? Он кажется еще не пришел.

Антон перехватил у него трубку:

– Сегодня уже сегодня, а не вчера. Алло, Кашин. Слушаю.

– Привет, Антон, – был бархатистый голос Махалова. – Мы с сыном и Птушкиным едем загород. Не примкнешь – не поедешь на этюды?

– Извини, друг – сказал Антон. – Не могу сегодня. Вчера был, как предлагал тебе.

И после этого позвонил тестю:

– Павел Игнатьевич, я с Яниной Максимовной сейчас приеду.

– А зачем Вам-то, Антон, ехать – время тратить, – рассудил тот. – Ведь ничего же не случилось.

– Да, пожалуй, нет.

– Вы только посадите ее в трамвай. Тут встречу ее.

– Ладно.

Нет, определенно: человек был не лишен здравомыслия простого. Что, кстати, показывали и другие прежние его рассуждения.

Так и как-то Антон и Люба – во второй половине дня, – побывав на заливе у станции Морская и прогулявшись здесь, заехали по пути к Степиным, и зять с тестем сыграли 2 партии в шахматы. Антон играл легкомысленно, вернее, несобранно (было ему как-то безразлично), и поэтому продул. И, пока Люба с матерью шептались на кухне, Антон стал рассказывать тестю, сколь строго относился Ренуар к своим потребностям: одевался очень скромно: по 10 лет носил один костюм, питался тоже скромно: в его семье весь обед состоял из одного блюда. И Павел Игнатьевич тут заметил:

– Скажите как! А мы-то нынче стали также переборчивые в еде – все-то нас не устраивает! И еще твердим, что плохо живем и питаемся. Напридумывали себе изводящую диету, подсчитываем калории – кто сколько съел жиров, сколько белков, что полезнее. Куда век пошел! Скоростной. Человечески, я считаю, лет на двадцать-тридцать отстаем в своем сознательном развитии; электрики это термином обозначают: на две фазы, мол, а я-то знаю, что отстаем лет на двадцать-тридцать точно. Ну, скажите, пожалуйста, зачем нам, на севере, балконы? Они ведь на юге хороши, подсобны. И лоджии тоже. Если бы их здесь не было, то у меня была бы комната метра на три больше.

– Папа, и у меня вместо семнадцатиметровой была бы двадцатиметровая, – вклинилась вошедшая в комнату Люба, ожидавшая на следующий год получения ключей от кооперативной квартиры. Дом ее уже строился.


После ухода матери Люба мало-помалу успокаивалась, подбородок у нее не дергался.

Но она осталась недовольна пронырой-таки братом. Он проговорился. Он давно вынашивал исподволь идею, отнюдь, не развода родителей, а размена вместе с ними жилплощади в сложении со своей, выменяемой на трехкомнатную квартиру. Ее поразило то обстоятельство, что брат, уже нашедший подходящий вариант для размена с тем, чтобы его семье съехаться с родителями, – выделял родителям лишь двадцатиметровую комнату в коммунальной по сути квартире и что они были должны теперь жить вместе с ним и невесткой и двумя еще внучками-непоседами, а к ним еще будут приходить-заходить друзья, знакомые и пр. Значит, Янина Максимовна по своей материнской слабости должна будет кормить еще одного здорового мужика-сына, вечно голодного, плюс двоих девчушек. И особенно ее впечатлила его просьба: ты можешь – помоги, повлияй на мать, чтобы она согласилась на размен, а если она потом станет жаловаться, скажи, что это я упросил тебя. Мать колеблется в решении всего. А отец, видно, хочет спихнуть ее как раз на сына: она надоела ему своим нытьем.

Этим квартирным неустройством Люба поделилась с Ниной Яковлевной, старой институтской сослуживицей, расположенной к ней и та откровенно призналась ей, что если бы снова ей думать, иметь ли детей, она, наверное, не решилась бы. Хотел покойный муж. И теперь она осталась одна с 75-летней больной матерью на руках с 140 рублями зарплаты.

– Кой-какие вещички, оставшиеся от мужа, распродала, – сказала она, – надо же было свадьбы справлять сыну и дочери, поддержать их, и сели теперь на одну эту зарплату. Так было и так будет, – заключила она.


XI


Антон по возвращении с проводов тещи застал дома у камина уже какую-то прерадостную картину, которую хотелось чуть потрогать, погладить после всего. К Любе приехала красиво-чувственная темноволосая армянка Кэти, ее однолетка, верная давняя-предавняя подруга. Понятная, единствення. Та, с которой было усладой разговаривать свободно обо всем. Понимающе. Без утайки.

Поздоровались радостно. Подруги продолжали разговор, только что начатый за чаем. Антон не вмешивался покамест, схватился за столом за ручку, чтобы все интересное записать. Люба была возбужденной от этой встречи, говорила:

– Я говорю тебе: какая ты армянка – не знаешь апельсинового варенья! Меня армяне на работе научили варить.

– Да? – отпивала Кэти чай из чашки.

– Ну-у! Это не сложное варево, а вот сложно засыпать это все перед варкой.

– Я, знаешь, похудела на четыре килограмма. Я взвесилась вчера.

– Живешь, наверное, на пище Святого Антония. Я тебя знаю… Столько лет тебя знаю, что не могу понять: как ты попадаешь туда, в Бехтеревку?

– У меня, Любочка, начинаются галлюцинации. Шизофрения чистая. У меня к тому же поменялся участковый врач, и вот он – новый – стал засаживать меня. Когда меня забирали в последний раз в больницу, я стала реветь, и мне санитары ведро воды вылили на голову. Так один санитар дал мне по шее, что у меня искры из глаз посыпались.

– В палате много вас?

– Двадцать человек.

– Двадцать!?

– Да, и кровать к кровати. И утром надо мыть, ползать.

– Ужасно! Понимаю.

– Был у отца «Рыцарь» Миклашевского – ценность музейная, просили в музей продать…

– Да-да, видела. Вот такой.

– Так я дала ему по шее, он покатился по полу, но не разбился; теперь отец куда-то прячет этого рыцаря – от меня подальше. Я хотела отца спицей проткнуть – проткнула картину – тоже музейная ценность. Да спица была толстая, дыра в полотне образовалась пятимиллиметровая.

– Почему, Кэти, тебя сажают раз за разом?

– Ни по чему, Любочка. Говорю: шизофрения. Параноик. Все! Приезжают вдруг два санитала по два метра ростом. Хватают. Берут под две руки и увозят в кутузку, что говорится. Параноик – это мания преследования. Я паспорт свой сожгла – теперь новый мне не дают. В прежнем районе меня не трогали, не забирали в больницу, а в этом – Выборгском – после переезда сюда – плохо: не сочувствуют врачи мои мне.

– Ну, сочувствую, голубушка, тебе. Ты как-то говорила, что была у тебя пара теток талантливых?

– Одна сестра отца в трехлетнем возрасте болела минингитом, и вот результат: в свои шестьдесят лет она играла в куклы! Представляешь! А так все мои тетки были здоровые и прекрасно рисовали.

– А мать твоя?

– Мать за собой уже не следит – одевается кое-как.

– Да еще бабка есть? Жива?

– Да, бабке девяносто пять лет.

– О-ля-ля!

– На лице ее ничего не висит. В своем уме. Бабка испортила мне отношения с молодым человеком. Говорит мне: кто-то звонил – я не открыла ему дверь: еще ограбит! Любочка, я хочу напиться.

– А как ты домой доедешь? Проводить тебя?

– Как сюда приехала. Я доехала до Колокольной. Уснула в трамвае. Я спать стала плохо. И вот заснула таким приятным освежающим сном. Я себя там плохо стала чувствовать, а мне, оказывается, давали лекарство такое, как для слабоумных.

– Ну, Кэти, выпила – и поешь, поешь еще.

– Нет, голубушка, когда я начинаю много есть, я хуже себя чувствую. Когда дохожу до пятидесяти килограмм, тогда чувствую себя отлично. А в больнице – знаешь, что делают: если не можешь есть эту гадость,то связывают тебя и насильно вливают в рот эту гадость.

– Ой! – Люба поморщилась. – А ты уверена, что врачи правильно ставят диагноз?

– Ну, знаешь, при шизофрении наиболее верно ставят диагноз.

– А ты известную американскую книгу об этом читала?

– А-а «Разум против безумия»? Читала, читала. Да там, на Западе, они, больные, уже сами знают, какие лекарства и когда следует принимать. Притом сидят дома. А в этих наших больницах только время тратишь впустую и создаешь работу для воинственных санитаров.

– Да, не везет тебе, девочка, в этом новом Выборгском районе. Но молюсь за тебя. Ничего, дай бог, пройдет…

– А мне ваш район понравился – сейчас прошлась по нему.

– Ой, не смеши меня. Мне, Кэти, интересно что: вот ты драгоценности выбрасываешь – ты понимаешь, что делаешь глупости?

– Нет, не понимаю тогда, когда это делаю. Просто все браслеты, амулеты и прочее завязала в целофановый пакет и спустила в мусоропровод. А часы забыла присоединить туда. Иду и говорю всем своим: «Сейчас и это спущу!» Ну родители услыхали – бегом во двор. А тачки с мусором уже увозят. Так им еще повезло: в первом же бачке нашли все мной выброшенное! Рабочие говорят отцу: «Давай, батя, пятнадцать рублей на выпивку».

– Он отдал?

– Конечно! На радостях… Что не сделаешь… С беспутным дитем…

– Ты свои побрякушки-то золотые отдай отцу. Мало ли что. Деньги всегда нужны тебе будут. Теперь скажи мне: а как твой Нерсес влюбленный?

– Он пьянчужкой стал. Закоренелым.

– Такой красивый мальчик.

– Нет. Некрасивым стал. Растолстел.

– У твоего отца большие связи?

– Никаких связей нет.

– Растранжирил уже все?

– Мне неведомы его дела. Не влезаю в них. Своих забот хватает. Ты знаешь, я была в Бехтеревском институте, в дневном стационаре.

– А на ночь домой уходишь?

– Да. Там было так интересно. Там был с нами один занятный артист – он играл в телевизионном фильме. Каком – не помню названия…

– А нельзя тебе снова попасть в тот стационар? Если ты говоришь, что там тебе понравилось быть.

– В нашем районе теперь открыли нечто подобное, – говорила Кэти. – Находишься в таком заведении до пяти вечера, а в пять часов уходишь домой. Любо-дорого. Это лучшее – сидишь не взаперти. И дают лекарства, наблюдают врачи, санитарки.

– Вижу: волосы у тебя хорошие, – отметила Люба.

– Ну, когда попадаю в больницу, – они начинают лезть. А в больнице я и к холоду уже привыкла – не боюсь. Рубашка ситцевая. Платьицо фланелевое. Ничего! Когда там последний раз лежала, там был сад – при больнице этой; нас, больных, выпускали погулять в нем. Так папаша мой прозвал это вольером.

Обе подруги при этом засмеялись.

– Говорит: это что? Вольер номер такой-то?! Так сидела одна страдалица невинная – соседи квартирные побили-поколотили и – вот тебе! – посадили сюда ее. И сидела тут полгода. «Ну, и сидите, – говорят, – тише будет нам».

– Да, жестокая судьба, людьми ведомая.

– Я была в других больничных отделениях, где выводили нас погулять и даже водили на концерты, на танцы, а тут, в Выборгской, не водят никуда, мы не гуляем.

– Почему же, Кэти? Месяцами сидела взаперти – и не выходить на улицу?!

– Потому что заведующая идиотка, психопатка. Больная больше, чем мы.

– Ты зубы-то когда будешь вставлять?

– В поликлиниках мне все зубы испортили. Просверлили здоровый красивый передний зуб – оказалсся здоровым: ошиблись. Ну, запломбировали его – теперь четыре года уже болит.

– Золотые коронки – это ничего. Сделай совершенно искусственный зуб. Он и другие будут беленькие, а прикрепляться будут на золоте. Привыкнешь… Будет одна коронка и еще одна. А те даже не видны будут – мостик сделаешь… Проваливается ведь все. И помоложе будешь выглядеть.

Я все-таки не могу понять, почему тебя так держат долго?

– Раз меня выписали с галлюцинациями – диссимулировала; а раз здоровая попала в двадцать третий вольер – год там сидела.

– А ты к психиатору, к терапевту ходишь?

– К психиатору – да.

– У тебя инвалидность определена – с правом работы?

– Без права.

– И куда ты хочешь устроиться?

– Я… хочется мне что-нибудь поинтереснее заполучить. Я уже дисквалифицировалась – ведь техником некогда работала. Я сказала брату. Хотелось бы только не канцелярской работой заниматься.

– Разумеется!

– Брат что-то изобрел уже, да остановился: пьет безбожно. У матери же брат – пьянчужка. Вот и он… Это унаследовал.

– У него дети есть?

– Троица.

– Взрослые? Он приезжает к вам?

– Сейчас нет. Слушай, Люба–Любовь, я так хочу на «Лебединое озеро» пойти.

– Что ж, давай пойдем. Надо только билеты в Мариинку достать.

– Так я попрошу Долуханова, родного брата композитора – он достанет билеты.

– А помнишь, был такой настырный артист… как его зовут? Сватался к Ванде.

– Она ему отказала.

– Отказала?! У тебя есть пластинки шансонье – всякие?

– Нет, но я принесла тебе другие послушать. У меня их много: папаша не может удержаться – все покупает их.

– А статуэтки больше не покупает?

– Ни-ни. Он еще марки собирает.

– Пускай! Потом ты с молотка все пустишь… Скажи: а Ванда все такая же красивая, что парни были без ума от нее. Дрались между собой.

– Она поплошела внешне. Расползлась отчего-то?

– Может, аборт был?

– Боже упаси, ни в коем случае!

– Ой, как сложно! Кэти, там, в больнице, книжки вам дают? Что вы делаете полный день?

– Я книжки не могла читать, поверь. Газеты лишь читала: отец приносил мне при свиданиях – там даже захудалых газет нет. Не водятся. И телевизор сломался. Некому починить.

– И «Семнадцать мгновений весны» ты не видела?

– Нет.

– Жаль, голубушка, жаль тебя. Послушай, ты уж больше не попадайся. Если тебе плохо станет, то и не говори.

– А санитары, милая, сами приходят, когда им вздумается; им же нужно работать, чем-то заниматься, чтобы получать денежки. По этому принципу и в сталинских лагерях на Чукотке и везде работали исправно, знаешь сама. А один психиатр мне сказал – просветил мое знание: что тогда, когда сокращается у человека расход жизненной энергии, тогда он начинает тупеть и полнеть.

– А ты сказала, что тебе эти таблетки хорошо подходят.

– Для меня вот только теперь подобрали подходящую смесь. Она на каждый организм индивидуально действует. И в большинстве случаев отрицательно. Я, говорю, на четыре килограмма уже похудела, и у меня лицо страшнее становится при таком похудении.

– Как раз певцы от своего голоса при упражнениях худеют. Ну, а мама что говорит?

– По поводу чего?

– Ну вот насчет твоих мытарств.

– Когда я попадаю в больницу, она худеет тоже. И как, скажем, я выгляжу сейчас? На внешность. Хорошо или плохо?

– Под глазами у тебя чуть припухлости. Или ты не высыпаешься?

– Нет, постоянно это есть.

– И еще: когда ты улыбаешься, тебя, верней, лицо твое, очень портят зубы. Дырки черные в них обращают на себя внимание. Чисто психологически. Вставишь зубы – так настроение у тебя сразу будет другое. Поверь мне.

– Была я, Любовь, и на Пряжке… – откровенничала меж тем Кэти. Говорила она резко и как-то сочно.

– О господи! И там ты уже больничничала?

– А то как же! В первый раз именно туда попала. Загребли меня.

– А потом куда?

– Потом – в Болицкого, потом в Скворцова-Степанова и так далее… Ну, понимаешь… Из Бехтеревки меня уже турнули – потому, что в меня там втюрился, могу признать, один талантливейший артист, легкий, светлый человек, а я-то, дура, предпочла влюбиться в невзрачного суетливого врача, который лечил меня… Позор!… Был, естественно, тарарам… И больше уж меня туда не забирали. Как чуму неуправляемую… Вот так… Уже десять лет я так существую – живу, бесправная совсем; мне было двадцать шесть лет, когда я впервые попала в больницу. Так что юбилей этому получается у меня. Его я отмечаю вином…

– Послушай, Кэти, или Катенька, может, тебе замуж выйти?

– Некогда мне: я вечно попадаю в больницу.

– Будешь супы, каши варить. Варенье апельсиновое…

– Один знакомый директор обещал. Но я все время попадаю в больницу. Хотя все врачи мне говорят, что это излечимо, пройдет скоро.

– Врач должен обнадеживать больного, иначе болезнь не вылечить.

– Так мой папа от него теперь уже в ванну закрывается, когда он приходит к нам.

– Кто: врач?

– Нет, директор этот. Вымогатель. Обещавший жениться на мне. И работу.

– Позволь… а он знает, что с тобой такое?

– Знает. И место рабочее мне уже приискал. Сказал: будешь кассиром. Но уже мамаша моя говорит каждый раз этому благодетелю моему, только он появляется у нас: «знаете, а отца дома нет». А отец мой уже в ванне сидит – закрылся. Потому что директор этот обещальник, вымогает у него какую-то редкую кавказскую марку. Я говорю отцу: «Отдай ее ему! Он хоть на работу меня устроит!» Секретарить…

– А Ванда что ж?

– Муж у нее был такой противный – просто рвотный порошок. У нашей родни, должно быть, есть одно спасение: она от него тоже в ванну – на ночь! – запиралась! Спала в ванне. Представляешь! Развелась потом с треском. Она почти сразу, как вышла, развелась. Сына матери на воспитание привезла.

– А мать ее в Мурманске?

– Она все хотела на квартиру кооперативную заработать. Вот приедет скоро.

– Слушай, чем ты красишься?

– Хной…

– Очень красивые волосы.

– Да я совсем уже белая. У меня седина в двадцать лет уже была.

– И не видно ее. Волосы густые.

– Тут пошла я на фильм «Дожди смывает следы» – и через двадцать минут сбежала из кинотеатра.

– Почему? А мне так хвалили этот фильм. Говорили: наподобие французского «Мужчина и женщина.»


– Там, знаешь, целуются два идиота – до умопомрачения.

– Ну, традиция. Ромен Роллан поддерживал ее в литературе. Мне-то интересно знать, в каком тоне и ключе это сделано, наколько профессионально. Режиссер же реалист, поди? У него притом самый изумительный партнер – самый красивый из балерунов.

– У него за границей была вторая жена.

– Да, вторая. Русская.

– Я не знаю. Об этом у нас не пишут.

«Секретарить. Секретутствовать.»… Слова эти застряли в голове Антона, и он на какой-то момент перестал слышать разговор гостьи и Любы, легко представив себе реальную «рабочую» атмосферу в здании на Охте, где был выставочный зал художников и размещалось – в пристройке – издательство.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ


I


Опустошенной Люба вернулась в старый дом к Антону, верному ей по долгу любви и ее достоинству, дающему ей защиту; он уважал ее чувства, их спонтанную вспышку, желал ей лучшей жизни, не смирился с хамством мальчика, решившего вдруг, что зацепил ее легко из-за ее беременности, отчего теперь ей, имеющей гордость, стоит только покориться такой судьбе. Для Антона стало очевидным ее растерянное примирение (или добровольное смирение) со случившимся. Поскольку она сама была виновницей тому. И ее уничижительность в поведении он воспринимал уже как личную трагедию. Потому-то он так уверенно и хотел возвращения к нему Любы. И даже готов был принять ее вместе с неродной дочерью – шел сознательно на это. Ее новый кавалер оказался настолько ненадежен, немужской закваски, самонадеян; он не мог быть надежной опорой, нужным советчиком, оберегателем.

На страницу:
19 из 32