Полная версия
Певец боевых колесниц (сборник)
Его друг Борис Скобельцын восторженный, готовый восхищаться женской красотой, совершенством храма, женственной псковской природой, где цветок в полях, звезда в небе, заря над озером славили божественный дух, витавший над перламутровым миром. Трое они были неразлучны, без устали обходили заросшие травами храмы, ликующие монастыри, каменные кресты и надгробия, сопровождая свои походы пирами и трапезами в обществе красавиц, которые следовали за ними, пропадая в ржаных колосьях, золотых подсолнухах, в ночных русалочьих купаниях. Белосельцеву, который не расставался с друзьями, была наградой красота русской природы, русской безбрежной истории, ликующего бытия, которым одарила его эта дружба. И они все трое, перевертываясь, катились с горы, заворачиваясь в цветы, как в душистые одеяла.
Случилось загадочное, необъяснимое. Смирнов и Скобельцин возненавидели друг друга. Это была не просто неприязнь, была ненависть. Частичка загадочной тьмы попала в их отношения и все исказила, изуродовала. Это была не ревность к женщине, не соперничество в искусстве, не расхождение взглядов. Это была темная ненависть, пугавшая своей необъяснимой беспощадностью. Они жили в одном доме и перестали встречаться. Сталкиваясь случайно на улице, переходили на другую сторону. Говорили друг о друге ужасные вещи. Белосельцев страдал, разрывался, беспомощно пытался их примирить. Скобельцина сразила болезнь. Зная, что умирает, из последних сил выбирался из города к своей любимой Никольской церкви в Устье. Они сидели на берегу, видя, как плывут в озере лодки с копнами зеленого сена и у косцов красные в вечернем солнце лица.
Борис попал в больницу и мучительно умирал. В седой бороде был виден черный хрипло дышащий рот. Белки был желтыми, он водил глазами и не узнавал никого. Так случилось, что в больницу с той же болезнью попал Смирнов. Их палаты были на разных этажах. За несколько часов до Бориной смерти Сева спустился к нему и сел в изголовье. Они молча сидели. Внезапно Скобельцин протянул ему руку, и Сева сжал ее. Так и сидели, пока Боря не перестал дышать.
Хоронили Скобельцина в серый студеный день. Он лежал в гробу среди замерзших цветов. Священник отпевал его, качал кадилом, стояли смиренные друзья. И вдруг из серого неба, сквозь кадильный дым, слетел голубь и сел на грудь Бори. И все изумленно молчали, явившись свидетелями чуда. Белосельцев всю жизнь разгадывал эту притчу о божественном примирении, о воссиявшей любви.
Все это он поведал Господу, принявшему образ кузнеца Василия Егоровича, и не заметил, как тот исчез среди праведников, строивших гнезда.
Белосельцев думал о друзьях своей юности, зная, что оба находятся в Царствии и скоро они повстречаются.
Глава пятая
Над Царствием шел дождь. Мелкий, звенящий, нескончаемый, на несколько дней. Небо серое, тусклое, сеяло и сеяло брызги, от которых травы блестели, синие колокольчики слиплись, с деревьев капало, птицы умолкли, и эмалированные тазы под карнизами давно были переполнены, – в них беспомощно трепетали мотыльки и не умеющие выбраться жуки. Леса стояли молчаливые, сочные, полные тайного роста, когда вдруг под дубами встают на своих упитанных ножках крепкие боровики и скользкие лесные улитки еще не успели прорыть в их бархатных шляпках борозду.
Под навесом кипел самовар. Семен Михайлович Буденный смешил двух балерин императорского Мариинского театра, показывая, как у них в селе пили чай вприглядку. Он клал на стол кусочек сахара, пучил на него глаза, а сам хлюпал чай из блюдца, смешно раздувая усы. Белосельцев раздумывал, не накинуть ли ему брезентовый плащ с капюшоном, пойти в лес и набрать корзинку свеженьких, с маслянистыми головками подосиновиков и подберезовиков.
Он услышал далекий стон и дрожанье земли. Мимо пролетела стая воробьев, они торопились, и было видно, что они выполняют поручение Господа.
Стон усилился, он напоминал рык животного, которому причиняют мучение.
Толчки земли сменились хлюпаньем и чавканьем, как будто месили глину.
– Что это? – спросили балерины у Семена Михайловича Буденного.
– Изгоняют из Царствия, – ответил маршал, сурово нахмурившись.
– А зачем было брать?
– Недогляд вышел.
Белосельцев взглянул туда, откуда раздавалось хлюпанье, и увидел странную процессию. Голые, под дождем двигались Михаил Сергеевич Горбачев, Борис Николаевич Ельцин, Андрей Дмитриевич Сахаров и Анатолий Александрович Собчак. Их босые ноги погружались в глину, тонули в ней, с хлюпаньем выдирались. Чем дальше они шли, тем рытвина, которую они оставляли, становилась глубже, в ней бурлила вода. Они проваливались в гущу сначала до колен, а потом до бедер и со стоном выдирались из жирного месива. Им сопутствовали жены Раиса Максимовна, Наина Иосифовна, Елена Боннер и Людмила Нарусова. Все были голые, перепачканы глиной, висли на руках мужей, а те, охая и стеная, выворачивали ноги, которые тут же тонули в глине. В рытвине, которую они прорывали, бултыхались другие мужчины и женщины. Не все были знакомы Белосельцеву, к тому же они были перепачканы глиной. Тяжело несла свой огромный живот, непомерные синие груди Валерия Ильинична Новодворская. Вихляя крепкими сбитыми ягодицами, шла Галина Старовойтова. Там же виднелся бородатый Шейнис и маленький Шахрай, который несколько раз падал и скользил в глине, как змея.
Процессию сопровождали серафимы, отсвечивая мрачным зеленым светом, напоминая конвоиров, охраняющих колонну пленных. Множество воробьев с гневным чириканьем летело над процессией, изгоняя ее из Царства.
Ударил гром, и несколько раз ослепительно сверкнуло. Илья Пророк промчался на боевой колеснице, в которую была запряжена серебряная змея. Это была молния, которая обожгла Елену Боннер и ужалила Раису Максимовну. Процессия приближалась к границам Царствия, где стояли воротца из отсыревшего теса и вдоль проселка тянулись прясла. Когда серафимы стали выталкивать отлученных от Царства, Борис Николаевич издал страшный утробный рык, распугавший ангелов, а Михаил Сергеевич упал на колени и стал рыдать. Зеленые серафимы подталкивали их к береговой кромке, где кончалось Царствие Небесное и начиналась русская Арктика. Черные, как антрацит, льды уходили за горизонт. В небе жутко светила багровая звезда без лучей. Как черные продолговатые яйца, всплывали из-подо льда американские подводные лодки. Было видно, что на одной лодке пожар. Когда Бориса Николаевича Ельцина и Наину Иосифовну подтолкнули на край обрыва, на проселок, догнав процессию, выбежала Татьяна Дьяченко:
– Мама, папа! – кричала она. – Мама, папа! – Ее удерживали праведницы, не пускали за тесовые ворота.
Серафимы, похожие на столпы зеленого света, по очереди сталкивали в черноту ночи изгнанников, и те проваливались под лед, уходили в черную безмолвную бездну.
Глава шестая
Рытвина, зиявшая там, где прошли изгнанники, осушалась. Праведники вычерпывали из нее воду, засыпали землей. Высаживали молодые сосенки, и вскоре вместо уродливой рытвины зеленела молодая сосновая роща, и птицы отыскивали места для гнезд. Белосельцев, удрученный жестоким зрелищем, снова взялся искать Господа, чтобы предстать перед ним и поведать о земных деяниях.
Он расспрашивал праведниц, сажавших сосенки, не видали ли они Господа Бога.
– Да вот же он! – ответили ему, удивляясь его рассеянности, и указали на немолодую женщину в фартуке и линялом платочке.
Она перебирала сосновые саженцы. И Белосельцев изумился, как же раньше он ее не заметил. Это была тетя Поля, у которой в селе Бужарове поселился в юности, когда оставил Москву и уехал на природу, став лесником. Конечно же, это была она, хлопотливая, смешливая, многострадальная, как и все русские вдовы, которых обижали всю их жизнь, и они оставались сердечными, терпеливыми, ни на кого не пеняли, хранили память о своих почивших мужьях. Конечно, тетя Поля и была Господом Богом, прожившим вместе с Белосельцевым две зимы и два лета в утлой избушке, где за русской печью стояла кровать, деревянный стол, за которым он писал свои первые рассказы. Долгими вечерами они играли с тетей Полей в карты, и та огорчалась до слез, когда проигрывала. Иногда он приносил из магазина бутылочку красного, и тетя Поля, пригубив сладкую чарочку, пела дивные русские песни, про любовь, про охотников и разбойников, рассказывала бесконечные истории о детях, что умерли в раннем возрасте, о тараканах, которые перед началом войны ушли из избы за реку, о своих обидчиках, о добрых людях, помогавших в беде. И все своим изумительным русским говором сказочницы и вещуньи. Когда подступали трескучие ночные морозы, они с тетей Полей переносили из сарая в избу и опускали в подпол кур и петуха, и ночью Белосельцев сквозь сон слышал, как из погреба кричит петух, и ему казалось, что в центре земли живет птица с огненным гребнем и земля на петухах стоит.
Конечно же, это она, тетя Поля, была Господом Богом, и к ней обратился Белосельцев.
– Господи, это я явился к Тебе, чтобы поведать, как в земной жизни я исполнял твои задания. О чем тебе рассказать? Быть может, о том, как в Мозамбике минировали аэродромы, куда из ЮАР приземлялись легкие самолетики с диверсантами? Пополняли запас топлива, брали взрывчатку и летели дальше взрывать нефтепроводы в Бейре. Аэродром был простым пустырем в саванне, среди редких кустов. На песке оставался след самолетных колес, от прежних посадок. Мы заложили в колею взрывчатку и стали ждать самолет. К вечеру раздался треск мотора, похожий на цикаду. Самолет из фанеры, выкрашенный в оранжевый цвет, опустился на грунт, побежал и взорвался. Взрывом его перевернуло, и он горел колесами вверх. Когда мы подошли, то увидели, что пилотом была женщина, в комбинезоне, с автоматом «Узи». Тебе это интересно узнать?
Тетя Поля печально вздохнула и, подперев щеку, задумалась, быть может, вспоминала своих умерших детей, от которых остались в сундуке линялые рубашечки, а под потолком – железное кольцо, на котором висела зыбка.
– Тогда послушай, как в Средиземном море на Пятой эскадре мы ходили на суденышке радиолокационной разведки у берегов Ливана. Там в долине Бекаа шла война, израильские самолеты взлетали из Хайфы и летели низко над морем, невидимые для радаров. Мы фиксировали их массовый взлет, передавали информацию советским зенитно-ракетным полкам, прикрывавшим Бекаа. И когда израильские «Кфиры» собирались нанести удар, они попадали под выстрелы наших зенитных ракет и, сгорая, падали на оливки и виноградники. Это тебе интересно?
Тетя Поля молчала, только смахнула краем платочка слезу:
– Расскажи-ка мне лучше, Витюша, как видел лису.
Ну конечно, он видел лису тем февральским солнечным днем, когда в счастливом одиночестве праздновал свое рождение. Лиса была послана ему в подарок этими янтарными полянами, розовыми шишками на вершинах елей, красной веткой брусники.
Он работал лесником, и его угодья касались стен Ново-Иерусалимского монастыря, взорванного немцами, напоминавшего гору с осевшей вершиной. Божественный Никон своей русской необъятной мечтой решил перенести под Москву святую Палестину, чтобы здесь, в подмосковных лесах, во время второго пришествия опустились стопы Христа. Белосельцев носился по снежным полям на своих широких, как лодки, лыжах, не ведая, что, влетая в леса, он погружается в кущи Гефсиманского сада. А шагая по черным лесным дорогам среди красных и синих цветов, не догадывался, что повторяет крестный путь. А ныряя в студеную Истру, не задумывался над тем, что погружается в Иордан.
В монастыре он подружился с местным краеведом Львом Лебедевым. Дружба с ним длилась всю его жизнь и одарила его священным обожанием, русской тайной, знанием о русской Голгофе, русской пасхальной судьбе. Ночью они со Львом Лебедевым прихватывали керосиновый фонарь и шли в разоренный храм, хрустя по разбитым изразцам. Вставали под провалившийся купол, и сквозь огромный пролом смотрело на них все сверкающее звездное небо, как Божье лицо. Они молились, не зная ни одной молитвы. Лев Лебедев крестился и стал отцом Львом, а позже крестил Белосельцева в смоленском селе Тесово. В день Казанской Божьей Матери Белосельцев опустил голые стопы в ледяную купель, и отец Лев облил его крещальной водой. И ночью они шли по Смоленской дороге, неся перед собой керосиновый фонарь, пели, читали духовные стихи, говорили о Русском Чуде, Русской победе.
Отец Лев, повторяя судьбу многих русских батюшек, пил горькую, ссорился с иерархами и позже ушел в лоно зарубежной церкви. Он умер от разрыва сердца на аэродроме Кеннеди, возвращаясь в Россию. Тетя Поля, дававшая приют Белосельцеву в течение нескольких лет, умерла дождливым осенним днем. Несколько лесников и он, Белосельцев, несли ее легкий гроб на гору, где темнели кладбищенские березы. Могила была отрыта, и на сырой земле были разбросаны маленькие коричневые кости ее детей. С ними она соединилась в могиле, на которой через год выросла желтая пижма.
Белосельцева не удивило, что тетя Поля, бывшая одновременно Господом Богом, куда-то исчезла, растворилась, истаяла среди других праведников, населявших Царство. Господь Бог являлся ему в разных обликах, и Белосельцев безошибочно узнавал его присутствие по признакам святости, таким, как отсутствие тени, или хождению по травам, которые не сгибались под его шагами.
Белосельцев шел по чудесным влажным лугам, которыми изобиловало Царствие. В травах краснели цветы с липкими головками, которые он в детстве называл «богатырскими». Ему казалось, что в таких лугах среди таких цветов пробирались на конях русские богатыри, и кони тонули в травах по самые гривы.
Он увидел среди луга малое светлое озерцо. Оно было окружено бахромой голубых анютиных глазок. В озерце, как в ванной, сидели молодые прекрасные женщины, выжимали из волос озерную воду, поправляли прилипшие к телу, ставшие прозрачными сорочки. Их было девять, темноволосых, златокудрых, хрупких и гибких, полных и томных. Они увидели Белосельцева и стали звать к себе, в озеро. И он узнал в них женщин, которых любил когда-то и которые среди множества других мимолетных увлечений делали его счастливым. Дарили несколько восхитительных лет, о которых теперь он вспоминал, как о божественном даре. Но среди этих девяти не было десятой, той, что стала его женой, родила ему детей, провожала на войны и умерла у него на руках, сделав навеки несчастным. Жены Веры не было среди прелестных купальщиц. Не было ее среди других праведниц, населявших Царство. И он среди несчетного множества праведников, удостоенных вечной жизни, не находил ее, чувствовал ее отсутствие как горькую пустоту.
Купальщицы обрызгали его водой, подарили на прощание большую синюю стрекозу, которая, шелестя слюдяными крыльями, повела его к лесу.
Как хороша эта лесная тропинка! Молчаливая птица перебегает ее, скрывается в кустах, на которых редко краснеют ягоды лесной малины. Вдруг паутина, сплетенная из тончайших радуг, преграждает тебе путь, и ты осторожно обходишь ее, чтобы не потревожить дивное творенье. А на тропу уже падают круглые, как монеты, листья осины, и в каждом голубая капля с отражением неба, и на губах горьковатый вкус скорой осени.
Белосельцев увидел, как навстречу идет старичок с корзинкой, полной черники. Черничный сок вытекал сквозь прутья корзинки. Губы старичка были синими от сока, а глаза на сморщенном коричневом лице казались васильками. Белосельцев сразу его признал. Это был карел Евграф, который приютил Белосельцева и жену Веру в их медовый месяц в утлой избушке на берегу лесного карельского озера. И конечно, Евграф повстречался ему не случайно, ибо был Господь Бог, и перед ним предстояло держать ответ за земные деяния.
Они сидели на поваленном дереве, и Белосельцев спрашивал карела Евграфа:
– Рассказать тебе, как в Кампучии я сидел на броне трофейного американского транспортера, захваченного вьетнамцами под Сайгоном, и мы прорывались через границу Таиланда, добивая отряды красных кхмеров? Лицо мое напоминало пухлую подушку от укусов москитов, и вьетнамский врач прикладывал к моему лицу распаренный лист банана. Или, хочешь, расскажу, как на границе Гондураса в заливе Фонсека состоялся бой пограничных катеров? Гондурасский катер был подбит, тонул, а сандинисты одиночными выстрелами добивали плавающих в воде гондурасцев. В этом заливе было много летающих рыб. Они, как блестки, выпрыгивали из воды, падали на палубу катера и высыхали на солнце.
– Нет, – ответил карел Евграф. – Расскажи о другом. Сам знаешь о чем.
Конечно, он знал. О чудесном Вохтозере, которое днем было зеленым от отражения лесов, а к вечеру в него погружалась негасимая малиновая заря, и гагара летела, роняя в озеро каплю, от которой медленно расходились серебряные круги. Они с женой шли сквозь огненно-красные сосняки, перешагивая гранитные выступы, по лесной дороге, где медведи паслись в черничнике и оставляли синие горки помета. Вернувшись домой, в полутемной бане, при свете керосиновой лампы, хлестали друг друга вениками, кидали ковшами воду на раскаленные камни, и вода взрывалась, летела под потолком огненным змеем, а они, голые, в темноте выскакивали из бани и падали в студеное озеро. Он обнимал ее, стоя в темной воде, глядя, как над лесом встает луна. Однажды в лодке на середине озера, когда, утомленные, в сладком обмороке лежали на днище среди рыбьей чешуи и обрывков сетей, она, прижимая руки к животу, сказала:
– Я чувствую, он там, во мне. Я рожу.
А в нем ликованье. Он целовал ее округлый дышащий живот, на который слетаются духи лесов и озер, и их чадо уже знает о малиновой заре и гагаре, чувствует, как он целует ее живот, и она говорит:
– Ведь правда мы никогда не умрем?
Все это Белосельцев хотел рассказать карелу Евграфу, но того уже не было. Только стояла корзина с черникой, оставленная Белосельцеву в подарок.
Глава седьмая
Белосельцев услышал отдаленные рыдания. Он не мог ошибиться, рыдала его жена. Значит, она была здесь, в Царствии. С ней было неладно, и Белосельцев, торопясь увидеть ее, кинулся на звук ее рыданий.
Пробежал болотом сквозь заросли осоки, оставлявшей на теле глубокие порезы. Продрался сквозь кусты боярышника, исцарапавшего острыми иглами. Перепрыгнул рытвину, оставленную изгнанниками. Рытвина уже зарастала молодым лесом, и он больно напоролся на сук.
Он выбежал на проселок, который соединял Царствие с внешним необожествленным миром, и увидел жену. Она находилась по ту сторону тесовых ворот, билась в руках двух праведников, похожих на санитаров, вырывалась, выкрикивая:
– Пустите, пустите меня! Я хочу быть вместе с ним, с моим милым! Пустите меня к мужу, я умоляю!
Она вырывалась, а ее крепко держали, и было видно, что ей делают больно.
– Вера! – крикнул Белосельцев. – Я здесь!
Она увидала, рванулась к нему, но зеленый серафим преградил ей путь, сбросил на нее ворох березовых веток.
– Почему? – воскликнул Белосельцев. – Почему ее не пускают в Царствие? Она добрее, жертвенней, боголюбивей многих из нас. Она выхаживала меня в болезнях, она отказалась от творчества, преуспевания, выращивая детей. Почему ее не пускают?
Рядом стояла праведница с печальным утомленным лицом. Это была Зинаида Гиппиус. Она сказала:
– Ваша жена совершила неотмолимый грех. Она убила в себе младенца. Она в себе самой воздвигла плаху и на ней зарубила своего неродившегося сына. Такой грех невозможно отмолить. Даже молитвеннику Земли Русской преподобному Сергию, хотя и его, увы, нет среди нас.
Жена рыдала, накрытая шатром березовых веток. Воробьи тучами летали вокруг. Казалось, они хотят провести жену сквозь тесовые воротца, но не в силах это сделать.
Белосельцев, несчастный, беспомощный, стоял у изгороди, не в силах дотянуться до жены. Он помнил те мучительные месяцы, когда жена была беременна, а у него случился роман с красавицей, лицом своим напоминавшей воронежские иконы. Тонкая переносица, летящие брови, зеленые, лесные, таинственные глаза. Жена узнала о романе, хотела уйти из дома. Однажды, вернувшись домой, Белосельцев увидел жену, белую как мел, и на этом бескровном лице жутко мерцали черные слезные глаза.
– У нас не будет сына, – сказала она. – Теперь ты свободен.
А у Белосельцева – слепой ужас, немота, он кинулся обнимать колени жены, целовал, рыдая:
– Что же ты сделала, господи! Прости меня!
Теперь жена была отделена от него неодолимой преградой, за ее спиной горела багровая звезда, хрустели льды. Ее уводили в эту кромешную тьму, чтобы больше им никогда не увидеться.
– Милый, прощай! – донеслось до него. – Люблю тебя вечно.
Глава восьмая
Горюя, не сдерживая слез, Белосельцев брел куда глаза глядят. Встречные праведники уступали ему дорогу. Девочка, погибшая при пожаре в Кемерово, подошла и подарила ему тряпичную куклу. Две белых цапли следовали за ним в отдалении. А воробьи, они же ангелы, летели над ним, орошая его небесной росой. Но дело, ради которого Белосельцев явился в Царствие, звало его. Он должен был повидаться с Господом Богом, отправившим его на задание в земную жизнь и теперь призвавшим к отчету.
И Господь Бог не замедлил явиться. Это был человек со странным именем Маркиан Степанович, который одно время часто бывал в их доме, тайно влюбленный в маму. Он был русский интеллигент из числа чеховских или бунинских героев, увлекался живописью, был знаком с художниками «Мира искусства», писал акварели, принося их на показ маме, раскладывал на полу, и они с мамой подолгу их рассматривали, находя достоинства, скрытые от глаз Белосельцева. Теперь Маркиан Степанович возник перед Белосельцевым в беседке, в плетеном кресле, со своим сухим долгоносым лицом и бесцветными губами, которые постоянно жевали пустой янтарный мундштук, ибо мама запрещала ему курить в доме. Маркиан Степанович дружески, чуть насмешливо смотрел на Белосельцева, готовясь произнести какую-нибудь свою витиеватую шутку, но Белосельцев, угадав в нем Господа Бога, спросил:
– Господи, могу ли я рассказать тебе о Карабахе, где русский летчик-наемник бомбил армянские позиции в Степанакерте, а другой русский зенитчик сбил его самолет? Раненый пилот приземлился в расположении армян, те запихнули его в огромный баллон от КамАЗа и подожгли. Баллон дымил черной жирной сажей, пока не сгорел, не распался, и в нем чернела груда обгорелых костей. Рассказать ли об этом?
Маркиан Степанович покачал головой, давая понять, что рассказ не занимает его.
– Тогда расскажу, как в Приднестровье мы обшивали стальными плитами КамАЗ, устанавливали на нем пулеметы, и эти железные слоны двигались по улицам Бендер, поливая огнем наступавшие цепи румын. Один из КамАЗов попал под удар гранатомета, и казаку Майбороде оторвало ногу.
– Нет, – произнес Маркиан Степанович, – расскажи лучше о маме.
Что он мог рассказать о маме, если она была самой красотой, самой добротой, самим возвышенным благородством, воздухом, из которого он появился на свет. Как красивы были ее густые каштановые волосы, которые она расчесывала перед зеркалом костяным гребнем, и в зеркале горела короткая сочная радуга. Как чудесно пахли ее духи, и как красиво было ее праздничное голубое платье. Мама была тем хрупким побегом, дотянувшимся из прежней жизни в нынешнюю, в которой родился и рос Белосельцев. Секира, полоснувшая их многолюдный род, пощадила ее. Она подкладывала на стол Белосельцеву подшивку журнала «Весы» со стихами Бальмонта и статьями Флоренского. Она водила его в Большой театр слушать «Пиковую даму». Она возила его в Кусково, Останкино и Мураново, и он запомнил старую церковь, полную душистого сена, в которое он нырял, как в воду. Она учила его языкам. Однажды ночью, когда на стене в зеленом пятне уличного фонаря мотались тени деревьев, она рассказала историю рода, погибшего на этапах, в тюрьмах, сгинувшего в эмиграции, и он узнал о беде, которая заставляла рыдать бабушкиных братьев во время их чаепитий.
Она овдовела в тридцать лет, когда отец добровольцем ушел на фронт и погиб под Сталинградом в штрафном батальоне. До старости, когда упоминали о погибшем отце, у нее начинали дрожать губы и глаза наполнялись слезами, и он боялся говорить об отце, боялся слез, текущих из ее прекрасных серых глаз. Архитектор, она шла вслед за войсками по сожженному Смоленску и проектировала бани и прачечные для оставшихся жителей. Она работала всю жизнь, взращивая сына, не отказывая ему ни в чем, и он помнил ее подарок, великолепный, лазурного цвета велосипед, на котором он катил по влажному голубому асфальту среди редких машин и весенних деревьев.
К старости она ослабела и много лежала. Он незаметно всматривался в ее теплую кофту, боясь, что вдруг не заметит ее дыхания. Она сетовала, что он редко бывает с ней, скучала. Однажды, проходя мимо ее комнаты, он услышал ее неразборчивый бубнящий голос. Это она на память читала вступление к «Медному всаднику». Она чувствовала, что приближается ее конец, и занималась сборами, как собираются в путь. Аккуратно в папки сложила все свои рисунки, собрала все письма и фронтовые треугольники отца. Записала всю историю рода. Однажды он увидел, что она молча сидит на кушетке и лицо у нее торжественное.