bannerbanner
Певец боевых колесниц (сборник)
Певец боевых колесниц (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Ленин молчал. Затем край его жилетки на плече стал подниматься, и показалось стрекозиное крыло. Оно было серебристое, сетчатое. Ленин осторожно двигал плечом, и крыло все больше выступало наружу. Оно удлинялось, увеличивалось, тянулось вдаль за палисадник, за далекий овин, за скирды хлеба. К дальним лесам. Оно отливало на солнце, как слюда, казалось отдаленной речной протокой, над которой, едва заметные, летели утки.

Ленин и архиепископ Илларион некоторое время сидели молча. Потом Ленин стал осторожно поводить плечом, убирая крыло. И оно медленно, с тихим шелестом втянулось под жилетку. Ленин и архиепископ Илларион продолжали сидеть, больше не обменявшись ни словом.

Внимание Белосельцева привлекла веранда, какие бывают на подмосковных дачах, светлая, простая, с круглым столом под льняной скатертью. За столом сидел Сталин. Он был в белом полувоенном френче. Белосельцев заметил на локтях и лацканах френча аккуратные заплатки. Они были тщательно заглажены и слегка лоснились. Усы и брови Сталина были расчесаны. Гребешок лежал тут же на столе.

Белосельцев увидел, как на веранду вбежал танкист, разорванный снарядом на Курской дуге. У него не было рук, разворочен живот и из пустых глазниц текли кровавые слезы. Все это было едва заметно под белым балахоном, в который он был облачен. Танкист кинулся на грудь Сталина и спрятал в складках френча лицо. Сталин нежно прижал к себе его голову и гладил по волосам.

Следом за танкистом вбежал пехотинец, подорвавшийся на мине. Хромая, он приблизился к Сталину и прильнул к его груди, а тот поцеловал его в лоб. На веранду то и дело вбегали солдаты, офицеры и генералы. Их смертельные раны скрывали долгополые белые рубахи. Все они искали утешения у Сталина, а тот целовал их и что-то тихо шептал. Сержант-связист, обнявший Сталина, заметил, что на его седеющей голове нет нимба. Бросился с веранды в луга, где цвели одуванчики, сплел из них веночек и, вернувшись на веранду, возложил веночек на голову Сталина.

Поодаль на траве было постелено лоскутное одеяло. Стояла тарелка с чищенными яйцами, зеленели стрелки лука прямо с грядки, стоял чугунок с картошкой в мундире, над которой поднимался парок. На одеяле удобно разместились два праведника профессорского вида с седыми комочками бород. У одного в волосах запуталась божья коровка, и второй деликатно старался ее выпутать.

– А не удивляет ли вас, сударь мой, что среди праведников отсутствует молитвенник Земли Русской преподобный Сергий Радонежский? – Спрашивающий опасливо оглянулся, не достался ли его вопрос постороннему слуху.

– А вы не знаете?

– Для меня, признаюсь, это большая загадка.

– Да потому, что перед поединком Пересвета и Челубея он отпилил у Пересвета часть копья. Копье стало короче, Челубей первый ударил Пересвета, пронзил его и сам напоролся на острие копья Пересвета. Оба упали замертво. Но Господь счел поступок Сергия неправедным и отказал в Царствии Небесном. Но об этом молчок.

– Разумеется, мой друг.

Они достали из чугунка клубни, покатали их в ладонях и стали чистить, завершив на этом беседу.

Второй день пребывания Белосельцева в Небесном Царстве завершался. Красное солнце садилось в луга. Под шатром старой ивы толпились комары-толкуны, совершая однообразные движения вверх-вниз, словно хотели передать Белосельцеву какую-то весть. Но тот не мог понять значение их безмолвных иероглифов.

Он не чувствовал себя неприкаянным. Напротив, он отдыхал, предоставленный себе самому, но его удивляло, что огромный жизненный опыт, добытый им среди сотрясавших землю войн и революций, никого не интересует. Никто не вызывает его для отчета, никто не берется судить его за ошибки в прогнозах, за неверно составленные сценарии.

Теперь он двигался через сырой луг, сбивая с травы обильную росу, и помышлял о ночлеге.

Он дошел до реки. Вода текла тяжело, густо, в прибрежной осоке крякали утки. Он увидел паром, скроенный из грубых бревен, обшитых тесом. За стальную проволоку тянули паромщики, перегоняя паром с одного берега на другой. Посреди парома высился горящий стог сена. Его красное отражение уходило в черную реку, и на свет всплывало множество мальков, глазастых, юрких, с зеленоватым отливом. Паромщики сурово перегоняли паром, и Белосельцев узнал в них двадцать восемь гвардейцев-панфиловцев.

Белосельцев спустился вниз по реке, надеясь обнаружить какой-нибудь рыбачий шалаш, чтобы скоротать в нем ночь.

Ему казалось, что Царствие после дневных сует должно уйти на покой. Но, напротив, он повсюду замечал оживление. Через луг шли оживленные группы праведников. Некоторые размахивали флагами, другие несли сосуды, похожие на сухие тыквы, постукивали в них, извлекая гулкие звуки.

– Не будете ли столь любезны, не объясните мне природу столь позднего оживления? – спросил Белосельцев двух праведниц, одетых в кринолины, с крохотными бриллиантовыми коронами на головах.

Это были фрейлины императрицы Елизаветы Петровны. Обе засмеялись, посмотрели на Белосельцева, как на забавного чудака.

– Сегодня в Царствии ночное празднество. Венчаются княгиня Зинаида Александровна Волконская и певец Дмитрий Хворостовский. Прошлое их венчание состоялось на Святки, и подавали к столу удивительно сладкий снег.

Обе фрейлины кокетливо засмеялись. Белосельцев слышал, как шуршит о траву их парча и бриллиантовые короны, как звездочки, гаснут в лугах.

На широком выгоне, где днем паслись коровы и пощелкивал кнут пастуха, был воздвигнут дворец, тот самый, что находился на углу Фонтанки и Невского и откуда были видны кони, которых объезжали наездники. Дворец был полной копией подлинника, но сделан не из камня, а из кисеи. Розовая, зеленоватая кисея просвечивалась и слегка колыхалась, напоминала марлевый сачок, в который были уловлены бабочки.

Княгиня Волконская и Дмитрий Хворостовский встречали гостей. Певец со своей прекрасной русской улыбкой и пышным серебром волос одаривал гостей лаской, а княгиня Волконская протягивала для поцелуя руку, затянутую в лайковую перчатку. Целуя эту царственную руку, Белосельцев ощутил запах горьковатых духов, чья нежная горечь напоминала дым афганских предгорий, где в кишлаках топились глинобитные печи и две женщины в зеленой и синей парандже шли по проулку, колебля под тканью молодыми телами.

Дмитрий Хворостовский осведомился у Белосельцева, давно ли тот из Лондона и, не дождавшись ответа, уже улыбался директору авиастроительной корпорации.

Зал был полон гостей. Здесь были вельможи императорского двора, композитор Алябьев, даже внешне похожий на соловья, несколько генералов Туркестанского похода и член Политбюро, ответственный за Лунный проект. Гости перемещались по залу, разговаривали, им подносили шампанское, которое, едва его касались губы, превращалось в крохотные летучие радуги.

Белосельцев заметил среди гостей свою двоюродную бабушку, окончившую Бестужевские курсы и позднее вместе с итальянскими археологами работавшую на раскопках в Помпеях.

В залу внесли клавесин, отделанный карельской березой. Княгиня Волконская села в круглое креслице, вытянула ногу с узкой лодыжкой в остроносой французской туфле, надавила бронзовую педаль и утопила несколько костяных клавиш. Звук получился хрупкий, хрустальный. Гости окружили клавесин, и седой камергер с красной парчовой лентой через плечо вставил в ухо слуховую трубку. Дмитрий Хворостовский приблизился к клавесину, сцепил перед грудью руки, словно боялся, что звук в неповиновении отхлынет из груди, и запел. Он пел своим бархатным, густым, как мед, голосом песню «В далекий край товарищ улетает». При первых же из сердца идущих звуках знакомых каждому русскому человеку прощальных слов, в которых душа отрывает себя от любимых и ненаглядных, чтобы больше не встретиться и всю остальную жизнь вспоминать о несказанной любви, возникла такая тишина, словно ночь умолкла, внимая божественной песне. Княгиня Волконская лишь слабо вторила песне хрустальными звуками. В глазах ее были слезы. Старый туркестанский генерал, прошедший вместе со Скобелевым до Хивы, прижимал к глазам батистовый платок. Конструктор самолетов, посылавший свои машины в небо Испании, вздыхал. На его груди сиял красный орден.

Но потом тишина ночи сменилась бесконечными разливами, повторявшими песню на тысячи голосов. Пела осока в реке. Проснулись и пели ночные птицы в лесах. Пели двадцать восемь гвардейцев-панфиловцев, перевозивших на пароме горящий стог.

Желуди в соседней дубраве светились, и дубы были в бесчисленных золотых огоньках. Дмитрий Хворостовский перестал петь, а желуди на дубах продолжали светиться.

После дивного пения не сразу перешли к угощениям. Праведники не стали усаживаться за столы, а тесно встали у стен. Другие праведники, ведающие угощениями, стали выдувать из берестяных дудок разноцветные шары и метать их среди гостей. Шары были легкие, прозрачные, взлетали, а праведники хватали их губами, они лопались, осыпались брызгами. Праведники шалили, подбрасывали шары носами, отнимали их друг у друга. Два шара достались Белосельцеву. Один, розовый, лопнул у него на губах, оставив слабый вкус земляники. Другой, синий, исчез, едва его коснулся язык Белосельцева, и тот уловил запах лугового колокольчика. Всласть отведав разноцветных шаров, праведники понесли новобрачным подарки.

Княгине Волконской преподнесли платье из нежных лоскутков, каждый из которых был бабочкой с алыми и зелеными вкраплениями, серебристыми жилками и золотистой пыльцой. Княгиня радовалась подарку, пожелала тут же примерить платье. Две фрейлины, которых Белосельцев встретил в лугах, помогли княгине надеть воздушное платье. Но как только княгиня, любуясь собой, заглянула в зеркало, платье превратилось в облако бабочек, которые наполнили дворцовую залу, а потом через открытые окна полетели в ночь. Одна из бабочек села на руку Дмитрия Хворостовского, он поцеловал ее, и она улетела.

Два праведника поднесли Хворостовскому деревянный поднос, на котором лежала большая серебряная рыба. Она слегка била хвостом по подносу, но едва Хворостовский коснулся ее, она вспыхнула, засверкала, у нее выросли бриллиантовые крылья, она вспорхнула с подноса и полетела к дальним дубравам, над которыми описывала спирали и дуги, оставляя сверкающий след. Новобрачным поднесли букет чертополохов, который вдруг расцвел розовыми лампадами, разлетелся из дворца в поля, и там, в черной ночи, танцевали негасимые лампады, и низко над ними стоял оранжевый месяц, и ночное косматое чудище танцевало среди цветов, трубя в берестяной рожок.

Наступило время веселья, и оно было безудержным. Полые голубые шары сыпались на луг. Праведники догоняли эти шары, забирались внутрь. Шары мчались, перевертывались, праведники барахтались в них. Некоторые выпадали, и тогда они норовили отнять шар у другого, завязывалась беззлобная перепалка. Шаров было множество. Они напоминали икринки, а засевшие в них праведники были подобны малькам.

Белосельцеву удалось проникнуть в один из шаров. Шар мчался, подскакивал. Сквозь прозрачную оболочку Белосельцев видел счастливое лицо академика Вернадского, который шутливо отдал ему честь.

Веселье, которое испытал Белосельцев, было безграничным, как в детстве, когда каждая клеточка растущего тела ликовала, смеялась, славила благословенный мир.

Вслед за шарами-икринками ночное небо наполнили хохочущие рыбы. Длинные, сверкающие, они стаями проносились над дворцом, оглашая окрестность женским пленительным хохотом. Их было множество. Они гнались одна за другой, проносились сквозь дубравы, оставляя в черных дубах зеркальные проблески. Несколько рыб неосторожно приблизились к зеленым, как огромные фонари, серафимам и запутались в их вершинах. Висли хвостами вверх, вздрагивали, продолжая смеяться.

Праздник завершился грандиозным фейерверком, когда в ночную синеву взлетели брызгающие искрами звезды, устремились золотые змеи, расцвели воздушные букеты, и весь этот счастливый огонь мчался ввысь, достигал Надцарствия, выстилал мироздание лучистым серебром.

Белосельцев был счастлив принять участие в небесном торжестве. Утомленный, умиленный, храня на губах вкус лесной земляники, он отправился искать ночлег. У стожка, где он ночевал в прошлую ночь, он увидел княгиню Зинаиду Волконскую и Дмитрия Хворостовского.

– Если вам интересно продолжение истории, приходите через час в библиотеку. Там, на нижней полке, вы найдете рукописную книгу астролога Вольфа Рейнольдса. Я сделала закладку. Откройте и прочитайте. Вам это многое прояснит.

Хворостовский поцеловал княгине руку, и они удалились.

Белосельцев лежал на стогу, без мыслей, без чувств, а только с неисчезающим счастьем. В полях продолжали гулять негасимые чертополохи, на черной реке двадцать восемь гвардейцев-панфиловцев перевозили горящий стог.

Белосельцев уснул, и ему казалось, что он видит сон о сне и он может по тонкой паутинке перемещаться из одного сна в другой.

Глава четвертая

Белосельцев проснулся поздно и обнаружил царящую вокруг кипучую деятельность. Праведники сворачивали в рулон кисейную стену дворца. Другие поправляли помятые в полях колокольчики. Третьи метелками сметали с дороги лопнувшие шары. Четвертые, приставив к серафимам стремянки, выпутывали смеющихся рыб, которые все никак не унимались и время от времени хихикали. И во всем этом самое деятельное участие принимали воробьи, которые, как уяснил себе Белосельцев, были ангелы. Белосельцева по-настоящему начинала заботить его неприкаянность. Никто не заметил его появления в Небесном Царстве, никто не требовал от него отчета за проделанную в течение земной жизни работу. Он был уверен, что обладает бесценными сведениями, ради которых столько раз рисковал, подвергал риску других, и теперь эти бесценные накопления некому было передать. Он решил выяснить, где в Небесном Царствии пребывает Господь, и самому, не дожидаясь приглашения, явиться к нему на суд.

На лугу поодаль друг от друга стояли две засохшие березы. На их мертвые вершины были набросаны ветки, ворохи соломы, сухой камыш, вялая трава. Это были гнезда, и в них, как аисты, сидели Лев Николаевич Толстой и Федор Михайлович Достоевский. Оба перебирали какие-то листики, букетики, словно не замечая друг друга. Но потом внезапно вскидывали головы, запрокидывали вверх бороды и оглашали окрестность сердитым клекотом. Что-то им не нравилось друг в друге, в чем-то чувствовалось несовпадение, но было видно, что они не могут один без другого, и это мешало им разлететься в разные стороны. Время от времени они поднимали плечи, выпускали широкие сизые крылья и покидали гнезда. Делали несколько кругов над лугом, приземлялись поодаль друг от друга, делая вид, что не замечают один другого. Но потом сходились, и Лев Николаевич Толстой что-то сердито втолковывал Федору Михайловичу Достоевскому, в чем-то его убеждал, а тот упорствовал.

Белосельцев решился нарушить их религиозно-философский спор, приблизился и деликатно спросил:

– Господа, не сочтите меня навязчивым, но вам, несомненно, местные нравы понятнее, чем мне, вновь прибывшему. Не могли бы вы указать мне, где находится Господь Бог, встреча с которым мне крайне необходима.

Толстой посмотрел на него с некоторым удивлением. Видимо, так аисты смотрят на съедобных лягушек. Но передумал проглатывать Белосельцева:

– Да вот же он, у вас под носом. А теперь извольте нам не мешать.

Белосельцев оглянулся и увидел своего школьного учителя словесности Михаила Кузьмича, который вместе с учениками сажал при дороге деревья.

Ну конечно же, это был Господь. Белосельцева не могли обмануть застиранная косоворотка, вытянутые на коленях брюки, костлявая сильная рука, которой Михаил Кузьмич обычно хватал край стола, колючий насмешливый взгляд из-под седых бровей. Это был Господь Бог, принявший внешность любимого учителя, перед которым Белосельцеву всегда хотелось быть лучшим, писать лучшие диктанты, приносить лучшие сочинения, добровольно вызваться к доске, чтобы прочитать наизусть стих или отрывок из толстовской охоты. И теперь это желание быть услышанным, заслужить похвалу, увидеть, как в серых глазах мелькнет одобрение, повторилось в Белосельцеве с прежней силой.

– Я расскажу Тебе, Господи, о гибели роты в горах Панджшера, когда мы взяли в плен моджахеда, его звали Саид, привязали к столу и пытали током. Он клялся, что не знает, в каком ущелье отсутствует засада и где может пройти наш спецназ. Мы обмотали его мокрой простыней, крутили полевой телефон, и у него кровь шла изо рта. Мы стали рвать его Коран, и он изнемог и сдался, указал тропу, где не было засады. Я повел спецназ, нас заперли в ущелье, и мы потеряли роту. Трупы два дня вывозили вертушками. Я сидел у зеленой реки Панджшер, смывал засохшую кровь, а мимо меня по воде протащило раскисшую чалму, сбитую пулей с чьей-то головы. Об этом хотел рассказать Тебе, Господь.

Учитель не отвечал, и его носатое, коричневое от солнца лицо было исполнено печальной думы.

– Хотел рассказать Тебе, Господь, как в сельве Рио-Коко я исследовал все протоки, по которым на каноэ перемещались мятежные индейцы. С сандинистами мы загнали индейцев на остров и час молотили из минометов. На трупы слетелись все грифы и беркуты сельвы. Мы связали веревками флот индейцев, подожгли каноэ и смотрели, как плывут в протоках горящие лодки.

Учитель молчал, и Белосельцев, волнуясь, спросил:

– Разве это не интересно Тебе, Господи? Только Тебе я доставил эту секретную информацию.

– Все это очень важно, и об этом я расспрошу тебя позднее. А сейчас расскажи мне лучше о колокольне.

– О какой колокольне, Господи?

– О колокольне Тихвинской Божьей Матери, которая долгие десятилетия смотрела в окно твоего дома и вырастила тебя тем, кем ты стал.

Учитель печально и ласково смотрел на Белосельцева, а тот растерянно, в смятении не знал, что ответить.

Боже, ну конечно, та старая колокольня, что стояла в Тихвинском переулке напротив его окна и днем и ночью наблюдала за ним молча и пристально своими пустыми, без колоколов проемами, круглым разрушенным куполом без маковки и креста, где росли чахлые, занесенные ветром березки. Он помнил колокольню среди зимних ночных буранов, янтарного морозного солнца, сиреневых весенних зорь, в желтоватом воздухе московской осени. Она была розовая, черно-серая, лазурно-голубая, среди ливней и снегопадов. Неотрывно смотрела на него, терпеливо наблюдая, как он взрастает. С той таинственной новогодней ночи, когда на письменном столе у окна стояла его первая в жизни елка и мамины осторожные руки развешивали по колючим веткам серебряные шары, стеклянные шишки, хрустальный дирижабль с надписью «СССР». У окна на свои чаепития собирались бабушка и ее братья, и в синие фамильные чашки лился черный как смола чай, и они вспоминали, умилялись, поминали с любовью старинный богатый дом, любящую семью, и в их воспоминаниях вдруг появлялась боль, надрыв, страдание. Братья кричали один на другого, винили в страшных грехах, погубивших семью, и бабушка кидалась их утешать и мирить. Кончалось все слезами, молчанием о какой-то страшной беде, постигшей эту русскую семью, как и другие русские семьи. Белосельцев сидел за старинным дубовым столом с хрустальными кубами чернильниц, старательно выписывал буквы в тетрадь с косыми линейками, а колокольня следила за его каракулями, и бабушка издалека смотрела на него с обожанием. И такая бабушкина любовь, такая жертвенность окружали его, что он по сей день чувствует спасительный кокон этой любви. Бабушка где-то здесь, среди праведниц, и он обязательно отыщет ее в белых облачках встающего над озерами тумана.

Когда бабушка бредила, умирала, ей чудились ужасы, он подошел к ее кровати и спросил:

– Бабушка, ты узнаешь меня?

И она, уже погружаясь в смерть, пролепетала невнятно:

– Любу тебя!

Она лежала мертвая на столе, где он когда-то готовил уроки, колокольня смотрела, как он плачет, и на зимний тополь прилетел красногрудый снегирь.

Пока длился его рассказ о колокольне, учитель Михаил Кузьмич куда-то исчез, и Белосельцеву больше некому было исповедоваться.

Он бродил по окрестностям, наблюдая за праведниками, которые строили птичьи гнезда, а птицы торопили их, заселяли сооруженные гнезда и тут же откладывали яйца.

Он увидел, как два пехотных офицера, сражавшихся в свое время на Багратионовых флешах, свили гнездо, в которое тотчас уселась малиновка, а ее кавалер взлетел на вершину и дивно заливался, пламенея грудкой. Кузьма Минин, с трудом вскарабкавшись на дуб, поместил там сорочье гнездо. Сорока с сине-зеленым хвостом и белой грудью тут же обосновалась в гнезде, прихватив с собой золотые карманные часы, которые она украла у академика Ивана Петровича Павлова.

Белосельцев дождался, когда Кузьма Минин тяжело спустится с дерева, и обратился к нему:

– Удивляюсь, только что был здесь Господь, мы разговаривали с ним, и вдруг он исчез. Вы не видали случайно Господа Бога?

– Да как же, вот он! – Кузьма Минин указал на молодцеватого мужчину в начищенных сапогах и лихом картузе.

Тот стоял в рубахе навыпуск, засунув ладони под ремень, и Белосельцев узнал в нем псковского кузнеца Василия Егорыча, у кого в юности останавливался много раз, полюбив чудесную деревеньку Малы, где стояла кузня. И как тверды и красивы были ее каменные беленые стены, как пахло углем, как сипели мехи, как драгоценно и ало светилась в сумерках раскаленная подкова, по которой звонко бил молоток кузнеца. Конечно, это был он, Василий Егорович. Как никто, мог сковать могильный крест. На всех окрестных погостах цвели эти кресты, похожие на пышные радостные букеты. Конечно же, это был Господь Бог, и к нему, робея, любя, устремился Белосельцев.

– Господи, это я. Пусть без зова, но явился к Тебе. Я столько должен сказать. Столько бесценных сведений я добыл на земле, куда ты послал меня на разведку. Теперь я пришел, чтобы дать отчет.

– Что бы ты хотел мне поведать? – спросил Василий Егорович.

– На юге Анголы в Лубанго мы тренировали партизан-намибийцев. Учили их взрывать водоводы, ведущие к алмазным копям в Виндхуге. Мы провели прекрасную операцию, обесточили рудник, уничтожили два полицейских поста. Но когда вернулись на базу, прилетели два бомбардировщика «Импала» и разбомбили нашу группу. Командиру Питеру Наниембе оторвало обе ноги, он истекал кровью. Я дал ему мою кровь, и теперь он живет с моей кровью. Когда он лежал на земле, дергая кровавыми обрубками, к луже крови из травы устремились огромные черные муравьи и пили кровь, а Питер умолял его застрелить. Он жив, и в нем есть моя кровь.

Василий Егорович рассматривал свои большие руки с несмываемым углем и железом и смотрел, как доктор Лиза вешает гнездо трясогузки, сплетенное из травы, и резвая птичка садится доктору Лизе на голову, а потом перелетает в гнездо, поводя торчащим хвостом.

– Что еще мне хочешь сказать? – спросил Василий Егорович.

– В Эфиопии, во время войны с Эритреей, получил задание вывезти из зоны боев разведчика. Он был англичанин, но работал на нас, следил за поставками эритрейцам оружия под видом продовольственных конвоев. Он работал врачом в лагере для беженцев, и, когда двумя бортами мы прилетели в Лалибеллу, в огромный лагерь, мы не сразу его нашли. На горячей земле стояли и сидели под палящим солнцем люди, похожие на скелеты. Тут же хоронили мертвецов, обкладывая трупы камнями, тело тут же испарялось на солнце. Над камнями дрожали стеклянные миражи. Когда я вошел в лагерь, на мое сытое чистое тело набросились тысячи кровососов, стали жалить, язвить. Мы нашли врача, больного тифом. Погрузили на борт, на тюфяк, и я все пытался взять у него информацию. У него разбухло горло, он не мог говорить. Когда мы прилетели в Аддис-Абебу, он был мертв. В его кармане мы нашли фотографию милой английской барышни, должно быть его невесты.

Белосельцев умолк, ожидая, что скажет Василий Егорович.

– Все, что ты сообщил, очень важно. Но расскажи лучше, как ты с друзьями гулял у Мальского озера и какие это были прекрасные люди.

Божественное зеленое озеро, стеклянный след от долбленой лодки, гора на той стороне, синяя от цветов. Ленивые сиреневые туманы в сосняках, рождающие дивные предчувствия, тайные мечтания о любви, о творчестве, о неизбежном, тебя ожидающем чуде.

Два друга, два реставратора приняли Белосельцева, наивного юношу, в свой мужской круг. Всеволод Смирнов и Борис Скобельцин, фронтовики, чудом уцелевшие на кромешной войне и славящие дивный мир, куда вернулись лишь избранные по неведомой воле Творца. Они реставрировали разрушенные псковские церкви, похожие на русские печи, которые в цветущих бурьянах пахли медом. Белосельцев обожал обоих, благоговел перед обоими. Всеволод Смирнов, мощный, мягкий, тяжеловесный, как медведь, учился у каменщиков класть церковные стены, у кузнецов, у Василия Егоровича учился ковать скобы, светильники и церковные кресты, у колокольных дел мастеров учился лить колокола. Крыл древесным гонтом церковные кровли, укреплял опавшие фрески и медленно, упорно взращивал в себе православного человека, благодарного Господу за чудо земной благодати.

На страницу:
2 из 4