Полная версия
Клаудиа, или Загадка русской души. Книга вторая
«Друг мой, прекраснейший друг мой!
Большой Арапиль – вот теперь имя нашей славы! Но какой ценой! Не имея времени, не пожалею, однако же, последнего, чтобы описать тебе наш триумф.
Поначалу мы, выбив мосьюров – прости мне, что употребляю сие простонародное выражение, но я уже слишком привык к нему – из Саламанки, теснили их вплоть до Тордесильи. Но через Дуэро нам перебраться, увы, не удалось: Мармон, как бешеный пес, огрызнулся и оттеснил нас вновь на берега Тормеса. Но тут мы уперлись так, что у костров даже сочинили песенку:
В Карпио Бернардо встал,Мавры встали в Арапиле:Воды Тормеса враговНе навеки разделили…И вот 22 июля началось, наконец, жаркое дело. Главным для нас, да и для мосьюров, конечно же, тоже, было овладеть господствующей здесь высотой – Большим Арапилем. Однако Мармон сделал вид, что вовсе не собирается этим особо заниматься, а готовит какой-то другой маневр. Но Лорд Веллингтон, тот самый, что, помнишь, как-то раз приезжал в замок, не поддался на его уловку. Он также сделал вид, что вовсе не собирается занимать этот злополучный холм. Мы целых полдня стояли друг против друга и выжидали, кто первым допустит какую-нибудь ошибку – и это в то время, когда наш правый, а их левый фланги ожесточенно дрались за Большой Арапиль. Потери там были, мой капитан, чудовищные.
Прочитав эти строчки, Педро невесело усмехнулся: счастливый мальчик, он не знает, что такое и в самом деле «большие потери» – и дай-то Бог никогда не узнает. Мы здесь всего десять недель, а французская армия практически еще без особых сражений уже потеряла более ста тысяч человек – вдвое больше, чем участвует на Тормесе с обеих сторон вместе взятых. А что-то еще будет завтра. Однако, встряхнув головой, Педро отвлекся от этой грустной мысли и стал читать дальше.
И вот где-то к полудню, увидев, что, несмотря на все отчаянные атаки, левому флангу мосьюров никак не удается выбить англичан с холма, а Лорд все не двигается с мести и в любой момент готов подвести к своим трем полкам резервы, Мармон решил идти напропалую. Он двинул в обход нашего левого фланга треть своего корпуса, надеясь отвлечь внимание Лорда от высоты. Однако тот не поддался на его трюк! Больше того, совершенно хладнокровно выждав еще немного, он неожиданно бросил всю свою конницу и ударные силы центра в образовавшийся между левым и правым флангом французов разрыв, а мощный резерв сразу двинул на поддержку державшимся уже из последних сил на склонах холма немногим смельчакам, среди которых был и ваш покорный слуга.
Что тут началось! Ты бы видел, Педро! Мосьюры дрались отчаянно, мне никогда еще не доводилось видеть ничего подобного. Ах, как французы с англичанами ненавидят друг друга, ты не поверишь, даже наш испанский гнев бледнеет в присутствии этой ярости. И все же французы, несмотря на всю их ярость и отчаянную отвагу, вынуждены были сломаться – силы их оказались слишком расчленены. Говорят, самому Мармону, пытавшемуся спасти положение, ядром оторвало руку…
Разгром был полный!
Но и это еще не все, мой капитан. В том бою я получил пару царапин, которые ненадолго лишили меня сознания, и очнулся я от того, что вокруг моего лица порхает бабочка. Описав несколько кругов, она вдруг опустилась мне на лоб, крылья ее были горячие, тяжелые, плотные, я открыл глаза: надо мной склонялось лицо, не молодое и не старое, не мужское и не женское. Я подумал, что умер, и ангел явился уже за мной.
– Не бойся, – сказал мне ангел, – раны твои неопасны и ты скоро снова поправишься. Дай мне твою руку, я посмотрю твое будущее. – И он взял мою руку, и вдруг с удивлением спросил. – А где кольцо? – Но я в жизни не носил колец, как ни заставляла меня мама. – Последнее слово было густо зачеркнуто, Педро с трудом разобрал его и печально улыбнулся. – Какое кольцо? – Разве оно еще не вернулось к тебе, однажды из-за тебя отправившись в путь? – Нет. – И никто не дарил тебе кольца с гранатом? – Тут Педро даже прикусил губу. – Да нет же! – И тогда оно, это странное существо, наклонилось ко мне совсем близко и долго молчало, проникая, кажется, прямо мне в душу. – Тогда скажи тому, у кого оно, чтобы он, потеряв многое, все же спешил туда, где железо станет легче воздуха, и там ему откроется необходимое. – Боже мой! – воскликнул я. – Если ты так хорошо знаешь все то, что ждет нас всех впереди, то скажи мне только одно: где она, где моя любовь, где мой Мусго, где… красные ягоды?! – И ангел, а может быть, и сам сатана, ответил мне: ты увидишь ее не раньше, чем Испания смоет французской кровью свои преступления за тысячу лет. И я пришел в себя, а надо мной высился только кедр, и рука моя была в смоле.
Педро! Душа моя смущена, я ничего не понимаю и знаю только одно, что мне остается драться и драться. Но теперь у меня есть хотя бы надежда. А что касается кольца, то, может быть, ты что-нибудь знаешь об этом. У кого могло быть такое кольцо? У Князя мира, мамы, моей настоящей мамы или… у отца? Или у дона Гаспаро, у Клаудиты? Куда и кому теперь надо спешить и что узнавать? Напиши мне срочно, что думаешь обо всем этом, я к тому времени уже буду вновь здоров. Теперь перед нами дорога на Мадрид, наш любимый Мадрид, самый прекрасный город на свете! Храни тебя пресвятая дева Аточская, а я совсем теряю голову.
Твой навеки – И. Г., обитель Санта-Мария-де-ла-Пенья, местечко Торрес».
Педро задумчиво смотрел на отблески далеких костров в жалком ручье. Несомненно, мальчику явилась она, дьяволица из Сарагосы, с которой Педро оказался связан невидимыми нитями с того самого момента, как однажды в бешеной скачке на пути в Бадалону та крепко-накрепко обняла его, еще двенадцатилетнего мальчишку, за плечи. Но до сих пор ничего дурного он от нее не видел, как с тех пор не видел и ее саму. Она являлась Хуану, теперь Игнасио, но ему с тех пор так больше ни разу и не явилась… И кольцо. Честно говоря, Педро давно забыл про кольцо, которое валялось у него где-то на дне переметной седельной сумки, но даже если видение бедного Игнасио – бред раненого, то все же стоит задуматься. Всякий испанец – суеверен. И хотя за годы жизни вне родины Педро почти излечился от этой болезни, давно поняв, что к знакам надо прислушиваться, но нельзя ими руководствоваться, это письмо почему-то сильно разбередило его душу. Что значит – «потеряв многое»? Каррамба! Все же, пожалуй, не надо было вскрывать это чертово письмо, хотя бы оно и сообщало о такой удаче, как победа над французами! Впрочем, и эта удача его народа тоже лишь еще больше разбередила ему душу.
«Какого черта я вообще торчу здесь?! Зачем теряю напрасно время, да еще помогая этому врагу рода человеческого?! – эти вопросы, пожалуй, впервые со всей серьезностью полоснули душу Педро, считавшего поначалу, что для него, как для профессионального военного, участие в такой большой настоящей войне просто необходимо. – Однако ладно я, я – понятно, а вот дон Гарсия? Вряд ли кто-нибудь и когда-нибудь мог заподозрить его в глупости или бесчестии… Кроме того, ведь он отправился служить в корпус Даву не откуда-нибудь, а прямиком из замка д'Альбре, а значит… Значит, на этот шаг его благословил сам дон Гаспаро?! – вдруг пронзило его сознание это естественное по своей логичности соображение. – И Клаудиа?..»
Но размышлять дальше у него теперь не было ни времени, ни желания. Педро решительно встал и, не торопясь, побрел к полку, стоявшему вправо от Валуево. Как бы там ни обстояло дело со всем остальным, теперь он твердо знал только одно: если такой безупречный человек, как граф Аланхэ, герцог Сарагосский здесь, а не где-нибудь, то он, Педро, останется рядом с ним! И уже под утро, еще раз перечитав письмо Игнасио, Педро, сам не зная зачем, надел на палец гранатовое кольцо Пепы.
Весь день Можайского сражения[12] полк Педро бросали с одной позиции на другую, но по странному велению судьбы, они каждый раз оказывались там, где атака уже захлебывалась или, наоборот, заканчивалась удачей, и их снова отправляли куда-то в иное место. Эти бессмысленные перемещения выматывали людей и лошадей, зря ломавших ноги о раздробленные пушки, остатки волчьих ям и просто груды трупов. Эрманита уже начинала вопросительно косить глазом на хозяина, спрашивая, сколько же еще будет продолжаться эта бессмыслица? Педро же в ответ только извиняющимся движением прижимался щекой к вспотевшей холке, отмечая легкие царапины. Да, он отчетливо видел, что за это время один осколок гранаты уже оцарапал ей ногу, и пулей выжгло шерсть на шее.
Но вот к середине дня кобыла вдруг начала дрожать, причем, не от грохота пушек, а от жужжания пуль, на которые доселе никогда не обращала внимания. «Сволочи, до чего довели лошадь! – в отчаянии подумал Педро, проклиная одновременно и Бонапарта, и русских, и сумасбродного Неаполитанского короля с его картинными конными атаками. – Ничего, родная, ничего, моя девочка, все скоро кончится, не будут же они биться до ночи! – как мог, ободрял он Эрманиту, но та с каждой минутой дрожала все сильнее. – А вот сейчас плюну на все и смотаюсь в ближайший лесок, дам ей передохнуть хоть полчаса, а там будь что будет!»
Однако не успел он ничего предпринять, как его полк бросили на левый фланг, где, как сказали, прорвалась казачья конница, и выломиться из строя было немыслимо. Педро скакал, не по уставу прижимая саблю к боку, а не подняв ее вверх, и видел вдали перед собой только темно-синюю колышущуюся массу, чем-то похожую на океанскую волну. Волна эта медленно, как во сне, набегала на них. Вокруг зажужжали пули, шлепавшие еще на излете, Эрманита снова несколько раз содрогнулась всей кожей, и вдруг рука Педро, коснувшаяся ее шеи, чтобы успокоить, оказалась горячей и липкой.
– Эрманита! – в ужасе закричал он, но голос его потонул в реве атаки, и они с лошадью неправдоподобно плавно опустились на взрытую множеством копыт землю. Кровь толчками вытекала из раны внизу шеи, а карий глаз еще в надежде смотрел на Педро, упавшего рядом и пытавшегося зажать рану рукой. – Эрманита… Любовь моя… Эрманита, прости… – почти бессвязно шептал он, целуя короткие мягкие ресницы, чтобы не видеть укоризны и боли во взгляде медленно угасавшей лошади. Он не знал, сколько пролежал так, не сводя глаз с умирающей, и пришел в себя, только телом почувствовав содроганье земли – вокруг него происходило какое-то беспорядочное вихревое движение, сопровождаемое криками и характерным звоном. – Не уйду! – вдруг обозленно решил Педро. – Иначе потом не найдешь ее. – И в горе своем забыв о ставшей вдруг далекой и нелепой войне, он подкатился под брюхо коченеющей Эрманиты, как делали в таких случаях индейцы, и замер, слившись с нею в одно целое.
Была уже ночь, когда Педро с трудом освободился из объятий мертвой лошади и огляделся. Откуда-то дул ледяной ветер, вокруг валялись трупы лошадей, казаков и неаполитанцев. Шатаясь, как пьяный, он дрожащими руками снял уздечку, седло, накинул себе на плечи вальтрап и отсек саблей длинную прядь гривы, которую, свернув в кольцо, спрятал себе за пазуху. После этого он отрезал свою прядь волос и вплел ее на место отрезанной части гривы. Педро понимал, что надо бы похоронить Эрманиту, но не было для этого ни места, ни орудия. Лес далеко да ему и все равно не дотащить ее туда через все эти многочисленные трупы. Педро встал на колени и коснулся лбом того, что столько лет было его частью, его жизнью, почти его новьей… Потом он, не оборачиваясь, двинулся в сторону зажигавшихся вдалеке костров. Падая и пачкаясь в крови, Педро подошел к первому костру, растопленному из растрескавшихся прикладов, и сел рядом с каким-то гренадерским сержантом. Его трясло противной дрожью, и его подтолкнули ближе к огню. Все говорили, не слушая друг друга, громко обсуждали перипетии дня, и только через несколько минут Педро понял, что это делается не из бравады или нервного возбуждения, а из желания не слышать человеческие стоны, несущиеся со всех сторон.
А еще через какое-то время он услышал вокруг странный шум, оглянулся и в ужасе окаменел: отовсюду, как призраки, сползались на огонь изувеченные измученные солдаты. Кое-как карабкаясь через трупы, лафеты, коней, к костру ковыляли люди без рук, тянули себя на руках безногие, катились с вырванными боками, ползли, придерживая кишки… И это страшное кольцо все плотнее удавкой стягивалось вокруг костра. Закрыв лицо руками, Педро бросился прочь, но такая же история повторилась и у второго с трудом разведенного ими костра, и у третьего. Однако уцелевшие солдаты вновь и вновь в мистической панике бросали огонь и разводили новый, а прежний тем временем скоро гас, ибо калеки были не в силах его поддерживать, и все эти призраки опять тянулись к новому костру. Педро казалось, что этому кошмару не будет конца и, как только немного рассвело, он перестал присаживаться к кострам, а стал бродить по полю, пытаясь, наконец, найти хотя бы одно чистое место. Но чистых мест не было здесь нигде. Наоборот, кое-где трупы лежали высотой в восемь человек, причем, большинство было явно убито картечью. Педро уже не мог ни чувствовать, ни думать – он только смотрел и смотрел.
Предвестие солнца показалось над лесом. Его слабый мертвый свет сделал окружающее еще более страшным, и Педро понял, что больше не в силах блуждать, и что ему никогда не выбраться к лесу, к полю, к любому, свободному от мертвых тел пространству. Он равнодушно присел на развороченный передок. Прямо перед ним, раскинув руки, словно в прощальном объятии миру, лежал обер-офицер в красно-коричневой форме, но лица у него не было. И от этого дикого зрелища, от такого до боли знакомого сочетания цветов сознание стало медленно возвращаться к Педро: перед ним было разбросано то, что осталось от Португальского легиона. И только теперь Педро задал себе вопрос, кто же победил? На поле не было ни французов, ни русских, только призраки. И он, идя от трупа к трупу, будучи опытным солдатом, шаг за шагом воссоздавал картину происшедшего здесь в прошлые сутки побоища. Вот цепи вольтижеров, вот отбитые пушки, вот неудачная атака пехоты, убитые командиры, вот строй кавалерии, вот… И вдруг дыхание его остановилось: в первой цепи седьмой пехотной атаки, зацепившись ногой за стремя, глядел в небо уже ставшими совсем прозрачными глазами шестнадцатый маркиз Харандилья. Почти незаметная дырочка чернела на левой стороне его генеральского мундира.
Педро усталым движением закрыл глаза героя Сарагосы. Лицо его, еще более бледное, чем обычно, было спокойно и таинственно, словно он унес с собой некую тайну – и рад этому. Надменная, но счастливая улыбка таилась в углах губ, и торжествующая красота лежала на всем его облике. «Он и не мог умереть иначе, – подумал Педро. – Но Клаудиа! Клаудиа! – Мысль о ней ожгла Педро, словно полоснула хлыстом. В мысли этой не было ни ревности, ни торжества выжившего, а только боль, адская боль, затмившая даже боль об Эрманите. – Она не должна увидеть его мертвым! Похоронные команды подойдут сюда не раньше, чем через пару дней… если и вообще подойдут… и звери, птицы… Нет!»
Педро поднял на руки стройное тело своего бывшего командира и осторожно двинулся с ним туда, где робко занималась заря. На опушке, усыпанной золотыми листьями, он саблей вырыл небольшую могилу, снял с плеч вальтрап Эрманиты и завернул в нее остывший труп Аланхэ. Каково ему будет лежать здесь, не в мраморной родовой усыпальнице под гулкий звон севильских колоколов, а в далекой непонятной земле, где над головой у него будут летом шелестеть березы, а зимой выть голодные волки. Но каким-то шестым чувством Педро знал, что блестящий андалусийский граф был бы больше счастлив такой судьбой, чем любой другой, и, заломив особым образом несколько молодых деревцов, чтобы запомнить место, Педро устало заснул возле этой могилы, согревшись в лучах восходящего солнца.
Глава пятая. Новый Иерусалим
Наутро после простоявшего в странном затишье дня и не менее мертвой ночи, когда не было слышно ни гула сражения, ни новостей, вдруг все снова пришло в движение. Неожиданная весть облетела всех – русские вновь отошли, и дорога на Москву открыта! Повсюду заскрипели колеса многочисленных фур. Все биваки оказались переполнены легкоранеными, и все они теперь потянулись вперед в призрачный, расположенный неподалеку город.
Клаудиа стояла у полукруглого окна, глядя на бесконечный поток людей, и ей казалось, что она попала в древние времена какого-то великого переселения народов. Оставалось или двигаться вместе с толпой неизвестно куда или попытаться все же дождаться в этом розовом домике известий от дона Гарсии. Однако последнее вскоре оказалось невозможным: что будут делать они здесь, когда армия уйдет, под прикрытием единственного гренадера, с ребенком, с раненым пленным, с медвежонком, которых всех надо кормить? Но неужели русские действительно отступили? Как? Почему? Еще вчера казалось, что они встали намертво и ни за что не пустят врага в свою древнюю столицу. Целый день сражения, отзвуки которого доносились даже сюда, они простояли неколебимо, и вдруг… русская армия вновь исчезла, ускользнула, не воспользовавшись результатами своего столь упорного сопротивления.
Значит, Гарсия оказался прав, и, несмотря на решимость русских солдат, их смяли. И теперь это стало ясно даже Кутузову. Русский полководец понял, что еще одного такого дня он не выдержит, и от армии его не останется ничего. Но что же за дьявол, этот проклятый Наполеон? Неужели никто в этом мире так и не сможет противостоять ему?
Владимир за весь этот день не сказал Клаудии ни слова и только всячески старался занять Нардо, то складывая из бумажек какие-то игрушки, то пуская через соломинки мыльные пузыри, но малыш оставался безучастен и вял. Гастон где-то с трудом достал немного риса и хлеба, которые отдали малышу, и вина для раненого. Сама же Клаудиа есть просто не могла. К вечеру толпы немного поредели, и она, наконец, решилась ехать.
Оглядывая обжитую за несколько дней комнату и прощально проведя рукой по гитарным струнам, русский вдруг сказал:
– Возможно, ваш муж не может передать вам известий потому, что армия преследует врага по горячему следу, да и пробиваться сюда кому-либо против течения такой толпы – безумие. Надейтесь, герцогиня, вам, в отличие от меня, еще есть на что надеяться.
На дорогах стояла чудовищная неразбериха: колонны, состоящие из тысяч усталых, запыленных людей, полуфурки с ранеными, кавалеристы, утомленные постоянными рейдами вдоль дорог и еле держащиеся в седлах, вьюки, повозки – все это теснилось, толкалось, создавало то и дело заторы, из-за которых вспыхивала бесконечная ругань.
Дорога к Москве была грунтовая, окаймленная высокими валами с крутыми откосами, поэтому в сырую погоду она становилась чрезвычайно грязной. Местами на дороге встречалась уже совершенно непролазная грязь, каждый раз грозившая остановить тяжелый генеральский дормез навеки. Гастону стоило немалого труда, чтобы вместе с кучером способствовать продвижению громоздкого экипажа, и он вкладывал в это всю свою ярость, невыплеснутую им в столь долго желаемом всей армией, но так и прошедшем без его участия грандиозном сражении. И, вероятно, благодаря этой его невероятной озлобленности никто не покушался на генеральский экипаж, в то время как все другие повозки были буквально завалены ранеными. Стон стоял над всей дорогой и мучил истерзанную душу Клаудии. Она очень боялась, что все это зрелище произведет угнетающее впечатление на малыша, но Нардо вот уже второй день казался совершенно безучастным ко всему происходящему. Серые глаза его стали как будто еще больше, но куда именно уходил их печальный требовательный взгляд, определить было невозможно. Клаудиа не трогала сына и ни о чем с ним не говорила. Молчал и русский. И эта тишина внутри, сопровождаемая звуками ада снаружи, стала все чаще и чаще напоминать Клаудии какую-то траурную процессию. «Но кого мы хороним?!» – в ужасе думала она.
К ночи они достигли Можайска, городка, неотличимого от десятков уже пройденных ими русских городков. Но на этот раз вместо пожарищ и пустых домов, на единственной площади и двух улицах горели огни, сновали по всем направлениям фургоны с амуницией и продуктами, а также многочисленные маркитантки. Кое-где звучали даже веселые песни. Можно было подумать, что в городке открылась настоящая ярмарка.
Гастон умудрился отыскать довольно неплохо сохранившийся, еще никем не занятый дом, и получить генеральские пайки. Передышка была совершенно необходима.
Однако на заре в Можайск начал втягиваться огромный обоз с ранеными и, как бы Клаудии того ни хотелось, им пришлось покинуть занятый дом и двинуться дальше. Впрочем, даже единственная ночь забытья и какого-то глубокого черного мрака без снов отчасти восстановили ее силы. Впрочем, это относилось только к силам физическим – нравственно же она держалась из последнего, и лишь присутствие сына – любовью, а русского – гордостью поддерживали ее. И все же молчать совсем, оставаясь во власти горестного неведения и горьких предчувствий, становилось уже невыносимо, и потому она предпочла вдруг заговорить, но заговорить не о том, что больше всего волновало ее сейчас, а о том, что, должно быть, мучило пленного.
– Что же, неужели теперь мы вот так, запросто, въедем в вашу древнюю столицу? Это ведь не Витебск, и даже не Смоленск. Неужели Россия капитулирует? – Она говорила, отвернувшись к окну дормеза, за которым виднелась одна бесконечная и однообразная картина: раненые, раненые, раненые и грязь…
Стромилов некоторое время откровенно и внимательно рассматривал ее, словно увидел впервые.
– Надеюсь, это не упрек? Я знаю о том, как вы стояли за вашу Сарагосу, – тихо ответил он, подчеркивая «вашу» и «вы». – Однако ваш Мадрид в руках французов[13], а Испания, тем не менее, не перестала быть Испанией. Так и здесь. Что ж, что Москва… Москва – это еще не вся Россия. К тому же, полууспех – всегда хуже любого проигранного сражения, а полным успехом, клянусь вам, похвастаться вы сейчас не можете.
– Но неужели потеря такого великого города, символа страны… – попробовала, было, Клаудиа настоять на своей мысли, однако Владимир не дал ей договорить.
– Ах, оставьте! Ничего с нашей Россией не случится. Да, этот изверг пустит старушке немало крови, но что ж с того? Раньше или позже он все равно свернет себе здесь шею. – Русский вдруг вскинул на нее яркие синие глаза, и в них сверкнуло недоброе мальчишеское озорство. – А если для вас так важны символы, так ведь нынешняя столица наша пока еще в наших руках.
Клаудиу неприятно задело это колкое и, надо было сознаться, верное замечание, но на этот раз она решила не сдаваться так просто.
– Только надолго ли при таком обороте дел? Что помешает французскому императору точно также добраться и до Петербурга?
– До Петербурга? – Глаза Стромилова стали совсем синими, непереносимо синими, как море в солнечный полдень, когда на него больно смотреть. – Да скатертью дорожка! Пусть только сунется – лишь еще глубже в петлю залезет. Или вы забыли: мы не австрияки какие-нибудь, мы с него, с живого, теперь не слезем.
– Ах, это мы еще будем посмотреть! – резко повернулась к нему Клаудиа, от грубой дерзости пленного даже забывшая следить за правильностью своей русской речи.
– Вы хотели сказать: посмотрим, – мягко поправил ее Стромилов и погасил свой синий пожар. – Это вам и в самом деле еще предстоит.
«Как самоуверенны эти русские! – раздраженно подумала Клаудиа и снова повернулась к окну, за которым серые полубесцветные тучи моросили мелким противным дождем. – А разве мы не были такими же?.. – И вдруг ее молнией пронзила страшная мысль. – Мы были уверены лишь в одном, что все мы умрем, но не сдадимся. И мы… умерли. А те, кто выжил – чувствуют себя виноватыми!..»
Перед Клаудией разверзлась бездна: только теперь ей до острой боли в висках стало ясно, что творилось в душе Гарсии все эти последние годы. Он всегда был в первых рядах, он был знаменем, символом, совестью… А здесь все испанцы смотрели на него… неужели как на предателя?!
«О, Гарсия! Это неправда! Человек не может жить с такой мыслью… Но и умереть с ней не может, не должен!» И Клаудиа, прижавшись лбом к запотевшему стеклу, беззвучно заплакала.
Сколько просидела она так, глотая соленые капли, она не помнила, но вдруг ей показалось, будто прямо в висок ей стучат словно удары молотка.
– Что такое, Гастон?
Гренадер, сидевший на козлах, остановил лошадей и открыл дверцу. Клаудиа спрыгнула в грязь, подставляя дождю воспаленное лицо. Вокруг по-прежнему рекой текли раненые, а за ними золотым, багряным, ржавым кружевом стоял бесконечный лес. Она вздохнула полной грудью. Нельзя так распускаться, ни один из любящих ее людей не одобрил бы этого, ни Гарсия, ни Игнасио, ни дон Гаспаро, ни Педро… Впрочем, Педро простил бы ей все, но где он теперь? Неужели тоже погиб в этой мясорубке?..
– Простите, графиня, что нарушаю ваш отдых, но у меня уже почти не осталось времени, – вернул ее к действительности юношеский басок. Клаудиа подняла глаза и увидела почтительно стоявшего рядом и, вероятно, уже долго не решавшегося нарушить ее молчание и обратиться к ней виконта. Рядом с ним месила копытами грязь прекрасная караковая лошадь, а сам юноша, несмотря на дождь, сверкал новым мундиром гусарского штаб-ротмистра. – Наконец, я нашел вас. Я уже давно пытался, – словно оправдываясь, заспешил он, – но в Можайском деле я… в общем, в результате больших потерь среди офицерского состава получил звание штаб-ротмистра и целый эскадрон впридачу. Мы теперь приписаны к кавалерийскому корпусу Латур-Мобура, но… но я, как и прежде, в полном вашем распоряжении. Если вам нужна какая-нибудь помощь – смело приказывайте, ведь теперь, когда генерал Аланхэ… не имеет возможности быть рядом с вами, вам, вероятно, несладко среди солдат, с каждым часом все более забывающих, что такое дисциплина…