Рассказ лектора
2. CURRICULUM VITAE[8]
Нельсон Гумбольдт был круглолиц, с очень светлой кожей и редкими, почти бесцветными волосами. При высоком росте, крупных руках и ногах он уже успел обзавестись заметным брюшком, хотя старался по возможности бегать трусцой и даже занимался на тренажерах в университетском спортзале. Однако жирок продолжал нарастать, а мышцы – никак. Он был сильным, но неуклюжим и, как ни старался, в любых спортивных состязаниях приходил одним из последних.
Он родился на Северо-Западе, в семье учителя литературы из Айовы, который преподавал урезанного Шекспира детям окрестных фермеров. Назло судьбе Нельсон-старший решил воспитать из сына подлинного ценителя литературы и с младых ногтей приобщал Нельсона-младшего к классике в хронологическом порядке: «Беовульф»[9]в колыбели, «Видение о Петре Пахаре» в детской кроватке, Чосер на староанглийском в то время, когда Нельсон учился ходить. Отдельный период в жизни маленького Нельсона составила «Королева фей»: отец из вечера в вечер читал ее главу за главой как бесконечную сказку на сон грядущий. В детском саду пришел черед Шекспира. В младших классах, когда его сверстники заглатывали приключения мальчишек Харди и Нэнси Дрю[10], Нельсон под одеялом с фонариком читал «Похищение локона». В шестом классе он на каждом уроке «Принеси и расскажи» читал наизусть по стихотворению, пока однажды учительница не остановила его на середине «К робкой возлюбленной». После уроков она спросила, почему он не приносит пластмассовых динозавриков и солдатиков, как остальные ребята.
После этого Нельсон с болью осознал, что отличается от других, но когда он попытался объяснить это отцу, Нельсон-старший сказал только: «Подай мне Браунинга». С выражением, которого Нельсон-младший никогда у него не видел, отец очень торжественно прочел отрывок из «Андреа дель Сарто». Книга дрожала в его руках. Дважды он замолкал и прикусывал губу.
– «Ты и не знаешь, как другие тщатся»[11], – прочел он и снова замолк. Рот его кривился. Нельсон испугался, что сейчас отец заплачет.
Однако Нельсон-старший прочел еще несколько строк, про человека, который способен достичь небес и вернуться обратно, но не способен выразить это своим искусством. Он закрыл книгу и сказал:
– Теперь ты понимаешь, Нельсон, что я хочу сказать? Ты осознаешь, в чем разница между тобой и мной?
В общении с сыном Нельсон-старший придерживался сократического метода, который никогда не рискнул бы применить к добродушным айовским увальням. Впрочем, в ту минуту Нельсон понятия не имел, о чем говорит отец. Что-то насчет живописи. Больше он ничего не понял, хотя все равно кивнул.
– В дерзанье – цель, Нельсон, – хрипло выговорил отец, – а не то, – голос его сорвался на шепот, – на что и небо?
В средней школе Нельсон читал Конрада и Томаса Гарди, а в старших классах, когда другие подростки передавали из рук в руки зачитанных до дыр «Властелина колец» и «Над пропастью во ржи», носил при себе томик Эзры Паунда. Пробуждение сексуальности совпало у него с чтением «Улисса», и Молли Блум слилась в его сознании с Брендой Спак, рослой дочерью преуспевающего фермера, который выращивал сою. Нельсон подбрасывал ей в ящик анонимные стихи, написанные на лучшей почтовой бумаге из маминого бювара, пока не услышал, как она читает их вслух в школьном кафетерии, с подвыванием выводя его ямбические пентаметры, а слушательницы угорают со смеху и делают вид, что их сейчас вырвет. Ржание девчонок поразило Нельсона в самую душу, но остался и неприятный осадок от того, что Бренда прочла «абрис» с ударением на втором слоге и дважды запнулась на слове «фосфорический».
Хуже того, они учились в одном классе, и, когда отец Нельсона задал выучить любое современное стихотворение, Бренда продекламировала слова из популярной песенки. Вечером отец заставил Нельсона изобразить матери, как Бренда сопровождала рефрен чем-то вроде реверанса, приседая всякий раз, как произносила: «Станция Юбочкино»[12]. Нельсон-старший хохотал до слез и подытожил выступление сына словами: «По крайней мере это не Саймон и Гарфункел»[13]. Нельсон покраснел от злости и дал себе слово никогда не высмеивать учеников, даже за глаза.
К выпускному классу Нельсон отрастил волосы до плеч, усики и бороденку клочками, напоминающую про стригущий лишай. Он забросил долгий телеологический марш от Чосера к Хемингуэю и взялся за Керуака и Уильяма С. Берроуза, выучил наизусть первую половину «Воя»[14]и подстриг лишайную бороденку под эспаньолку. К тому времени он приобрел несколько «дурных» друзей, с которыми курил травку и слушал «Джетро Талл»[15]. Нельсон надолго задерживал в легких сладкий дым и, как в тумане, вещал, что слова у «Талл» на вполне серьезном поэтическом уровне, на что его друг-анашист отвечал: «Акваланг» – пять баллов».
Он потерял невинность с девочкой по имени Венди Уолберг у нее в гостиной под звуковое сопровождение Ала Стюарта[16]. Здесь, в доверительной атмосфере, Венди призналась, что, во-первых, знает про анонимные стихи, во-вторых, Бренда просто стерва, а она, Венди, смеялась только потому, что смеялись другие девчонки. Магнитофон играл «Год кота», а она прижималась к Нельсону в скрипучем дерматиновом кресле, шепча, что сделает все, лишь бы ей писали такие стихи. Да, повторяла она, все.
Потом она сказала, что тоже «балуется поэзией», и не хочет ли он взглянуть на ее стихи?
– Сейчас? – спросил Нельсон, и она голая побежала к себе в комнату за тетрадкой.
Приклеенный к дерматину собственным потом, Нельсон слегка встревожился. Стихи, как обнаружилось, не дотягивали до уровня, так скажем, «Джетро Талл», но он объявил, что они замечательные, а на следующий день избегал ее в школе. Двадцать лет спустя он по-прежнему считал этот поступок худшим в своей жизни.
На следующий год Нельсон отправился в Гальцион-колледж, четырехлетнее литературно-художественное заведение в Огайо. Здесь он навсегда бросил писать стихи и обрел истинное признание. Открыв для себя Джойса, Фолкнера и Томаса Вулфа, Нельсон принялся сочинять модернистскую эпопею про взросление пылкого рослого айовца, его борьбу за независимость и понимание в маленьком городке, а также творческое и сексуальное пробуждение в столице. Роман назывался «Тезей» и строился на метафоре: блуждание героя в лабиринте Нью-Йорка, Лондона или Парижа – Нельсон никак не мог решить, где именно. Точно так же он не знал, сделать ли героя скульптором или композитором. В любом случае не писателем – Нельсон боялся, что это будет слишком автобиографично.
На семисотой странице через один интервал Нельсон довел героя до четвертого курса, набрался храбрости и показал рукопись преподавателю литературного мастерства.
Уолтер Мидлист к сорока пяти годам окончательно разочаровался в жизни. Когда-то давным-давно его, начинающего писателя, прочили в новые Шервуды Андерсоны[17]. С тех пор он не написал ни строчки. Его отзыв на роман Нельсона был убийственно краток. Он бросил «кирпич» на стол и сказал:
– Ты что-то имеешь против пунктуации, дружок? Такое впечатление, что тебя ударили по голове «Авессаломом, Авессаломом!»[18]. Пора бы и повзрослеть.
В тот вечер Нельсон сжег рукопись по листочку в гостиной общежития, потом, как другие молодые люди, чьи литературные амбиции раздавил Мидлист, стал все свободное время пропадать у профессора. Каждый вечер Мидлист доставал из кармана и раздавал мастырки толщиной в палец. Развалившись в ногах у наставника, с расширенными зрачками, юные служители неудачи разносили в пух и прах всех публиковавшихся авторов, начиная с Джонатана Свифта. В отличие от прочих Нельсон прочел почти все книги-жертвы, но его способность цитировать на память имела успех, только если он цитировал с издевкой.
В конце концов Мидлист сел за распространение наркотиков и написал бестселлер о жизни в тюрьме («Новый Карил Чессман»[19], было написано на супере). Тем временем случай выхватил Нельсона из пучины отчаяния: на семинаре по литературной теории он, ссутулившись на задней парте, вяло оттарабанил «Полых людей»[20]. Согруппники пооткрывали рты, и что-то вроде гордости забрезжило у Нельсона сквозь уязвленное самолюбие и комплекс неполноценности. Однако профессор Галлагер, мрачный дядька с голосом, похожим на осипший гидрант, только нахмурился.
– Поговорим после звонка, – сказал он и, когда занятие кончилось, отвел Нельсона к себе в кабинет.
Нельсон еще раз прочел поэму, а профессор Галлагер сопел и тряс головой.
– Больше чувства! – рявкнул он. – Ты не «Желтые страницы» читаешь!
С третьей попытки Нельсон прочел так, как хотелось Галлагеру, вложив в строчку «Вот так и кончился мир» достаточно экзистенциального ужаса.
– Как, черт возьми, ты это запомнил? – спросил Галлагер, ласково глядя на него.
Нельсон смутился, но ему было приятно.
– Это дар, сынок. – Галлагер откинулся в кресле и сцепил толстые пальцы за головой. – Только мне плевать, сколько стихов ты знаешь на память. Если ты еще раз на моем семинаре прочтешь их без выражения, то получишь в лоб. – Он гоготнул. – У меня рука тяжелая!
Галлагер родился на ферме, прошел Вторую мировую войну и самостоятельно выбился от сохи в мир семиместных автомобилей и цветных телевизоров. Литературу он открыл после двадцати благодаря ветеранским льготам на учебу и питал к ней почти религиозный пиетет. Ученики Гальцион-колледжа в большинстве своем не собирались учиться дальше («Бараны, – рычал Галлагер, – тупые овцы»), и набрести на Нельсона было все равно что найти мальчонку, воспитанного волками. Отставной сержант Галлагер муштровал его, как в свое время новобранцев на Алеутских островах, и быстренько выбил анашистскую дурость. Дважды в неделю они занимались аналитическим прочтением[21], и Галлагер носил ему книги современных критиков: Лайонела Триллинга, Альфреда Кейзина и Ирвинга Хоу[22]. Он учил Нельсона просодии, ставя перед ним невыполнимые задачи. «Напиши мне секстину в стиле Эмили Дикинсон», просил он, чтобы посмотреть, как Нельсон объяснит, почему это невозможно. Иногда его беседы больше походили на зажигательный спич в клубе «Ротари».
– Мой старик был фермером, – говорил Галлагер. – Из книг он держал дома торговый каталог Сирса и Библию, да и ту брал лишь затем, чтобы стукнуть меня по башке. – Профессор подавался вперед, вперив в Нельсона пронзительный взгляд. – То, что у тебя тут, сынок, – он постукивал Нельсона по широкому лбу, – это сокровище.
В Нельсоне Галлагер обрел идеального сына, который читал все рекомендованные книги и смеялся всем его шуткам. Бывший сержант вновь разбудил в ученике страсть к литературе и заразил его честолюбием: Нельсон должен был сделать ту самую научную карьеру, которую не сделал Галлагер. В начале гражданской войны Хорас Грили[23] воззвал: «Иди на Запад, молодой человек»; в отеческом исполнении Галлагера это звучало: «Иди в Магистратуру, молодой человек».
И Нельсон послал заявления в Гарвард, Йель, Принстон, во все крупные университеты Среднего Запада и Калифорнии, а профессор Галлагер дал ему блестящую характеристику. Однако, хотя в дерзанье цель, никто не говорил, что эта цель достижима. Престижные университеты отказали Нельсону или поставили его в очередь, так что ему пришлось удовольствоваться скромным учебным заведением в Индиане, где литературу преподавали по новейшей программе. Галлагер, скрывая разочарование, утешал Нельсона.
– В научном мире человека ценят по заслугам, – сказал он, – а не по тому, где он учился. – И добавил, хлопнув Нельсона по спине: – Р. П. Блекмюр[24] даже колледжа не окончил!
Лето после колледжа Нельсон провел в Майтеге, крася дома и воображая, какими будут следующие несколько лет в его жизни. Галлагер в самых радужных тонах расписал ему собственные годы в магистратуре: он жил в жестяной армейской времянке, писал диссертацию на ломберном столике в одном углу комнаты, пока его жена и дети смотрели «Ваше лучшее шоу» в другом. На прощание он подарил Нельсону томик Аристотеля в супере. «Хорошая основа для твоего будущего семинара по теории литературы», – сказал Галлагер, и Нельсон, пропахший олифой, за лето прочел Аристотеля от корки до корки.
Однако на первом же семинаре по теории литературы преподаватель – долговязый, без единого волоса, в очках с тонюсенькой оправой и пиджаке «в елочку» поверх белой водолазки – взял двумя пальцами Аристотеля в бумажной обложке и поджег его зажигалкой. Затем без единого слова бросил книгу в мусорную корзинку и смотрел, как она горит, а когда Нельсон хотел открыть окно, чтобы выпустить дым, резко повернулся к нему и рявкнул: «Сидеть!»
– Я хочу, чтобы вы нанюхались этого дыма, – объявил профессор с легким, по всей видимости французским, акцентом. – Чтобы он пошел у вас из ушей.
К концу семестра вы будете чувствовать этот запах даже во сне; он станет для вас таким же привычным, как вонь ваших бледных смердящих тел.
Нельсону подумалось, что для сентябрьского утра в Индиане это сказано чересчур сильно.
– Для некоторых из вас, – продолжал профессор, – я стану интеллектуальным террористом, бьющим безжалостно, – при этих словах он замахнулся на девушку в первом ряду, которая съежилась и прижала к груди тетрадку, – и внезапно по самым основаниям того, чем вы привыкли дорожить. Однако для тех, кому достанет силы и смирения отдаться моей воле, я стану партизанским вожаком. Я буду учить вас, муштровать, вести к подвигам. Иные падут в пути… – Он пригвоздил Нельсона взглядом; глаза его, увеличенные толстенными стеклами очков, грозно сверкали. – Но лучших я поведу в горы и оттуда – на пылающие города.
Он поднял мусорную корзину. Аристотель еще тлел.
– Это лишь первый шаг. Мы должны разрушить теорию литературы, чтобы ее спасти.
Так Нельсон узнал, что никто больше не занимается аналитическим прочтением. Профессор называл себя Жан-Клод Эванжелин, но даже коллеги не знали, откуда он родом. Им было довольно того, что он окончил Коллеж де Франс. Его единственная работа «Le Mortifications»[25], такая же заумная и невразумительная, как сам профессор, сопровождалась загадочным посвящением «Ма belle guerriиre!»[26]. Он прекрасно говорил по-английски, но вот был ли он французом? бельгийцем? квебекцем? Коллеги, завидовавшие его мрачной харизме и гипнотической власти над студентами, за глаза передразнивали акцент и звали его Пепе Лепью, как скунса из мультика.
Большинство преподавателей чувствовали себя обделенными. Им пришлось променять аспирантские квартирки в райских Беркли, Мэдисоне или Анн-Арборе на большие и дешевые типовые дома самого скучного городка в самой плоской части Америки. Индианский Государственный Университет Эдгарвилля (сокращенно ИГУЭ) до последнего времени был заурядным сельскохозяйственным колледжем, и факультет английского языка там появился совсем недавно. Почти все педагоги ненавидели учеников, которые, не будь они такими тупицами, поступили бы в заведения получше. В Гальцион-колледже преподаватели требовали, чтобы к ним обращались «профессор», однако готовы были часами беседовать с Нельсоном и коридоре; в ИГУЭ они представлялись по имени и прятались от студентов по кабинетам, где строчили статьи и книги в надежде набрать публикаций и выбраться из этой дыры.
«Не зовите меня профессор Энгельс, – при первой же встрече сказала Нельсону руководительница, – просто Джудит», – однако на прием к ней надо было записываться за три дня, а сами встречи длились не больше десяти минут. За весь первый семестр она лишь однажды продержала его целый час, когда, заперев дверь и кусая ногти, принялась ругать книгу, которую напечатал ее знакомый в Принстоне. Книга с вложенным магазинным чеком лежала на столе. Другой раз Нельсон застал ее плачущей, с распухшими красными глазами. Аллергия, уверила она. Нельсон стал думать о Джудит как о чеховской героине, чахнущей в провинции, безнадежно влюбленной во врача-алкоголика и тоскующей по жизни в далеком и блистательном Санкт-Петербурге.
Он чувствовал себя Алисой в Зазеркалье. Невиннейшая реплика о спутанной хронологии у Конрада вызвала презрительный смех одногруппников (дело было как раз па семинаре у профессора Эванжелина). Суровая индуска, не глядя на Нельсона, с чопорным имперским акцентом объяснила, что всякий разговор о Конраде должен начинаться с его расизма.
– Почитайте Эдуарда Сайда[27], – добавила она убийственно-постколониальным шепотом. •
Сам Эванжелин не давал ученику ни малейшей поблажки. В первой же семестровой работе Нельсон героически взялся за Ницше (самого раннего из авторов, которых признавал Эванжелин), и профессор вернул работу с «двойкой» и единственным комментарием: на первой странице он обвел красным фломастером «литература» и написал на полях: «Когда я слышу это слово, я хватаюсь за пистолет».
Итак, первое, чему научила Нельсона магистратура, это молчать в тряпочку. Парадоксальным образом именно немногословие, как и статус единственного холостяка – не гомика во всей Центральной Индиане, привели его в объятия жгучей девицы с Восточного Побережья. Звали ее Лилит, и она была дочерью двух психоаналитиков – плод смешанного брака, ибо мама исповедовала Лакана[28], а папа был юнгианцем. Познакомившись с Нельсоном, Лилит приняла врожденную вежливость и либеральную широту взглядов за молчаливое участие в постмодернистском проекте, что бы это ни значило.
– У меня все продумано, – сказала она на первом же свидании, на выходе из университетской киношки после «Прошлым летом в Мариенбаде»[29]. В диссертации она намерена рассмотреть отражение тендерных восприятий в почтовых открытках, но еще не подвела теоретическую базу.
Слушая, Нельсон испугался. Кто для него Лилит? Не новая ли Венди Уолберг? Не притворяется ли он, будто ему интересно, потому что рассчитывает с ней переспать?
Он по-прежнему терзался моральной дилеммой, когда несколько часов спустя, в своей квартирке, Лилит объявила, что хочет вместе с ним исследовать взаимопроникновение власти, чувственности и наслаждения в тексте. На практике это означало по очереди привязывать друг друга эластичным бинтом к топчану и выкрикивать «трансгрессивные вещи», как в порнофильме. Теперь совесть Нельсона горела, как электрическая дуга. Когда пришла его очередь связывать Лилит, он скукожился и, дрожа, сел на край матраса. У Лилит тут же прорезался материнский инстинкт. Как только Нельсон ее развязал, она уложила его голову себе на колени и принялась ласково шептать, что все пустяки, и не каждому легко дается трансгрессивный эрос.
Под руководством Лилит Нельсон принялся истязать себя прозой французских авторов, чьи музыкальные именa каждый произносил по-своему: Барта, Бодрияра, Фуко[30]. Он получил зачет у профессора Эванжелина, сдав работу, которую сам не вполне понимал, пространную экзегезу па тему «Реальность лингвистична». К этому времени Лилит почти убедила Нельсона, что его феноменальное знание английской литературы – своего рода детская травма, результат фаллоцентрического стремления отца поработить его сознание. В постели она часто просила Нельсона почитать стихи и затыкала ему рот перед последней строчкой. «Прерванный речевой акт» – называла это она и смеялась над его бессилием. Тут уже Нельсон не выдерживал и кидался на нее, но эластичные бинты держали крепко.
– «В дерзанье – цель!» – выкрикивала Лилит, охаживая Нельсона хлыстом. – Раб!
Но позже, на коротком топчане, под мерное сопение Лилит, Нельсону снилось, будто профессор Галлагер бьет его по пяткам каталогом Сирса и кричит: «Это дар!» Даже но сне Нельсон знал, что слова, которым научил его отец, никакая не логоцентрическая матрица в сознании. Напротив, сама теория литературы казалась ему решеткой, сухой и хрупкой, как стекло. Он произносил нужные слона, даже в более или менее правильном порядке, но так и не понял, что в этом увлекательного.
Нельсон сломался перед самыми каникулами. В кабинете у профессора Энгельс, выбирая курсы на следующий семестр, он заплакал. Впервые Джудит оторвала рассеянный взгляд от шкафов с книгами более удачливых конкурентов и посмотрела на Нельсона. С жаром отступника, возвращающегося в лоно Церкви, Нельсон признался, что читает романы, стихи и пьесы – другими словами, литературу – ради удовольствия. Он дрожал, слезы катились по его щекам. Он сказал, что по-прежнему, каждый день, слышит отцовский голос, произносящий: «Когда, гонимый миром и судьбою[31]», и слова разливаются в его сердце рекой, струятся по жилам, как кровь. Джудит протянула ему салфетку.
– Ну и хорошо. – Она похлопала его по колену. – Кто учит вас другому?
Нельсон упомянул Лилит, которая в последнее время его избегала, и через силу выговорил фамилию Эванжелин. Джудит засмеялась и открыла ему маленькую тайну: его преподаватель литературной теории – на самом деле Бобби Эванджелайн из Луизианы, блудный отпрыск древнего каджунского[32] рода охотников за креветками.
– Читайте, что вам нравится. – Джудит закачалась на стуле, прищелкивая пальцами: – Laissez les bontemps roulez![33]
Так Нельсон узнал, что даже его преподаватели в ИГУЭ находят профессора Эванжелина – как бы это сказать – немного outré[34]. Вскоре Эванжелин свалил в престижный частный университет, и Лилит, belle guirriere Нельсона, уехала с террористом в Северную Каролину, где в должный срок родила ему тройню. Много лет после разрыва Нельсона по-прежнему преследовала картина: Monsieur et Madame Professeur en famille[35] толкают тройную коляску под неоготическими сводами – père, mère et les enfants, Roland, Jacques et Michel [36] – все пятеро бритые, в белых водолазках и твидовых пиджаках «в елочку».
Джудит Энгельс взяла Нельсона под свое крыло. Насчет чеховской героини оказалась полная чушь; вместо безнадежной любви у нее было за плечами неудачное замужество, и теперь она в одиночку растила десятилетнего гиперактивного мальчика, которого почему-то звала Подменышем. В ту их встречу она кусала ногти и плакала, потому что устала выкраивать из зарплаты младшего преподавателя на риталин, который прописал ребенку невропатолог, готовиться к лекциям и одновременно писать книгу.
– Я думала, что буду, как Лора Инголс Уайлдер[37], растить мое золотое дитя в прерии, – призналась она. – Л оказалось, что я – матерь Гренделя[38].
Вырвавшись из пут, буквальных и переносных, Нельсон лишь благодаря веселой умнице Джудит не впал к противоположную крайность – тяжелый охранительный консерватизм. Она заставила его прочесть довольно много феминистской критики и объяснила, что тут нечего бояться. Она учила его быть пробивным и гибким, не поступаясь научной честностью. Благодарный Нельсон сидел вечерами с Подменышем, который при первой же встрече огрел его по затылку железным грузовиком. Нельсон, настроенный ни на что не обижаться, улыбнулся, потер шишку и сказал: «Молодец, крепкая рука».
Естественно, Нельсон влюбился в Джудит и в образцовом духе куртуазного самопожертвования – ибо, как истый рыцарь, скромность соблюдал[39] – поклялся ничего ей не говорить. Однако в середине второго курса, на Новый год, она потащила Нельсона на танцплощадку и стала учить тустепу, как танцует его Элвис в «Да здравствует Лас-Вегас!» – сведи большие пальцы ног, расслабь руки, ухмыльнись одной половиной рта, а теперь переминайся с ноги на ногу. В полночь они стояли на балконе возле перил и, соприкасаясь плечами, смотрели на острые, как алмазы, звезды. Джудит задрожала. Нельсон обхватил ее рукой. Губы их соединились. Это был самый нежный, самый обещающий поцелуй в жизни Нельсона, какой-то даже и впрямь чеховский. Тут за спиной хлопнула дверь, и они отпрыгнули в стороны, выдыхая морозный нар. 35
После этого у Джудит никогда не находилось времени для Нельсона. Он писал ей длинные страстные письма с множеством литературных цитат, но, памятуя Бренду Спак и Венди Уолберг, так ни одного и не отправил.
Пережив две личные драмы за год, Нельсон снова провалился в болото. Факультетское начальство махнуло на него рукой. Предупредительным свистком стало назначение руководителя. Профессор Уилсон Блант, лысый, губастый, совершенно шарообразный старик, единственный в ИГУЭ преподавал тут еще со времен сельскохозяйственного колледжа. В молодости он опубликовал свою первую и последнюю книгу о Лонгфелло, а следующие сорок лет учил будущих агрономов расставлять запятые в сложносочиненных предложениях.
Впрочем, даже в надире своей карьеры Нельсон не растерял добросовестности. Он отыскал книгу профессора Бланта и прочел ее, держа наготове голубой маркер. Впрочем, подчеркнул он только определение литературы, данное Блантом во введении. «Литературным произведением называется всякое прозаическое, стихотворное или драматическое произведение, которое по самой своей сути интереснее – глубже, сложнее, таинственнее, – чем все, что можно о нем сказать». Нельсону стоило огромных усилий прочесть книгу до конца.
С тяжелым сердцем спустился он к профессору Бланту в темный готический подвал Мид-холла, старейшего здания ИГУЭ. Никто никогда не видел профессора Бланта вне этих стен. Казалось, он и жил в кабинете под черными сводами, словно мелкие зверюшки из «Ветра в ивах», слившись со стопками заплесневелых книг и кипами желтых газет по углам. Когда бы Нельсон ни пришел, Блант всегда сидел в кресле, бледный, неподвижный, и курил «Кэмел» без фильтра, вдыхая пыль от древних, рассыпающихся по листочку «Карманных классиков». Здесь, в подземелье, ниже которого некуда, Нельсон, запинаясь, изложил тему будущей диссертации, нечто в высшей степени умное и в то же время безопасное: «Вина и предопределение в трудах Джеймса Хогга (1770—1835)» – и Блант, не просыпаясь, завизировал ее своей подписью. После этого Нельсон выскочил на улицу, хватая ртом воздух, в страхе, что подхватил силикоз.