Полная версия
Не родит сокола сова (сборник)
– А еслив за губу поймают?..
Радна, уже присмотревший себе спущенный с неба карабин, Маркен, увидевший себя со стороны в форсистых брюках, разом замерли и уставились на Пашку. Притихли и другие ребятишки, пристальней вглядываясь в бродничавших мужиков.
Те уже затягивали бродник по новой, – первый улов, под завязку набитый в крапивный куль, торчал на сочно зеленой, приозерной мураве, – и чайки пуще закрутились возле рыбаков, испестрили небо белым, мельтешащим крапом и теперь хлестались об озеро сразу за мотнёй, выхватывая мелких окушков и чебачков, избежавших западни, ускользнувших сквозь нитяные ячеи. Чайки куражливо голосили, вырывая друг у друга пойманную рыбешку.
Ребята глазели на рыбаков, на чаечий рой почти невидяще; по-прежнему изредко и незначительно переговариваясь, они рыли песок и залегали в прохладные ямины или, блаженно закатывая глазки, сводя их к переносице, сдирали прозрачные лохмотки кожи с лупящихся нежно-розовых носов. Не обгорали носы только у лежащих тут же на песке бурятят, – видно, кожа дубленая.
– Мамка рыжа, папка рыжий, рыжий я и сам! – вдруг во всю глотку загорланил Маркен, и все засмеялись, глядя на его пышущие жаром, кудреватые вихры. – Вся семья у нас покрыта рыжым волосам!.. Искупнуться, что ли?.. – опять заскучав, протяжно спросил он, вроде бы, самого себя, потом склонил голову, прислушался, но, не дождавшись ясного ответа, зевнул во весь крупный, щербатый рот, лег на спину, разбросав по песку короткие, сильные руки, сморенно прикрыв глаза; потом вялым, расхлябанным голосом не то запел, не то замурлыкал себе под нос:
Сижу на нарах, как король не именинах,И пачку «Севера» мечтаю получить.А мне стучат в окно,А мне уж все равно,Уж никого я не сумею полюбить…IV
Маркен, задремавший было, вдруг почуял, что ребятня зашевелилась на песке, открыл глаза и увидел, как по некрутому спуску, вроде бы, и важно, но в то же время боком, стеснительно шел Ванюшка Краснобаев, – не по-деревенски толстый, осадистый, за что его все кому не лень дразнили на разные лады.
Ванюшка не бежал к озеру, сломя голову, чтобы, скинув по дороге одежонку, с разгона залететь в озеро и, высоко задирая колени, поднимая белый хвост брызг, упасть на глубине, забултыхаться, споласкивая с себя пыль и остужая распаренное тело; нет, он спускался тихо, раздумчиво и мелко переставляя ноги, будто на них были волосяные путы, отчего казалось, словно что-то мешает ему идти. Сойдя с приозерного угорыша, он нерешительно приостановился, оглядываясь назад и, вроде бы, стесняясь смотреть на ребят, которые уже не сводили с него удивленных взглядов.
Загорающим сразу кинулись в глаза прилизанные на лобастой голове волосы, – другие-то головы годом да родом, по великим праздничкам встречали гребень или расческу, да и на кой леший они нужны, если матери, не глядя на ребячьи слезы, не слушая мольбы, силком усаживали своих чадушек на лавки и стригли ручной машинкой налысо. И лишь тем, кто уже бегал в школу, сжалившись, оставляли на лбу крохотный чупрынчик, эдакую нашлепочку с телячий язык, да и то лишь зимой, по теплу же смахивали и ее.
Отметив зачесанный набок жиденький Ванюшкин чуб, потом – беленькую рубашонку, глаза ребятишек спустились ниже и там пораженно замерли: на Ванюшке чуждо всей обычности летнего дня с его зноем, с его измучившими людей и скот мухами и паутами, чуждо белесому, прокаленному песку и зеленоватому озеру, чуждо, выгоревшему на солнце, линялому небу чернели и нарядно взблескивали мелкими искрами новые, будто прямо с прилавка, настоящие брюки. С ремешком, навыпуск, с твердыми отворотами внизу, точно такие, о каких полчаса назад помышлял Маркен.
Легок на помине Ванюшка, много лет ему жить, потому что разговор о нем, о его брюках еще не уплыл в небо, где копится даже самая пустяковая болтовня; разговор еще витал над ребятишками, как и картинка про хвостатых и рогатых удильщиков, которую Пашка Сёмкин, вроде бы, видил своими глазами.
Когда Ванюшка подошел ближе, ребятишки стали смотреть на брюки со жгучей завистью, и так они напористо смотрели, словно задумали провертеть на гачах множество дымящихся дырок, испортить обновку, чтобы не тревожила глаза.
– Ух ты-ы, какие ловкатские штаны, – поцокал языком Базырка Будаев, младший брат Радны, который до этого поочередно скреб то свой медно-желтый, круглый живот, то – песок, вырывая в нем сырую яму, чтобы залечь в нее, а сверху засыпаться по самую шею.
– Новехоньки.! – выдохнул Сохатый, подбирая распущенные в удивлении губы. – Не обноски.
– Ишь ты, как жало, порезаться можно, – первым очнулся Радна и, сузив навечно прищуренные глаза, провел вздрагивающим пальцем по стрелке, прочертившей гачу; провел, как по лезвию острого топора.
– Но-ка, но-ка, дай-ка я, – полез к брюкам Базырка.
– Нос сперва утри! – отпихнул его локтем Радна.
– Сам-то! – Базырка надул вспухшие, трубкой вытянутые губы, чуть ли не подпирающие мелкий бурятский нос, хотел было захныкать, а когда не получилось, стал дразнить брата. – Раднашка, Раднашка, пузо – деревяшка!.. Раднашка…
Радна не вытерпел, замахнулся не то чтобы навернуть вредного брата, а хотя бы отшугнуть от себя, и Базырка, не пытая больше ветреной судьбы, побурчал себе под нос и угомонился.
Ребятишки тем временем вовсю щупали брюки; братья Сёмкины совали прыткие руки в карманы и шуровали там почем зря, щекотали Ванюшкины ноги, а Сохатый даже умудрился разок ущипнуть. Радна похрустел неразмятым ремешком и щелкнул ногтем по медной бляшке, такой желто лучистой, что больно было глядеть. И лишь Маркен полеживал в сторонке, едва приметно косясь на ребячий гомон безразличными глазами, в которых всё же нет-нет да и коротко взблескивала зависть и вспыхивали зеленоватые рысьи огоньки, но тут же гасли, прятались под мягко опущенными ресницами. Даже у него, самого старшего среди этих, как он их обзывал, голопузых гальянов[7], еще и в помине не было таких брюк, и, как всем, приходилось зиму и лето носиться в тех же пузырчатых шкерах, поддергивая их непрестанно или завязывая новым узлом быстро слабеющую резинку. И жили-то Шлыковы побогаче многих в Сосново-Озёрске, а уж Краснобаевым-то гоняться да гоняться за ними, но брюк Маркену все равно не брали. «Лишняя роскочь, баловство, – считал Маркенов отец, тракторист Дмитрий Шлыков. – Еще не зарабил».
– Чего лыбишься, как сайка на прилавке, Жирняк, – скосоротился Маркен, как бы отбрасывая от себя смущенный, извиняющийся Ванюшкин взгляд. – Гляди, довыбражаешься, выбражуля.
– Выбражуля номер пять, разреши по морде дать, – подхватил тут же Сохатый.
– Стырил, поди, – прикинул Маркен.
– Никого не стырил, – хмурым и уже подрагивающим в недобром предчувствии, слезливым голосом отозвался Ванюшка. – Братка из города привез.
– Обновить надо…
Ванюшка подошел к воде. В реденьком камыше плавилась мелкая сорожка, выплескиваясь на воздух серебристыми струйками, пуская от себя волнующие глаз рыбака азартные круги; и вода на отмели бурлила, пучилась и сорно мутнела. Сорожка прибилась в берега покормиться мошкой, а и на нее саму, игривую, – сразу же увидел Ванюшка – уже распазилась широкая зубастая пасть: нет-нет да и в погоне за сорожкой хлестала по воде мощным хвостом, добела взбурунивала муть, разрезала темной молнией щука-шардошка. Долго потом качался потревоженный камыш, немой свидетель быстрой расправы, долго и пораженно мотал из стороны в сторону бурыми, долгими головками, потом таился, обмирая в испуге, но тут же опять знобко передергивался и нервно дрожал. А и на дикую шардошку, пугающую и пожирающую мелочь, налажена управа – уже заведены рыбаками крепко-ячеистые крылья бродника, для нее, вольной и яростной, отпахнулось тугое горло мотни, в охоте за ней, мористее бродничавших, какой-то мужик проверял сети, которые, видимо, ставил на ночь, когда рыба уходит почивать в тайные, глубокие воды, в свои сумрачные, травянистые зыбки. Но сейчас миражом стояла такая сонная божья благость, что Ванюшке, глядящему, как выпрыгивает из воды сорожка, с трудом верилось, что среди камышей и подводной травы разгорались смертельные догоняшки, что где-то с жестким щелком откидывалась челюсть и жалкая мелочь, успев, не успев поживиться мошкой, летела прямо в ненаедную щучью глотку, как не поверилось бы – тем и счастливы в детстве – что и в мире земном идет путаная, яростно-торопливая человечья жизнь, и, похожая на щучью, только незримая и непостижимая, неустанно работает жующая и глотающая челюсть и что человек, может быть, не последний в ряду охоты; может быть, и на него, уже гоняющегося не столько за прокормом, сколько за мертвой, на пагубу измысленной, не имеющей ни конца ни края роскошью, распахнуты крылья невидимо заведенного по земле, приманчивого бродника, завлекая чем дальше от детства, тем все глубже и глубже в мешок мотни, выбраться из которой уже редко кому под силу. Как щука слепнет в жадной погоне за сорожьей мелочью и угадывает прямехонько в мотню, так порой и на земле, в человечьей жизни. Но щуку-зубатку можно понять и простить – голод не тетка, да и больше живота ей не съесть, – так уж у всякой твари земной в заводе, но человек-то за что страдает и бьется, до срока стареет и умирает, миллионами убивает друг друга, если прокорма ему на земле отпущено куда сверх живота?! Или уж опять повинна все та же изнуряющая, убивающая самого человека и все живое вокруг безумная и бездушная погоня за мертвой роскошью? Господь знает, нам ли себя судить.
Конечно, и Ванюшке, и ребятам, распластанным на песке, еще рано было терзаться такими загадами, – это маячило впереди, – но они, еще не во взрослой мере, все же вставали перед ними, вносили раздор и разлад, благо, что все это было пока еще неглубоким, несерьезным, смахивающим на игру во взрослых.
V
Садиться, а тем более раздеваться Ванюшка не стал, – брюки пачкать, а потом еще неизвестно, как их ребятня обновит, пока он будет купаться; кинул по воде плоский голыш, «съев наудачу четыре блина», – камешек четырежды подпрыгнул над озером, и стал приглядывать другой. Не найдя подходящего, собрался уходить.
Если сначала приласкали, потешили завистливые взгляды, исшарившие вдоль и поперек, порадовало, что никто, кроме Маркена, не обозвал Жирняком, то вскоре начал томить негаданный стыд, – отчего у него есть брюки, а у ребят нету, и чем он лучше их; потом явился страх: шатко и боязно стоялось на том возвышении, куда его вознесли ребячьи взгляды, будто он с помощью неведомой силы очутился на вершине тонкой и высокой березы, с которой, неровен час, упадешь или она сама треснет, обломится. К тому же ребята стали глядеть с подозрением, точно брюки на нем не по праву. Стало тесно и жарко в них – и зачем он надел их, париться?! Ишь, пофорсить захотелось, похвастать перед ребятами, – и жарко не столько от палящего солнца, сколько от напористых, завистливых взглядов. И тут же пришло охлаждение.
Он уже решил повернуть назад к деревне, как вдруг услышал Пашкин взвизг:
– Ванька, берегись!
И тут же со всего маха полетел в озеро, и крик его, не успев вырваться наружу, загнанный приторно-теплой, напористой водой, пролился в грудь, а далекие синие горы, озерная зелень пошли кругом и смеркли. Упал, вскочил, с разгона пробежал еще глубже, ловясь руками за воду, пока не обнял ее, родимую, распластавшись во весь рост. Чертыхаясь и плача, встал на ноги среди камышей, где еще недавно щука, зубасто ухмыляясь, пронзая воду стылым и недвижным взглядом, высматривала поживу, а потом бросалась, гоняла по траве и глотала игривую, теперь же одуревшую и ослепшую от страха сорожью мелочь; она и сейчас веером серебристых капель брызнула из-под Ванюшкиных ног.
В спину пригоршней мелкой гальки хлестнул смех, но Ванюшка, не оборачиваясь на него, еще не опомнившись, кашлял, выплевывая затхлую воду. Глаза от натуги налились кровью, голова закружилась, распертая угарным гулом. Рыбаки, которые бродничали уже подальше, стали было вслушиваться в гомон на берегу, но, ничего не поняв, опять согнули спины и, покрепче взявшись за палки, потянули бродник дальше.
Опамятав, но еще плохо соображая, Ванюшка медленно, загнанной зверушкой, повернулся к ребятам, смотрящим в разные стороны, не зная, как и относиться к случившемуся. Ближе всех, подбоченясь, руки в боки, стоял Маркен – низенький, задиристый мужичок, и в зелено играющих глазах его купалась, плавала, точно в масле, сытая усмешка. Ванюшка смекнул, что это он рысью подкрался сзади и одновременно с Пашкиным окриком толкнул в спину. Несмотря на вскипевшую слезами обиду, шмурыгая носом и всхлипывая, Ванюшка мучительно гадал: что же теперь делать-то?.. что же делать-то, а?.. и смотрел на брюки, промокшие до нитки, в глинистых разводах, с прилипшей жирно-зеленой тиной.
Драться на кулаках он был не мастак, да и боялся всякой драки и даже при большом усилии не мог представить, как бы он ударил в человеческое лицо, если даже муху поганую не мог смело пришибить. Да и какая может быть драка с Маркеном, если его и ребята постарше трусили. Парень рос оторви да брось, не успевал, как сокрушались взрослые, синяки снашивать. Когда Маркен, не ведая страха, защищал то свою улицу, то тех же ребятишек или вместе с большими парнями нападал на чужие владения, Ванюшка, случайно оказавшийся в драке, бежал не помня себя и не чуя земли под ногами, и потом его долго колотил родимчик от увиденного или испытанного на своей тонкой шкуре. Так он, случалось, бросал в беде своих дружков, когда на них налетали ребятишки с другогог околотка, за что бояку презирали и жалели.
Размазывая слезы по щекам, Ванюшка пошел далеко в обход Маркена, который ждал, повыше подтянув отяжеленные песком, длинные, до колен, трусы.
– Обновили штаны! – Маркен захохотал.
Парнишка не сдержался – пугливая осторожность отступила, а вся его детская суть налилась распирающей душу, непереносимой обидой, – и взахлеб, сквозь слезы посулился:
– Погоди, конопатый, братка-то поймает, салаги загнет. Будешь знать, как толкаться.
– Кого, кого? Я не понял, – разулыбавшись всем жарким лицом, так ласково переспросил Маркен, что Ванюшка на какое-то малое время даже пожалел о своем грозном посуле. – Ну-ка, ну-ка, упадь, повтори?.. – и, не дождавшись ответа, подлетел коршуном, звонко прилепил в ухо да, по-мужицки далеко и неспешно отмахнув руку, прицелился в другое, но тут уж Ванюшка напролом, с ревом кинулся в гору. От брюк его в разные стороны полетели брызги, спекаясь шариками в теплой пыли.
Следом засеменил на своих толстых ножонках маленький Базырка, и над песком зависла неуютная, натужная тишина. Все уже давно просмеялись, пережили азарт стороннего наблюдения за дракой и теперь настойчиво гадали: как же к ней относиться? Хотелось скорее забыть всё, смыть пережитое волнение озерной водой и никак не относиться.
Забравшись в гору, Базырка неожиданно развернулся к ребятам и, упершись руками в колени, отставив пухленький зад, с которого свисали великоватые трусы – штанов ему летом и вовсе никаких не полагалось, – скорчил рожицу, потом высунул язык.
– Бяа-а-а-а… бя-а-а-а-!.. – заблеял он. – Рыжий-пыжий, конопатый, убил баушку лопатой!.. Рыжий-пыжий, конопатый…
– Буря-ат – штаны горят, рубаха сохнет, бурят скоро сдохнет! – заорал в ответ Маркен.
– Русский-плюский, нос горбатый, убил баушку лопатой! – не остался в долгу Базырка.
– Ну, держись, тарелка! – крикнул Маркен, имея в виду круглое, как солнышко, щекастое Базыркино лицо, и, немного пробежав по глубокому сыпучему песку, запыхавшись от злости, схватил в руку обломок старого весла и со всего маха кинул его в гору. Крутясь пропеллером, обломок шмякнулся где-то на полдороге от Базырки, и Маркен стал жадно шарить вокруг себя торопливым взглядом, но ничего, чем бы еще можно было пужнуть, под руку не подвернулось.
– Не попал, не попал, свою мать закопал!.. Бяа-а-а-а!.. – отскочив, протараторил Базырка и, больше не пробуя риск на вкус, припустил вдоль улицы, которая начиналась от некрутого яра и по которой, не сбавляя рева, бежал Ванюшка.
– У-у-у, налим узкоглазый, поймаю, всю харю разукрашу! Лучше не попадайся!.. – Маркен, чтобы истратить остаток забродившей злости, кинул ещё камень, но теперь и вовсе вхолостую – ребятишек и след простыл.
– Пошто дразнишься? – поднявшись на ноги, ссутулившись, уже изготовленно сжав острые кулачки, заступился за брата Радна, видимо, крепко обидевшись за те унизительные для всякого бурята прозвища, какие Маркен выпалил вслед Базырке.
– А чо он первый начал дразниться?! – психовато взвизгнул Маркен и неожиданно побледнел, – ярче проступили и засветились на лице частые конопушки. – Я ему еще дам за рыжего.
– Он маленький. Чего ты на маленьких-то заедаешься?! Почо Ваньку обидел?
– Не твое собачье дело, понял! – огрызнулся Маркен.
– Пойдём, выйдем… – Радна встал против Маркена.
– Давно не получал?! Счас схлопочешь.
– Попробуй… – сумрачные и бездонные глаза Радны заузились, почти пропали среди круто набугренных щек и покалывали острыми, холодными шильцами; и весь он сейчас походил на красивого, бурого зверька, съеженного в комок, но готового – не поспеешь и глазом моргнуть – разжаться опасно щелкающим, тугим луком, из которого почти невидимо вылетит стрела, пущенная смуглой рукой; и еще он походил сейчас от гортанно заклокотавшей в нем крови на древних предков своих, гонявших по здешним степям табуны полудиких, кровоглазых коней; казалось даже, что Радна не торчит, чуть согнувшись, на песке, а покачивается в седле, расслабленно склонясь набок, готовый мгновенно стебануть коня коротеньким, сплетенным в косичку, сыромятным бичом и, захлебываясь горловым клекотом, полететь над приникшей к земле, белой ковылью, над самой забайкальской степью, – заманчиво и страшно было смотреть на него даже Маркену. Ребятишки напряженно замерли – могла разгореться нешуточная драка.
Ребятишки тут же охватили противников полукольцом, остро предчувствуя еще одно развлечение. Ближе всех к Радне стоял, нервно переминался Пашка, и по его косым, бодающим взглядам чуялось, что и он не прочь ввязаться в драку, отомстить Маркену за дружка Ванюху, но пока еще побаивается.
Противники, не сводя друг с друга глаз, попятились ближе к воде, на твердый песок, и встали петухами лицом к лицу.
– Раднаха, возьми его на калган[8]! – азартно подсказал Пашка, но тут же и прижал язык за зубами.
– Маркен глянул на него въедливым, ничего доброго не сулящим взглядом.
Маркен уродился пареньком сорвиголова и был на год постарше Радны, но связываться с ним боялся, – его же, настырного, хоть до потемок метель, вози по песку, все равно не отступится, кровью будет умываться, не заплачет, не убежит, а станет еще злее наскакивать; и когда ты об него, твердого как степная земля, исколотишь все руки, когда выбьешься из сил, тут уж пощады не жди. Испытав это на своих скулах, Маркен, где надо хитрый, выжидал, тянул время, похоже, надеясь свести драку на нет и примириться с Радной. А пока, изготовленные к броску, с упругой зверинной мягкостью скрадывали друг друга и, сцепившись взглядами, подначивали кивками голов: дескать, давай, давай, начинай первым; но то ли солнце их разморило, то ли Маркен уже истратил зло, драка не пыхнула. Противники походили друг возле друга, словно два бодучих бычка, глядящих исподлобья и роющих землю копытами, потом стали выяснять, кто прав, кто виноват, что означало – драка выдохлась.
VI
Благостно коротка память ребят на брань и ссоры – с июльскую птичью ночь: лишь стемнело, и тут же синеет, будто и не было в помине топких потёмок хоть глаз выколи, когда ты, допоздна заигравшись в уютном доме своего дружка, под конец рассорившись, выпал в темноту и сразу ослеп после тепло освещенной избы, и сразу оглох на оба уха от облепившей тебя тишины, в которой блазнятся пугающие шорохи, шелесты; и ты, маленький, потерянный среди таинства ночи, – где мерещатся зверушечьи хари, оскалы, зеленовато вспыхивающие глаза, – бредешь, спотыкаясь, по деревне, разгребая потёмки испуганно вытянутыми ручонками, а уж в ночной глуби, где-то за озером, затеплился желтоватый клубочек рассвета, пустив вдоль берега пушистую ниточку, – вот так же всё, что яро шумело на песке, все темное, ночное, скоро отлетело к небу, испарилось, как испарились в пропеченном, пахнущем гарью воздухе и детские слезы.
Разговор на песке снова вернулся к Ванюшкиным брюкам, всполошившим берег, – будь они неладны.
– Это еще кого-о, – кисло сморщился Пашка, – Ванькины брюки – тьфу! – он лихо сплюнул через левое плечо. – Вот батяня мой поедет в город солену рыбу продавать, – цыганистые Пашкины глаза опять заиграли сырым блеском, расширились, а сам он встал на колени перед ребятами. – Привезу тебе, грит, костюм матросский, – ну-у, такой синенький, с белыми полосками на вороте, как заправдашний. А ежлив, грит, хватит выручки, дак и велик прихвачу, двухколесный.
– Ага, Косой, тебе и велик, и костюм?! – накинулся на брата Сохатый. – Жирный будешь, спать забудешь. А мне что? – он тоже встал на колени против Пашки и со злой обидой уставился на него. – Мне велик, понял?
– Ты, Сохатый, ездить-то умеешь, чума огородня?.. Ты же велиосипед с ходу поломаешь или камеру пропорешь – вон сколь гвоздей по деревне валяется.
– Все равно, Косой, велик возьму, вота-а, – Сохатый захныкал, а все на песке дружно засмеялись, потому что перепалка братьев Сёмкиных походила на известную байку про цыгана, который, держа в дырявом кармане блоху на аркане, вслух размечтался, как он купит кобылу, кобыла ожеребится, а когда шустрый цыганенок крикнул, что будет кататься на жеребеночке, цыган дал ему по загривку: «Дурак, хребтину сломаешь, – он же маленький еще. Чем зубы-то скалить, лучше поди-ка да брось кобыле сенца. А к жеребеночку и близь не подходи. Ишь, чертенок, выдумал забаву…»
Пашке, любившему прихвастнуть – а не хвастать ему было нельзя, иначе бы жизнь его, сбросив пестро придуманную сбрую, заголившись морщинистым, костлявым телом, стала бы ему скучна и темна, – никто не поверил, да и откуда вере взяться, от озерной плесени, что ли, если Пашкин отец Никола Сёмкин, сухостойный, рукастый, с прокуренными дожелта, казачьими усами, был первый на деревне выпивоха и рыбой в избе пахло лишь по великим праздникам.
Выпивал Сёмкин и раньше, но в последние годы редко просыхал, и бабы своих подвыпивших мужиков и обзывали-то не иначе как: харя ты сёмкинская, прости господи, и боле никто!.. опять нализался, пьянчуга проклятый!.. Ребятишки нет-нет да и слушали дома такую забористую ругань и самого Сёмкина видели спящим возле винополки. Со временем деревенские привыкли к такому зрелищу и смотрели невидяще, – лишь иная сердобольная старуха жалостливо и осудительно покачает головой, поцокает языком и со вздохом перекрестит его; и если нужно было кому-то попасть в лавку, а пьяный Сёмкин отдыхал прямо на крыльце, то, чуть замешкавшись, перешагивали его, будто и не человек, пропивающий остаток запаленной жизни, прилег отдохнуть, а привычная глазу, трухлявая валежина, оттащить которую с дороги ни у кого руки не доходят. Потом, правда, прибегала жена Сёмкина, школьная уборщица тетя Варя, и с грехом пополам волочила мужика домой. Под забором, куда, случалось, оттаскивали зюзю[9] мужики, лежал Сёмкин, как в родной избе у жёнки под боком, и рядом, прячась в тени заплота от знойного солнца, пристраивалась коровенка, тут же вислобрюхая свинья со своим многочисленным розовым выводком рыла корни крапивы, сердито всхрюкивая на Сёмкина, занявшего столь много полезной и нужной земли, и даже иной раз пытаясь подрыть под него.
Конечно, никто не поверил Пашке про костюм матросский, про велосипед с двумя колесами, которые отец будто бы сулился купить в городе после продажи соленой рыбы. Какая там рыба?! Если от соседей, от тех же Краснобаевых, что перепадет или Пашка выпросит у рыбаков – вот и вся добыча. Тут не до продажи, тут, живя у воды, хотя бы не забыть, чем и пахнет свежий окунек. Так что о велосипедах и костюмах братьям Сёмкиным можно было лишь грезить – это дозволено, это недорого стоит, – коль уж без грез ребячья жизнь не жизнь, скорбное прозябанье.
– Може, купнемся еще, а, робя? – позвал Маркен ребят, видя, как невдалеке забредают девчушки, которые всегда купались особняком, а выжимались за заплотом старой ветряной мельницы, таким щелястым, будто устроенным еще нарочно для ребячьих глаз, сверкающих испуганным, еще малопонятным азартом. Малые – годки ребят и чуть постарше – забредали в разномастных трусишках, те же, кому было что таить, – в майках либо длинных рубахах, навроде ранешних сарафанниц. Еще забредая, они с опасливым ожиданием, но, как неизбежное и веселое, поджидали, когда ребята станут на них налетать.
Краснобаевская Танька и Викторка Сёмкинская, убредя в озеро до колен, заиграли в топы-шлёпы: запричитали на все озеро, замысловато шлепая друг друга по ладоням:
Дело было в январе,Первого апреля.Шел высокий господин,Маленького роста,Весь кудрявый, без волос,Тоненький, как бочка.У него детишек нет,Только сын и дочка.Пишет он письмо жене,Незнакомой тете:«Жив-здоров, лежу в больнице,С переломом поясницы.Сыт по горло, жрать хочу,Хоть барана проглочу.Приезжайте ко мне в гости,Я вас видеть не хочу…»– Хва, робя, лежать, айда купаться, – почти приказал Маркен.