bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 11

– Слава, это чего у тебя? – спрашиваю.

– А, в вытрезвителе написали номер! – Он послюнявил палец и стал оттирать цифры.

Зимой он нередко среди ночи в «шестёрке» пел «Хуторок» – голос у него был сильный, особого тембра. Люди выходили из комнат, слушали. В общаге на третьем этаже была учебная комната, там частенько горел свет и до трёх, и до четырёх-пяти, а кто-то сидел и до утра. Окна учебной комнаты выходили на площадь перед входом и на Неву. В белые ночи не раз при мне подходил он к окну, раскрывал его и, обращаясь ко мне, говорил: «Кречет, синь-то какая, а, раствориться!».

Ездили мы с ним в Солнечное. С собой он, как правило, покупал портвейн – «777» или «33».

На первом курсе мы с ним и с Галей Бабкиной, студенткой психологического факультета, частенько проводили время вместе, и Слава как-то умел и меня втянуть в такое времяпровождение. Но с ним связано у меня одно анекдотическое воспоминание. Однажды поздней осенью, может быть, даже в декабре (во всяком случае, было весьма холодно), мы с ним зашли в магазин на улице Добролюбова и купили по бутылке кагора. На улице холодно, кагор холодный, а у меня хроническая ангина. Мне в Челябинске даже хотели вырезать гланды. Я, конечно, стал отказываться пить, но Славка каким-то образом подвиг меня, и я выпил на улице, в холод, из горла всю бутылку. На следующий день я встал без ангины, и с тех пор ангины у меня никогда не было. Похоже на анекдот, но всё было именно в такой последовательности.

Много позже я написал рассказ «Синь», в котором Соломонов выступает под именем Мамонова, я – как Тарабрин, а Галка Бабкина – это Сашенька. Слава Соломонов, пожалуй, самое сильное впечатление, оставшееся у меня от первого курса.

Запомнились два весьма значимых события этого года, бывшие в «шестёрке». Первое – это встреча с художником и режиссёром Николаем Акимовым, фигурой легендарной и знаковой для того времени. Помню, какой ажиотаж был вокруг его книги «О театре», вышедшей чуть позже. Сейчас этого не понять, а в те времена эта книга была как глоток свободы.

Ещё более громким событием того года была выставка картин Альберта Розина в актовом зале общежития. Особенно всех трогала картина, изображавшая падающую с табурета горящую свечу, на табурете лежала раскрытая книга, в которой славянской вязью было написано: «Наша Родина»… Выставку закрыли досрочно, говорили, что открыта она была под личную ответственность профессора эстетики М. С. Кагана.

Мы познакомились с художником, он бывал в нашей комнате, мы много говорили. Он читал Соловьева, Достоевского, Бердяева. Потом это имя надолго исчезло из моего поля зрения, и даже когда широко развернулось нонконформистское искусство, это имя я всё равно не встречал. Но однажды узнал, что Альберт Розин – это сегодня Соломон России, и теперь он, кажется, живёт в Париже.

Ещё сильное впечатление того года. Не помню, в рамках какой дисциплины мы изучали историю утопических учений, и, очевидно, это очень будоражило юные умы, и мы тоже мечтали о каком-то идеальном политическом устройстве государства. Образовался небольшой кружок человек из шести, желающих изучать политические науки дополнительно, за пределами университетской программы. В этот кружок помимо меня входили Борис Макаров и его приятель Борис Воронов, был еще молодой человек, не поступивший в университет, но оставшийся в Ленинграде на стройке. Это был земляк Макарова, оба они родом были из Прокопьевска. Кто был ещё – не помню. Все мы жили в общежитии, где встречи проводить было неудобно, и мы облюбовали для этого академическую столовую, располагавшуюся в полуподвале со сводчатыми потолками. Помещение было громадное, и там легко можно было найти уединённый уголок. Встречались по воскресеньям. Выбрали секретаря общества, который в большой тетради вёл протоколы наших заседаний. Разработали устав, определили задачи – всё как положено. Задачи, по-моему, были чисто просветительские, ничего свергать мы не собирались, однако у всех зачем-то появились конспиративные клички. Помню, одним из первых я делал доклад по естественному праву, проштудировав в университетской библиотеке «Естественное право» Куницына, лицейского наставника Пушкина.

Таких воскресных заседаний под протокол было несколько, потом, не знаю почему, встречи эти прекратились. До чего же молодость безрассудна! Если бы о нашем кружке стало известно в комитете госбезопасности, никто бы из нас не закончил университета, и вполне возможно, что продолжали бы мы своё политическое образование в Мордовских лагерях. Слава Богу, что ничего этого не случилось. Лет десять назад мы встречались с Борисом Макаровым, и, вспоминая эту страницу нашей студенческой жизни, Борис сказал мне, что наш «секретарь» живёт в Прокопьевске и тетрадь с протоколами находится у него. Может быть, когда-нибудь и она всплывёт как документ эпохи.

И поскольку я коснулся академической столовой, в быту просто «академички», скажу о ней несколько слов. В нашей жизни она играла немалую роль. Там можно было поесть, выпить пива – с этим было свободно, кажется, продавалось там и вино. Частенько мы бегали туда во время «окон» между занятиями. Иногда там назначали встречи, иногда знакомились – так случайно, за пивом, познакомился я там с художником Владимиром Лисуновым, о чём расскажу позже. Тут, помнится, уже после университета мы сидели с Виктором Кривулиным и разговаривали о немецкой поэзии, о Георге Тракле и Максе Даутендее. С Кривулиным я общался мало, но эта встреча была какой-то открытой и доброжелательной и потому запомнилась. Обычно он для меня был закрыт, и разговор бывал чисто формальный.

В столовой было отделение для профессуры, и там можно было ещё встретить Жирмунского, частенько Выходцева, воспетого поэтом Геннадием Григорьевым, да и ещё много кого. Приведу здесь замечательное стихотворение Григорьева, названное им «Академическое», без которого я теперь и не мыслю университетские годы, как будто написал он его в то время. Впрочем, я университет закончил в 1968 году, а стихотворение Григорьев датирует 1974 годом – почти одно время.

Как сладко в час душевного отлива.Забыв, что есть и недруг, и недуг.Пить медленное «мартовское» пивоВ столовой Академии наук.В соседнем зале – завтракает знать.Я снова наблюдаю спозаранкуХолшевникова высохшую статьИ Выходцева бравую осанку.Не принося особого вреда.Здесь кофе пьют бунтарь и примеренец.Сюда глухая невская водаВрывается во время наводненьиц…Академичка! Кладбищем надеждМальчишеских осталось для кого-тоМестечко, расположенное межКунсткамерой и клиникою Отто…Но не для нас! Пусть полный смысла звук –Залп пушечный – оповестит округуО том, что время завершило круг.Очередной. И вновь пошло – по кругу.Я здесь, бывало, сиживал с восьми,А ровно в полдень – двести! – для согрева.Дверь на себя!(Сильнее, чёрт возьми!)И если вам – к Неве, то вам – налево.

Гардеробщикам в «академичке» Соломонов давал на чай металлический рубль, но вряд ли они его за это любили. В таких огромных чаевых было что-то плебейское, унижавшее самих гардеробщиков. Но всё же они брали, не отказывались. Чаевые, как, впрочем, и всё в этом мире, должны иметь свою меру, подобающую и случаю, и положению.

Была ещё и чисто студенческая столовая, попроще. Она находилась за памятником Сахарову, которого, разумеется, в то время не было. Там можно было за сорок копеек купить комплексный обед, а иногда и не заплатить за него. Поток студентов там был огромный, и не всегда уследишь за движением чеков. Это, конечно, нехорошо, но лучше, чем быть голодным, а я на первом курсе жил на студенческую стипендию, то есть на двадцать девять рублей, и ещё получал десять рублей от матери из Челябинска. Таким образом, в день я тратил чуть больше рубля, то есть столько, сколько Соломонов давал на чай гардеробщикам. Наверное, следует вспомнить, что нарезной батон стоил 13 копеек, а бутылка кефира – 30 копеек, причём если бутылку вымыть и сдать, то за неё возвращали 15 копеек. Без этого расчёта не понять, что за стипендию получали мы на первом курсе. Не помню – на втором или третьем курсе нам стали платить по 35 рублей, это была существенная прибавка. Из этих денег иногда можно было даже купить какие-то книги. Кстати о книгах.

Тогда продавалось много хороших и недорогих книг. На книжном лотке около дома, где родился Блок, у входа в здание Двенадцати коллегий, довольно долго продавался трёхтомник «Жизнеописаний» Плутарха, изданный «Наукой» в серии «Литпамятники». Я до сих пор вижу эту стопку томов в красиво оформленных белых с красным шрифтом суперобложках. Мне тогда казалось, что ещё успею купить, лежат ведь – куда они денутся. Но довольно скоро Плутарх исчез с прилавка. В магазине «Академкнига» на Менделеевской линии продавалось много уценённых книг. Огромные тома Гиппократа были уценены до 50 копеек, но я решил, что Гиппократ мне не нужен. Продавались уценённые книги из серии «Библиотека поэта». Помню, томик Богдановича продавался за 10 копеек, а В. Озеров – за 30… Поначалу эта уценка дезориентировала меня, я к этим книгам стал относиться чуть пренебрежительно, хотя некоторые и купил. А вот мой однокурсник и приятель Борис Кеникштейн покупал уйму уценённых книг и собрал целую библиотеку, в которой было очень много восточных поэтов – Хайяма, Руми, Джами и т. д. К слову сказать, с Кеникштейном мы близко сошлись уже на третьем курсе, когда нас перевели в общежитие на Новоизмайловском проспекте, где мы жили на третьем этаже в соседних комнатах, но о нём я скажу позже.

Сам учебный процесс мне запомнился мало – это было рутинное хождение на лекции и семинары. Впрочем, семинары по древнегреческой философии мне очень нравились и много давали пищи для ума. Греков я воспринимал на первом курсе как своих современников и мечтал со временем стать таким же крупным философом, как Гераклит или Демокрит. Мне нравились их звучные имена с указанием места их происхождения или проживания – Зенон Элейский, Аристотель Стагирит, Демокрит из Абдер.

Я даже придумал себе философский псевдоним Филипп Челябинский. Помню, я где-то записал это имя, а Боря Макаров, увидев его, спросил меня: «Что это значит?». Я испытал глубокое внутреннее смущение и, кажется, не сумел объяснить ему толком, что именно оно обозначает.

Наиболее основательные занятия были по немецкому языку, который вела старушка Шрайбер Цецилия Анатольевна. Это была весёлая, добродушная женщина. В группе нас было человек десять-пятнадцать, и на каждого из нас она вела список долгов. Если что-то не знаешь – правило или слова, она заносила себе в кондуит и время от времени, когда ты думаешь, что всё сдал, неожиданно раскрывала кондуит и спрашивала должок.

С помощью этой системы она подтянула мои знания настолько, что государственные экзамены по немецкому после пятого курса я сдал на «отлично», и я видел её радость и гордость за меня, когда экзаменаторы единодушно поставили мне «отлично», – я был целиком продукт её системы. Впрочем, забегая вперёд, скажу: года через два или три Коля Типсин уговорил меня сдать кандидатский минимум по-немецкому, на всякий случай. Он мне говорил, что готовиться к экзамену не надо, университетских знаний достаточно. И я действительно минимум сдал, но лишь на «удовлетворительно». Сказалось то, что за прошедшие после университета годы я языком не занимался. Но вернёмся на первый курс.

В одной со мной группе занимались Витя Новиков, он был моложе меня на три года, и Коля Типсин, он был старше меня на четыре года, ему было уже двадцать шесть лет, и мне он казался довольно великовозрастным, хотя на курсе были и постарше него. Например, Борису Емельянову из Свердловска было уже за тридцать, и он уже успел поработать инструктором в райкоме партии. Обычно, выходя после немецкого, мы решали, куда пойдём после занятий. Это были походы в кино или в какую-нибудь столовую или кафе, где можно было выпить и поесть.

Пили исключительно портвейн, закусывали же солянкой и брали ещё что-нибудь на второе. Мы как-то быстро сдружились – трудно сказать, почему. Причин, наверное, было несколько. Все имели о себе завышенное понятие, все трое не служили в армии, свободно высказывались в отношении к существующим порядкам. И Витя Новиков, и Коля Типсин были весьма начитанными. Я против них был совсем необразованным. Мне кажется, им нравилось иметь в моём лице благодарного слушателя, а они щеголяли своими знаниями друг перед другом. Вдвоём им было бы не так интересно. Витя Новиков читал сочинения Наполеона, Киплинга, которым он просто увлекался. И «Запад есть Запад, Восток есть Восток…» я слышал впервые от него. И «День – ночь, день – ночь мы идём по Африке…» – это во мне всё от него. Ещё он любил Бернарда Шоу и Анатоля Франса. Но вскоре и Наполеон, и Киплинг, и Шоу вошли в мою жизнь тоже. Наполеона я цитирую до сих пор и привожу для начинающих писателей как пример. Наполеон говорил: когда я въезжаю в какой-нибудь город, я смотрю на него с точки зрения того, как бы я его осадил, если бы мне пришлось его завоёвывать. Это – позиция настоящего полководца, завоевателя. Мне кажется, что и писатель на всё должен смотреть примерно так же: а как я об этом написал бы?!

Что касается Шоу, то я так им увлёкся в то время, что прочитал вообще все его сочинения, переведённые на русский. И до сих пор помню слова Юлия Цезаря, который ответил Теодоту, когда тот прибежал к Цезарю с просьбой потушить пожар Александрийской библиотеки: «Я сам писатель. Пусть горит! А египтянам полезнее будет думать о дне сегодняшнем, а не витать мыслями в мечтах!». По крайней мере таков был смысл его ответа. Конечно, это Шоу придумал такой ответ, но логика тут есть. Влияние Шоу на меня некоторое время было значительным. Помню даже, мы ходили в Театр комедии на спектакль «Физики» по Дюрренматту, и, выйдя из театра, я громогласно заявил: «Им не хватает немного Шоу!».

А Коля Типсин любил исторические романы – Гамсахурдиа «Великий Моурави», Генрика Сенкевича «Крестоносцы», Болеслава Пруса «Фараон», Эберса «Уарда». А. К. Толстого «Князь Серебряный», Мережковского, Ладинского и много кого ещё. Он хорошо знал и любил литературу конца XIX – начала XX века, особенно Леонида Андреева. Дома у него была великолепная библиотека, доставшаяся ему от родителей. Как он говорил, происхождения он был дворянского, гордился, что его деда, офицера царской армии, большевики (матросы) сбросили с Дворцового моста… Коля постоянно приносил из дома старые издания Саблина и Маркса. С его помощью я проглотил собрания сочинений С. Пшибышевского, Ола Гансона, Ж. Роденбаха, Г. Д'Аннунцио, Г. Гауптмана, Г. Ибсена, К. Гамсуна. Через него я познакомился с книгами А. Стринберга, С. Лагерлёф и многими другими – теперь даже не всё и вспомнишь. Через Колю я сблизился с польской литературой – К. Тетмайер, С.

Рыдель, Ст. Выспянский, Ц. Норвид. Всё это было для нас не пустым звуком. Сам Коля детство и юность провёл во Львове и пропитался польским духом, антирусскими настроениями, хотя высказывал их редко, сочувственно относился к католичеству. Некоторое время он носил чёрный китель с белым подворотничком, за что получил от нас прозвище «падре». Так мы его и звали – «падре» и гораздо реже по имени.

Коля был натурой тонкой и капризной, ему был присущ некоторый аристократизм, но, я бы сказал, аристократизм, испорченный советским бытом, всем строем нашей жизни. Он подражал герою романа Гюисманса «Наоборот», но я в то время этого романа не читал и не понимал, откуда проистекает эстетство моего друга. Позже, читая роман, я узнавал его в дез Эссенте – образ его мышления, жизненную позицию. Конечно, эта близость была условной, но она была.

Типсин закончил музыкальную школу. Для меня, едва знавшего ноты, о которых я получил некоторое понятие в челябинском культурно-просветительном училище, где проучился один год, его музыкальное образование было чем-то запредельным. Он был из интеллигентной семьи – мама работала психиатром, отец был полковником, но в то время родители его были в разводе. Однако оба оказывали сыну материальную поддержку. От отца он получил в подарок именной «вальтер» и хвастался, что если что, то он им воспользуется. Иногда мы говорили о смерти, о болезнях, так вот, Коля отрицал для себя болезнь, беспомощность и т. п. и говорил, что если он доживёт до такого состояния, то воспользуется «вальтером». Забегая вперёд, скажу, что эта его готовность к «если что» сыграла роковую роль в его жизни.

Коля был однолюбом. В свои двадцать шесть он ещё не знал женщин. Потом, на четвёртом курсе, во время поездки в колхоз на уборку картошки, он познакомился с первокурсницей Аней Шушпанниковой и женился на ней. У них родилась дочь, которую Коля назвал в соответствии со своими историческими увлечениями Рогнедой, чем, думаю, доставил дочери немало неудобств.

Аня, жена его, была непростого характера, видимо, жизнь у них складывалась непросто. Однажды в состоянии аффекта она выбежала из дому на Серебристом бульваре, где они жили, и попала под машину. Коля её смерти перенести не смог, позвонил дочери, сказал, что мама погибла. Потом достал отцовский «вальтер» и, накрыв голову подушкой, выстрелил. Похоронили их на Старом Волковом кладбище, в одной могиле. Конечно, не будь у него «вальтера» и этой мысли – «если что», к которой он приучил себя, жил бы до сих пор. Впрочем, я забежал вперёд на целых четыре десятка лет.

Ну, а пока кино и вино было нашими подлинными увлечениями. Мы облазили все кинотеатры города в поисках чего-нибудь интересного, чего ещё не видели. Посещали на филфаке факультатив по истории кино, который читал Н. Ефимов, киновед, ветеран войны. Мы приходили на его лекции первыми и садились на первый ряд, чтобы лучше его видеть и слышать, и он, конечно, замечал своих фанатов, ему это было приятно. Нам тоже, но этот факультатив был один год.

Влияние моих друзей на меня было не во всём благотворно. Перед поступлением в университет я работал над собой во многом под влиянием книги Махатмы Ганди «Моя жизнь». Эта книга оказала на меня огромное мировоззренческое влияние. Но помимо общего мировоззрения, я старался работать над своим поведением – быть честным, не материться, не пить вина и т. д. И действительно, в университет я поступил непьющим и нематерящимся, но мои новые друзья начали меня потихоньку возвращать к реальной жизни. Я уже писал, что жил почти исключительно на стипендию, а они были людьми вполне обеспеченными. Колю снабжали мама и папа, а Витю Новикова содержала мама, которая была председателем какого-то зажиточного колхоза или совхоза в Воронежской области. И когда они приглашали меня в какую-нибудь столовую, то говорили, что если буду пить с ними, то они возьмут мне и обед. Желание хорошо пообедать брало верх, но начинали мы с портвейна. Редко, но случалось мне и напиться, но всё же разум одерживал верх и я воздерживался от чрезмерных возлияний. Постепенно я снова расширил свой словарный ресурс и, хотя и сдержанно, стал пользоваться всем спектром русской речи. Что до честности, то запомнился такой случай: мимо нас прошла женщина, обронила двадцать копеек, и, пока монета катилась по асфальту, женщина свернула за угол. Я поднял эту монету и побежал догонять женщину, чтобы отдать. Друзья долго надо мной смеялись, и я решил, что такая честность, пожалуй, и впрямь смешна.

Я уже говорил, что друзья частенько угощали меня. Но однажды, может быть, у них не было денег, а выпить хотелось, они предложили мне, чтобы я повёл их в ресторан на том основании, что они столько раз поили и кормили меня. «У тебя хорошее пальто, – сказали они, – заложи в ломбард, осенью выкупишь. А сейчас уже тепло!»

Я заложил пальто, получил десять рублей, и мы пошли в ресторан. Но осенью я пальто не выкупил и не знаю, в чём бы ходил, если бы не выручил Витя Князев – он дал мне поносить своё осеннее пальто, в котором я проходил всю зиму.

Весь первый курс мы жили своей дружной компанией, и как-то не случалось разбавить её женским началом. Между тем в нашем общежитии жила юная армянка восемнадцати лет, детдомовка, училась она, кажется, на историческом факультете. У неё были чудные глаза и неотразимая улыбка. И этой улыбкой она каждый раз при встрече одаривала меня. Я тоже улыбался в ответ, но опыта завоевания женских сердец мне не хватало, и я не знал, как к ней подступиться. Помог случай. Несколько дней она не появлялась в учебной комнате и не попадалась мне на глаза. Я спросил девочек, живших с ней в одной комнате, почему её не видно. Они сказали, что она больна и лежит в постели, в своей комнате. Тогда я в институте Отто нарвал целую охапку цветущих каштанов и принёс ей. Этого оказалось достаточно, и мы открылись друг другу. Всё закрутилось и завертелось, я просто шалел от неё. «Ах, Кречетов, – говорила она. – Легко же ты попал в мои сети!» А я и действительно попал в сети и радовался этому, потому что мечтал о таких сетях.

Конец мая и начало июня я был, как в бреду. Мы ходили по городу, взявшись за руки и беспричинно улыбаясь. Особенно запомнилась одна ночь, которую мы провели в саду между кинотеатром «Великан» и Музеем артиллерии. Она была полуобнажённой и сияла в ночной зелени, как Ева в райском саду. Я был весь как натянутая струна, она тоже и готова была на всё, кроме одного… Она хотела сохранить девственность для мужа, и общими усилиями, в том числе и моей паталогической честностью, мы её сохранили. Когда утром мы вылезли из кустов, пошёл сильный дождь, почти ливень, но тёплый. Мы вымокли до нитки и шли Александровским садом, взявшись за руки и не обходя луж.

Она любила стихи Геворга Эмина и подарила мне томик его стихов в русском переводе, и долгое время он сопровождал меня. Не знаю, любили ли мы друг друга, но это было какое-то сумасшествие чувств, однако разговора о том, чтобы пожениться, у нас не было. Я не проявлял инициативы, и она ничего об этом не говорила, возможно, вполне понимая, что я ещё не готов к этому. Летом мы разъехались на каникулы, а осенью я узнал, что она вышла замуж. Несколько позже я написал об этом рассказ «Тополя», где назвал её Выеславой и так сжился с этим именем, что настоящее совершенно забыл. Так и живёт она у меня в памяти как Выеслава.

Сдав весеннюю сессию, мы с Витей Новиковым и Колей Типсиным поехали работать вожатыми в пионерский лагерь «Северная зорька», в Рощино. Там в клубе стояло фортепиано, и я впервые слышал, как Типсин играет. В лагерной библиотеке он нашёл какой-то дореволюционный фолиант с нотами Вагнера, что именно, теперь, конечно, не помню. О степени моего невежества свидетельствует то, что я просил Типсина сыграть, а он объяснял мне, что нужна специальная партитура.

Осталось какое-то светлое ощущение самого времени, в котором мы тогда жили. На память от него у меня сохранилась небольшая фотография, запечатлевшая нас вместе с другими вожатыми в белых рубашках с красными галстуками поющими пионерские песни. Впрочем, это могли быть какие-нибудь пионерские речёвки. Эта любительская фотка 4 × 5 см да ещё пара фотографий, запечатлевших какой-то спортивный праздник на лагерной купальне, – вот и все материальные знаки того, что было весёлым и молодым, когда у нас ещё вся жизнь была впереди. Но осталось в памяти и кое-что нематериального порядка.

Когда мы ехали в лагерь, я испытывал некоторое волнение. Дело в том, что сам я в пионерском лагере никогда не был и имел о нём представление лишь из рассказов моего деревенского соседа Витьки Головачёва, сына нашей школьной учительницы, который в лагерь ездил. Нам же, детям обычных колхозников, путёвок в лагерь не предоставляли, может быть, потому, что мы и так жили на свежем воздухе. Возможно, если бы мы хлопотали о путёвке, то и нам бы дали. Но я в любом случае поехать не смог бы, потому что за путёвку надо было платить деньги, а мать в колхозе денег не получала. Так лагерь и остался для меня чем-то книжным и недосягаемым.

Работать мы должны были со второй смены, так что, когда мы приехали в лагерь, он вовсю работал. Мы подошли к лагерному забору со стороны Рощинки, с обрывистого берега. Мы поднимались в гору, и я видел, что там, вверху, за забором в беседке сидят вполне взрослые пионер с пионеркой, и в глубине души я испытал к ним настоящую зависть, обусловленную ещё и тем, что я заканчивал не дневную школу, а вечернюю и, конечно, детство моё закончилось года на три-четыре раньше, и я, как говорится, не доиграл. В беседке были старшеклассники моложе меня лет на пять-шесть. В том году некоторые пионеры были с 1947 года рождения, а я родился в 1942-м, Витя Новиков в 1945-м, он был почти ровесник им.

Мне исполнилось двадцать два года. Я был полон сил и не знал, куда их тратить. По лагерю я не ходил, а исключительно бегал, и мог мгновенно оказаться там, где меня и не ждали. Свою первую смену я работал на среднем отряде, возраст которого был двенадцать или тринадцать лет. Отношения с пионерами у меня были очень хорошими, особенно с пионерками, они хотя и были лет на десять меня моложе, но, в сущности, не чувствовали между нами большой разницы. Прошло с тех пор полвека, а я до сих пор помню имена некоторых из них – Светы Сухановой, Тани Грачёвой, Сергея Печёркина, Бори Александрова, Ляцкой Лии. Ляцкая Лия была очаровательная евреечка, с восточной улыбкой, иногда она кокетничала и заигрывала со мной, и я невольно подпадал под очарование её весёлых, лукавых глаз. С ней у меня связано особое воспоминание.

На страницу:
8 из 11