Полная версия
XX век: прожитое и пережитое. История жизни историка, профессора Петра Крупникова, рассказанная им самим
Я вспомнил Минну однажды после войны. На партсобрании в Комитете культурно-просветительных учреждений при Совмине Латвийской ССР (где я работал директором лекционного бюро) громили Йолу Вейнберга (заочно, поскольку он не был членом партии). Айна Августовна Деглава истошным голосом вопила о «вине» Вейнберга. Мне запомнился ее козырный довод – «У него была бонна!». У него, понимаете ли, была бонна! Я сидел и думал про себя: того, что и у меня была бонна, ты, к счастью, не знаешь и никогда не узнаешь! Остается заметить, что Йола в дальнейшем стал известным историком, профессором, автором многих публикаций.
Хорошо запомнились приезды в Берлин дяди Давида, брата отца. Он жил в Москве, был медиком, преподавал на медфаке Московского университета. Он всегда передавал мне приветы от своего сына Люсика, который был старше меня. Дядя Давид запомнился лежащим на диване. Он вскоре умер в Москве от цирроза печени. Мама и братья иногда вспоминали Давида, его жену Веру Михайловну (происходившую из богатой и культурной русской московской семьи) и Люсика.
После войны, когда благодаря случайности были установлены связи с некоторыми Крупниковыми, я узнал о судьбе Люсика. Лев Крупников пошел по стопам отца, стал врачом. Он никогда не ощущал себя евреем. Во время войны он стал командиром медсанбата. В Польше, увидев евреев, освобожденных из концлагерей, несчастных, бывших у советских учреждений на подозрении («Каким образом вам удалось выжить?» – грозно вопрошали люди в погонах), Лев Крупников «осознал свою причастность к этим жертвам дичайшего антисемитизма» (слова Веры Михайловны). Лев Крупников погиб в январе 1945 года в Польше.
Мне дали телефон Веры Михайловны, я позвонил ей и услышал: «Вы – сын Яши и Мани? Как я рада! Приходите сейчас же к нам! Сегодня день рождения Люсика…»
Когда я пришел, у нее уже было много народу. То были друзья, товарищи ее сына, его одноклассники, сокурсники, сослуживцы по медсанбату. Оказалось, они приходят к Вере Михайловне каждый год в день рождения ее погибшего сына. Я услышал в тот вечер много хорошего о моем двоюродном брате. Судя по всему, он был поистине незаурядной личностью. Его любили и уважали, многие говорили о нем с восхищением. А я сидел и вспоминал Берлин и дядю Давида, который так часто говорил о своем Люсике.
Берлин, однако, запомнился фрагментарно – как вереница отдельных картин. Например, помнится медведь, вернее, его чучело в KDW (Kaufhaus des Westens) – одном из крупнейших универмагов немецкой столицы. Запомнились такси с четырехугольным отверстием в крыше. Помню колкую траву на курортах Bad Pyrmont или Nauheim, которые родители посетили в 1923 году.
Помню, папа несколько раз уезжал и привозил «из Риги» конфеты, консервы, сметану. Один раз вся семья поехала в Штеттин – встречать «пароход с папой».
Много лет спустя я лучше понял Берлин моих детских воспоминаний. Он был одним из главных центров русской эмиграции. В Берлине тогда выходили две ежедневные русские газеты, работало 36 русских издательств. Берлинский район Шарлоттенбург тогда называли «Шарлоттенград»! В Берлинских театрах ставили русские пьесы. Уже юношей в Риге я услышал от мамы рассказ о том, как в берлинском кафе она видела нескольких известных петербургских писателей и публицистов и подумала, что они своего добились, но совсем, совсем не так, как они это себе представляли в первые недели войны. Она вспомнила, как эти литераторы в 1914 году призывали русскую армию: «На Берлин! На Берлин!». Русские оказались-таки в Берлине, но не победителями (это произойдет лишь в 1945 году), а эмигрантами.
Не все оставались в Берлине в эмиграции. Граф Алексей Толстой, известный художник Билибин и ряд других эмигрантов вернулись в Россию, в советскую Россию. В Берлине того времени бывали Маяковский, Эренбург и многие другие.
* * *Когда в начале двадцатых годов военный коммунизм в России[13] сменила новая экономическая политика – НЭП, мои родители были столь наивны, что поверили в возможность перемен и решили вернуться в Россию. Путь вел через Ригу, но там они застряли и в конце концов остались.
Помню большие сборы: заколачивали ящики, паковали чемоданы. Я хотел помочь и, естественно, всем мешал. А потом был поезд… Мы ехали втроем – братья оставались в Берлине.
Затем был большой вокзал. Я отошел в сторону, чтобы что-то там посмотреть, и потерял из виду родителей. Остальное запомнилось обрывками – какие-то дяди, кто-то говорит со мной по-французски.
Меня отвели к родителям. Помню слезы на глазах мамы и то, как папа меня шлепнул по «продолжению спины». Позже я узнал, что все это было на вокзале в Варшаве. Следующий раз я был в этом городе 65 лет спустя, в 1988 году, по дороге в Торунь, в университет, где я провел очень интересный месяц. В Берлин я вернулся на двадцать один год раньше, в 1967 году. В тот раз это был «Берлин – столица ГДР». До Западного Берлина я добрался лишь в 1989 году.
А после «варшавского папиного шлепка» была Рига, откуда папа раньше привозил вкусные гостинцы. Рига, в которой мы остались и в которой я прожил бо́льшую часть жизни.
* * *Хотя целью родителей было как можно быстрее продолжить путь в Петербург, первое, что они сделали, остановившись в Риге, – отдали меня в латышский детский сад. Через месяц я там уже вовсю тараторил по-латышски, пускай и на начальном, детском уровне.
Мы жили какое-то время в гостинице «Бельвю» на углу бульвара Райниса и Мариинской, потом переехали в дом на Лачплеша, 1 (на углу Кр. Валдемара). Только тогда говорили не «Лачплеша», а Романовская, не «Валдемара», а Николаевская. Последняя в 1941-1943 гг. станет улицей Германа Геринга, потом опять Кр. Валдемара, затем Максима Горького, а теперь снова Кр. Валдемара. История смены названий рижских улиц – занимательная тема, которая позволяет лучше понять поистине драматическую историю города.
Рига началась для меня с посещения знакомых. Не моих, конечно, – это были старые знакомцы родителей: сперва Константиновский, а потом Косманы. Старик Константиновский жил с семьей дочери – Либманами – на углу Романовской и Школьной. Когда мы пришли к ним в первый раз, его внук, мой одногодок, взял меня за руку и сказал, что у него есть братик и он покажет мне его. Братик запомнился – он лежал в кроватке, было ему всего два месяца.
Моего ровесника звали Миша Либман… Мы потом проучились семь лет в одном классе. Дружили. Дальнейшие этапы – 201-я дивизия летом 1941 года, Москва 1944 года. Много встреч в Москве и Салацгриве. Последнее свидание в Иерусалиме. Он профессор искусствоведения, автор многих книг.
«Братик» – Борис, он же Боря. С ним тоже многолетняя дружба в Риге. А в октябре 1941 года увиделись снова уже в эвакогоспитале № 2792 в Горьком (теперь этот город опять, как в давние времена, Нижний Новгород). Вместе прошли суровую и голодную школу 107-го запасного стрелкового полка, вместе перешли в Латышский запасной полк. Потом он «погиб» под Старой Руссой (у деревни Лялино). Похоронка пришла на адрес его друзей. А потом там же появился и он сам. Через годы он стал главным инженером огромного химического комбината в Сталин/Волгограде; год просидел в тюрьме. Последний раз я видел его, больного Альцгеймером, в Пенсильвании в сентябре 2006 года. Было очень больно. Очень…
Об этой семье я еще многое скажу. Папа знал «старика Константиновского» по Питеру, они были компаньонами – вместе выполняли какой-то подряд, связанный со строительством Ревельского (Таллиннского) морского порта. Полученную прибыль они использовали по-разному. Александр Владимирович купил дом в скромном провинциальном Ревеле. Мой отец поступил, как тогда казалось, целесообразнее – приобрел здание в столице империи, в Санкт-Петербурге на паях со своим шурином дядей Борей. Но Ревель стал Таллинном и столицей Эстонии, в результате чего дом остался в собственности Константиновских (и приносил какой-то доход). А Санкт-Петербург сделался Ленинградом и провинцией советской России, позднее – «трёх секалок, одной ренкалки», то есть СССР. Этот самый СССР и стал в итоге владельцем дома на Кутузовской (тогда Французской) набережной, 16.
Старик Константиновский исключительно заботился об образовании внуков – братьев Либман, покупал им книги, карты, глобусы. И мне от всего этого кое-что досталось. У них была толстенная Weltgeschichte, то есть «Всемирная история», и когда им купили новое издание, старое перешло ко мне.
Второй визит был к Степану Косману и его супруге Рут. Они жили на Николаевской, «насупротив» Романовской. Степан Косман был из Казани, с Поволжья, отсюда и знакомство с моими родителями.
Рут была дочерью известного врача Исидора Бреннсона. Известен он был (это я узнал десятилетия спустя) и как автор трех книг о врачах Лифляндии, Курляндии и Эстляндии. Последний раз я видел эти три книги, переизданные после войны в ФРГ, на книжном развале во время одной из наших «прибалтийских тусовок» в 2006 году в таллиннском Вышгороде.
Косманы были своеобразной парой. Он – исконный россиянин, она – курляндская «немка» еврейских кровей. Стёпа вскоре ослеп. Я как-то с папой был у него. Запомнилась его фраза: «Не женись казанский татарин на рижской еврейке!». Когда муж ослеп, Рут Исидоровна проявила недюжинные способности – открыла «Салон красоты», стала производить какую-то косметику, сумела дать дочери Норе и сыну Лёне образование. Нора потом с мужем уехала в Англию. Лёню я как-то в 1942 году видел ночью у костра в так называемом Нестеровском батальоне Латышского запасного полка. Последний раз мы виделись в Нью-Йорке лет десять тому назад.
Третье мое знакомство в Риге – со старым другом нашей семьи по Питеру Яковом Яковлевичем Роостом. Бывший петербургский предприниматель в Риге стал владельцем мастерской по производству школьного мела. Я с ним продолжал общение и после смерти родителей, до 1940 года, когда он был вынужден покинуть Латвию и уехать в Швейцарию. Он очень смешно говорил по-русски. Роост был фанатичным врагом большевизма и снабжал меня соответствующей литературой. Запомнились четыре тома романа П. Краснова «От двуглавого орла до красного знамени»[14].
* * *Лето 1924 года мы провели в пансионе на рижском Взморье – в Карлсбаде, только вот не помню, в Карлсбаде I или Карлсбаде II (Меллужи или Пумпури). Видимо, там мы познакомились и подружились с семьей Браунов.
В Лидочке Браун я нашел подругу (на год или два старше меня), с которой было интересно и весело. У нее была старшая сестра Заля. Отец бывал изредка в Риге, кажется, он работал где-то в Германии. Мать играла иногда с Лидой и со мной. Иной раз к нам присоединялся и двоюродный брат Лиды, которого звали Буби. Позже выяснилось, что он не Буби, а Герман. Герман Браун. Теперь имя этого прославленного пианиста у всех на слуху. После его смерти был создан Фонд Германа Брауна, на счету которого организация многих значительных музыкальных событий.
Клан Браунов (кажется, им принадлежал дом на улице Дзирнаву, 13) относился к так называемой «рижской бундовской аристократии»[15]. Это были образованные люди из «небедных семей»; благодаря способностям и упорству им удалось преодолеть так называемую процентную норму и закончить в царской России гимназии. (Тут нужно напомнить: гуманитарное образование, которое давала «царская гимназия», отличалось отменной глубиной и прочностью). Часть из них закончила Рижский Политехникум, часть – другие высшие учебные заведения, кое-кто учился за рубежом. Все они в юности, в 1905 году приняли участие в революции. «Бунд» вместе с латышскими социал-демократами представлял собою какое-то время в Риге реальную силу.
Большей частью эти старые бундовцы говорили дома по-русски, но и ратовали за сохранение языка идиш. Все они категорически отвергали большевизм, сионизм и клерикализм.
Лидин дядя «Сергей» (его подпольная кличка сохранилась с 1905 года) был гласным Рижской городской думы. Почти глухой, он был известен, в частности, тем, что имел громоздкий слуховой аппарат и в ходе дискуссий с политическими противниками держал его возле уха во время своего выступления и клал на стол, когда оппоненты ему отвечали.
Летом 1925 или 1926 года мы, кажется, снимали дачу в Меллужи (на той линии, где и по сей день стоит пожарная каланча). Брауны жили с нами. Где-то на большом (для меня) расстоянии от нас жила Бронислава Семеновна Рабинович, директор еврейской школы для, как тогда говорили, дефективных детей. Ее сыновья Женя (ровесник Лиды) и Витя (чуть младше меня) приходили к нам играть. Бронислава Семеновна вкупе с соседями решили устроить «интернациональный детский праздник». Для этого были все предпосылки. В Меллужи летом жили латыши, в том числе ученики Французского лицея, семья эстонского дипломата, еврейские дети, которые могли выступить с декламацией на иврите, идише, русском или немецком языках, здесь же отдыхали немцы, поляки. Лида встретила новость с восторгом. Мне тоже предложили участвовать, но, видимо, я был тогда очень робким. Так или иначе – я категорически отказался, и мама ни на чем не настаивала.
Через несколько дней мама попросила помочь ей отнести Брониславе Семеновне какие-то пакеты. Она несла два больших пакета, я – один маленький. Мы отдали принесенное, но мама задержалась, и я вышел в сад. Две латышские девочки попросили меня помочь им повесить на дереве плакат, что я и сделал. Потом понадобилась от меня еще какая-то помощь, и я оказался втянутым в веселую кутерьму подготовки к празднику. Я был доволен, рад, и когда мама меня нашла и сказала, что нам пора домой, я упросил ее остаться. А потом выяснилось, что для какой-то сценки не хватает актера, и я согласился эту роль исполнить. Я хранил до начала войны программу этого праздника. Но и не заглядывая в нее, помню, что были выступления (стихи, песни, сценки) на французском (блистала в них Вия, ученица Французского лицея), латышском, немецком, идиш и английском (я тогда впервые услышал популярную песню It’s a long way to Tipperary, it’s a long way to go…[16]). Всюду были развешаны лампионы, в заключение праздника в небо взлетели даже несколько ракет.
Много позже я понял: великое умение Брониславы Семеновны и ее помощниц заключалось в том, что ее «руководящая роль» (выражение советского периода, применялось обычно к КПСС) не была заметна. Дети были разного возраста, но между ними не делалось никаких различий. Таким он остался в моей памяти, тот «интернациональный праздник». (Намного позже мама мне призналась – в тех «пакетах для Брониславы Семеновны» были просто старые, ненужные газеты).
Одно лето мы жили в Буллене (Лиелупе) или в Бильдерлингсгофе (Булдури). Это лето запомнилось одним событием. Я с малых лет завидовал дворникам – тому, как они держат шланг, поливая улицу. По сей день в Апшуциемсе, поливая из шланга сад, я испытываю приятное чувство. Так вот, в дальнем углу сада я нашел длинный древесный корень, формой напоминавший шланг, и с удовольствием «поливал» из этого «шланга» грядки. Он обычно лежал наготове возле крыльца.
Однажды на порядочном расстоянии от нас начался пожар. Приехала пожарная команда (на лошадях). К месту пожара бежали люди. Я незаметно ушел из сада и отправился к месту происшествия. Пожар долго тушили, было много народу, ведра с водой по цепочке передавали из ближних дач. Было куда интереснее, чем на воскресном детском спектакле в русской Драме. Когда я, довольный и усталый, вернулся домой, мама в сердцах схватила мой «шланг» и хорошенько меня отшлепала. Много, много лет спустя, году в 1953 или 1954 (мы жили на улице Шарлотес, 29, потом – на Горького, 123) пропал мой сын Гриша. Он играл на пустыре напротив нашего дома, бабушка и я посматривали из окна… И вдруг – ребенка не видно. Я спустился вниз, смотрю повсюду, одна мама тоже ищет своего мальчика. Волнение нарастает. Уличное движение тогда было далеко не столь оживленным, но все же…
Ну и переволновались же мы! Потом Гриша вернулся. Он выглядел таким же довольным, как я когда-то, «в эпоху пожара». Оказалось, мимо проходила похоронная процессия (в то время нередко умершего провожали пешком до самого кладбища). Грише показалось интересно, и он побрел вслед за всеми. Насколько помню, его кто-то привел. «Шланга» у меня под рукой не было. Все ограничилось строгим выговором – не уверен, что он возымел действие. Куда большее впечатление, кажется, произвел на Гришу вид плачущей бабушки.
По крайней мере, он целовал ее и утешал.
* * *Во времена моего детства в Риге мы не раз сменили местожительство. До 1929-го или 1930 года жили на улице Лачплеша, потом на Веру, Сколас. Теперешние молочные пакеты еще не были известны, молоко продавали на разлив, из бидонов. К дому на Лачплеша дважды в неделю приходила женщина, она собирала все, что оставалось от готовки и пищи – картофельные очистки, хлебные корки, обрезки овощей и прочее. Взамен мы получали молоко. Это был очень разумный обмен.
Никакого смога не было и в помине. Воздух был так чист, что по утрам вывешивали на улице Лачплеша проветривать постельное белье. Машин было совсем немного. Зимой часто можно было видеть поскользнувшихся на льду лошадей. Извозчики относились к тягловой силе очень по-разному. Если лошадь падала и не могла сразу подняться – скользко! – иной возчик принимался бить беднягу. В таких случаях вокруг тут же собирались зеваки. Такие картины в детстве приходилось видеть во многих местах – у старой почты[17], у кафе «Луна»[18], напротив Кафедрального собора[19].
Мальчишки привычно просили извозчика: «Дяденька, прокати!». Мне везло – на улице Дзирнаву, по которой пролегал мой путь в школу, работали два извозчика, один из них нередко подбирал меня. Так я гордо доезжал до угла улицы Стрелниеку, где уже кучковались школьники. Они кричали: «Ого, Петр опять прикатил, как барин!».
Нашему поколению посчастливилось расти без телевизора. Все наши игры, за исключением шахмат или шашек, были связаны с движением. Врожденную людскую агрессивность мы избывали в играх – прятках, салках, жмурках, была еще такая игра «собачки».
Были и другие увлечения. Например, летом 1928 года все мальчики разделились на две группы по интересам: одни только и говорили, что об Олимпийских играх в Амстердаме, другие не хотели слышать ничего, кроме новостей об экспедиции Нобиле к Северному полюсу. Минули десятилетия, мы с женой смотрели фильм «Красная палатка»[20]. Жена не могла понять, откуда я знаю заранее все события, имена героев. «Когда ты все это узнал?» – «В 1928 году». Я и сегодня могу перечислить всех участников той давней героической экспедиции по именам.
Мой старший брат Григорий учился в Париже, но из-за недостатка средств вынужден был вернуться в Латвию. Позднее, в тридцатые годы он уехал еще раз заграницу, в Неаполь, уже вместе со своей невестой Мирой. Ему помог материально дядя Илья, помогали и другие бездетные дяди, в кармане у которых что-то еще оставалось от царских времен. С их помощью Григорий продержался на плаву еще какое-то время, но денег не хватило, и ему снова пришлось вернуться в Ригу.
Колоссальное, незабываемое впечатление на меня оставил средний брат, Илья. Один случай я вспоминаю всю жизнь. У меня был друг Витольд[21], латышский парень, живший в нашем доме этажом выше. Сын инженера, он наследовал профессию отца. Я слышал, что после войны он попал в Америку и в Чикаго стал главным инженером крупного завода. Уже в детстве у Витольда были игрушки с техническим уклоном, даже миниатюрная паровая машина. Я никакой не технарь, но играл с ним самозабвенно. И в один прекрасный день мы с ним рассорились вдрызг. Илья, заметив, что с нами что-то неладно, осведомился, в чем дело. «Мы с ним рассорились». – «И ты больше не хочешь дружить с ним?» – «Я бы хотел, но он меня обидел! Мы с ним вообще не разговариваем!» – «И как давно?» – «Шестой день!» Илья обдумал ситуацию и сказал: «Подождем еще один день, тогда будет полная неделя. У индейцев принято после недели разлада выкуривать трубку мира».
Через день он усадил рядом нас обоих. Витольд тоже был не прочь выкурить трубку мира. Брат размял концы папирос так, чтобы там не осталось ни крошки табаку, зажег папиросу, дал одному, потом другому, сам третьим втянул первый дымок. «Так, теперь по индейским законам вы снова друзья!» Мы оба, бесконечно довольные, тут же побежали играть с машинами Витольда.
В другой раз мы – я и еще один, тоже семилетний мальчик, поспорили с Лидой Браун, которой было уже девять. Ее аргумент – почему мы неправы и не можем быть правы – состоял именно в том, что нам всего семь лет, а ей на два года больше. «Но вместе нам целых четырнадцать!» – не сдавались мы. Как разрешить спор? Отправились к Ильюше. Он отпустил Лиду и сказал: «Знаете что – возьмем пятнадцать младенцев. Вам двоим вместе четырнадцать лет, но так как младенцев пятнадцать, они будут главнее». Я возмутился. Как можно каких-то там пятнадцать сосунков сравнивать с нами! «Слушай, нам ведь семь лет!» Илья задумчиво покачал головой и произнес: «Да, семь лет – это уже большая птица!». С Лидой он в тот же день также достиг компромисса.
В детстве я очень любил совершать путешествия по географической карте. У меня был большой географический атлас, и однажды я сказал Ильюше, что, мол, неплохо было бы хорошенько изучить большую карту Европы. И на другой день я увидел расстеленную на чертежной доске большую карту Европы на немецком языке. Брат уже ушел, но оставил мне задание: найти кратчайший путь из Петербурга в Мадрид. Найти кратчайший путь! – это меня завело, я принялся за исследования и расчеты. Похожие задания брат давал мне не раз. Однажды, внимательно изучив предложенный мною маршрут, он указал на какое-то место: «Вот здесь у тебя неправильно!». Но я был убежден, что у меня все верно, потому как старательно все измерил и рассчитал, и я готов был защищать свою правоту до последнего. Илья меня выслушал, пожал мне руку и сказал: «Да, ты был прав!».
Я так радовался, что брат признал мою правоту! Думаю, Илья с самого начала знал, что ошибки нет, но хотел, чтобы я учился отстаивать то, в чем уверен.
В 1928 году, когда я уже занимался перед школой в подготовительном классе, а маме пришлось задержаться в пансионе в Кемери, две недели мы прожили вдвоем с Ильюшей, и эти две недели до сих пор остаются в моей памяти как момент абсолютного счастья. Я был все время рядом с взрослым братом, и он обращался со мной как с равным. Мы говорили о множестве вещей. Например, о слове «изнасиловать», попавшемся мне на странице газеты «Сегодня»[22] (в семь лет я уже читал эту газету). Ничего не зная о настоящем смысле слова, я интуитивно чувствовал, что за ним скрывается что-то злое и в то же время интересное.
В 1929 году брат Илья уехал в Россию: там образование было бесплатным. Он работал на фабрике, организовал очень хороший физкультурный кружок и за это был награжден поездкой на Кавказ. Там, спасая какую-то подвыпившую женщину, Ильюша утонул. Это случилось в 1930 году. Через годы, узнав и осознав то, что происходило в СССР в 1937 году, я пришел к ужасному выводу: лучше уж такая смерть, чем то, что неминуемо ожидало бы Ильюшу: арест, избиения и пытки в чекистских подвалах, чтобы выбить признание: да, я иностранный шпион… Ибо, по их разумению, зачем еще, как не шпионить, мог приехать человек в Советский Союз?
* * *В нашем доме все решала мать, – отца я большей частью помню как старого, сломленного недугом человека. Мама не была красавицей, но умела привлечь к себе внимание. Выглядевшая «очень по-русски», она, как правило, успевала ненавязчиво подчеркнуть свое происхождение.
Маму можно было считать эмансипированной женщиной. Это особенно заметно стало в Петербурге, куда перебрались мои родители. В том кругу, где они были приняты, женщину уважали. Задеть ее достоинство считалось проступком непростительным.
У матери была своя система воспитания, назвать ее атеистической было бы преувеличением, но направленность была, пожалуй, именно такая. Однажды, когда мне было года четыре и отец еще не болел, он надумал научить меня какой-нибудь молитве на древнееврейском языке. Я ничего не понимал, только смеялся над словами, такими странными. И хорошо помню, как мама сказала отцу: «Яков, оставь ребенка в покое. Ты ведь видишь, он ничего не понимает». Однако и сама она пересказывала мне библейские сюжеты из Ветхого и Нового Завета. Рассказывала о Моисее, о Христе и апостолах, но подавала это как легенду, сказание. В том же ключе, что и античные мифы и былины про русского богатыря Илью Муромца. От матери я получил первое общее представление о культуре.
Один из таких рассказов матери был об Иисусе Христе – как он с учениками в Ханаане увидел грешницу, которую толпа собиралась забить камнями. Христос сказал тогда: «Кто из вас без греха, пусть первым кинет камень». И распаленные гневом люди один за другим уронили из рук приготовленные для расправы камни. Этот рассказ напомнил о себе во время войны, когда я был офицером Красной Армии. Политрук Янсон, бывший чекист, приказал мне наказать солдата, допустившего опоздание, но я приказ не выполнил. Наутро Янсон потребовал объяснений: как это я посмел ослушаться приказа? Я ответил: «Знаете, я очутился примерно в такой же ситуации, как Христос, когда он сказал людям: «Кто из вас без греха, кинь первый камень». И все побросали свои камни на землю. Вчера я тоже бросил наземь свой камень». Политрук остолбенел и на миг просто лишился дара речи. В 1943 году на фронте Великой Отечественной войны я объяснял свое поведение словами Иисуса!