Полная версия
Ханидо и Халерха
Все, как одна, упряжки рванулись вперед, но сразу же сбились в кучу. Началась борьба за дорогу. В снежной пыли ничего нельзя было разобрать. А когда суета ослабла, люди увидели далеко впереди бурые комочки, настигающие друг друга. За каждой упряжкой вилась пыль – и уже казалось, что огромную тундру, как белую шкуру, быстро вспарывают из – под снега ножами.
Впереди было много времени: три якутских шагания – это не близко[57]. Самое интересное начнется тогда, когда гонщики повернут обратно, к стойбищу, и начнут приближаться к дымным кострам. Но волнение все равно нарастало: сейчас юкагирский богач Куриль прикажет пастухам пригнать сюда стадо, которое трудно окинуть одним взглядом, и тогда у каждого совсем уж бешено заколотится сердце и станет понятней борьба и переживание гонщиков, в вихрях снега рвущихся к цели.
Проводив упряжки, богачи сели на нарты, поставленные в ряд. Никто из них не хотел выдавать того, что было на сердце. Но сохранить спокойствия сил не хватало. Тинелькут, показывая свою уверенность, которую будто бы никто не может понять, начал есть жирное мясо. Однако первый же кусок он не донес до рта: а вдруг этому Курилю и в самом деле поможет бог? Как же заранее он не узнал, из – за чего назначены гонки! Просто проиграть и то страшно. А тут еще проигрышем помочь прославиться юкагиру… Не меньше Тинелькута волновался Куриль. По его лицу, по крепко сжатым губам могло показаться, что он спокоен. Но его выдавали резкие движения. Он то пристально глядел на Сайрэ, сидевшего прямо на снегу недалеко от Мельгайвача, то резко отворачивался от него в сторону Тинелькута; потом он начинал вставать, отыскивая глазами кого – то из своих людей. Все богачи, купцы и простые люди знали, как ему будет плохо, если Пурама приедет не первым: именем бога нельзя шутить… В противоположность ему, Мельгайвач сидел очень смирно, однако представляться больным и безразличным к своей судьбе терпения не хватало – глаза его сами собой перекатывались из стороны в сторону. И у Куриля замирало сердце, когда он перехватывал встречные взгляды его и Каки. Ему казались недобрыми эти взгляды, этот бессловесный разговор чукчей – шаманов.
Куриль встал и обернулся назад.
– Нявал! Тебе вызывать призовой табун. Иди. Пригоните его сюда и передайте в руки тем, кому повелит бог…
Куриль перекрестился, а сам подумал: «Если проигрывать, то лучше всего ламуту Едукину».
Нелегко ожидать победу, но куда трудней добывать ее.
Как только упряжки вырвались на простор и перестали мешать друг другу, тундра огласилась криками двадцати трех здоровых отчаянных гонщиков. Каждый старался определиться, где выгодней ехать. Едукин, Кымыыргин, двое чукчей и еще гонщики ламутских оленей решили быть впереди – они мчались густой кучкой, но сильно не отрывались от остальных. Нашлись такие, кто предпочел быть последним: израсходовать силы – это не хитрость. Пурама ехал посередине и считал это самым верным: когда знаешь, кто впереди, кто сзади – легче бороться. Найдя себе место, Пурама успокоился. Позади сильных противников не было – сын Тинелькута выехал на каргинах, а разве можно каргинов принять в расчет! Чуть тревожил его Ланга, гнавший ламутских оленей. Но Ланга не три луны готовился к состязаниям…
Так, изредка меняясь местами, гонщики одолели четвертую часть пути. Кымыыргин и Едукин часто оглядывались. Видно, их беспокоило то, что Пурама выжидает и не теряет ума. Они тоже не теряли ума, и гонка пока что устраивала всех – продлилось бы так до поворота и еще немного на обратном пути… Все знали, однако, что этого не случится.
Совсем неожиданно Пурама увидел мелькнувшую мимо него упряжку Ланги. И он не успел сообразить, что же случилось, как вслед за Лангой на одном полозе проскочил Нутувги – сын Тинелькута. Словно пуля через кусты, промчался Ланга между упряжками головной кучки – и погнал, погнал оленей, все уменьшаясь и уменьшаясь. На какое – то время все растерялись. Но Пураму обогнали первого, и он быстрее других сообразил, что делать. «Это не страшно, – подумал он. – Но не подразнить ли передних?» Он натянул вожжи, олени шире метнули ноги. И вот уже позади остался сын Тинелькута. А Пурама взмахнул вожжами, крикнул; олени еще прибавили ходу – и суетившиеся на нартах Кымыыргин, Едукин и все остальные уплыли назад.
Если бы в это время возле дороги оказался слепой человек, он мог бы подумать, что целое стойбище, бросив жилье, рванулось к какому – то рубежу, где всех ожидает великое счастье, или, напротив, несется от страшной беды, преследующей по пятам. Топот копыт, свист вожжей, удары полозьев о снежные заструги, звон постромок, натянутых будто струны, гиканье гонщиков… Пурама не видел этого охватившего всех порыва. Он оглянулся позже, когда сзади творилось что – то невообразимое. Задние нагнали передних – и началась потеха – неразбериха. Одни стегали оленей, крутя вожжами над головой, другие били их палками, кто – то свалился с перевернутой нарты, чьи – то упряжки спутались, и возле них суетились, ругались гонщики… Пурама так громко захохотал, что олени вздрогнули и еще набавили ходу.
А вот и едома Норенмол. Вот она, долгожданная! Теперь – поворот. Перегнать бы еще Лангу, да он недалеко, и олени его устали.
Опередив всех, Пурама перевел оленей на рысь и, вздохнув, начал думать о том, как ехать дальше – подождать ли других, чтобы передохнуть, или постараться быть первым. Осилена лишь половина пути, и торжествовать еще очень рано: многое может перемениться… Ничего еще не придумав, он натянул левую вожжу, поворачивая оленей, – и вдруг съежился от неожиданности. В лицо ему полетели ошметки снега, по ногам чуть не стукнула нарта – пулей мимо него проскочил Кымыыргин. Пурама тряхнул головой, а в это время, словно стрела, мелькнула вторая упряжка – это Едукин чуть ли не по воздуху пролетел. Дробно стуча копытами, на поворот выскочили и каргины гонщика Тинелькута.
Ошеломленный, бессмысленно перебирая вожжи, Пурама только моргал, глядя, как впереди одна за другой отмахивают дорогу упряжки. Но у него были верные стражи – глаза. Они – то и решали все за него: впереди оказался подъем, и совсем незачем было сейчас что – то делать – выскочить наверх на большой скорости, значит, многое потерять.
Так оно и случилось. Сверху вниз Пурама полетел как ветер. Отдохнувшие его олени не испугались разгона и понеслись, понеслись, оставляя позади одного, другого, третьего гонщика.
А теперь можно было вздохнуть по – настоящему и приготовиться к самому глазному, к борьбе за победу, к борьбе с теми, кто сумеет сохранить силы оленей. Пурама уже видел сбоку остановившиеся упряжки – это бросали игру гонщики, понявшие, что бороться дальше расчета нет. Безнадежно отстает и сын Тинелькута…
Три противника оставались у Пурамы – Кымыыргин, Ланга и Едукин. Все они недалеко, и вместе с Пурамой они набираются сил.
Пурама ожидал, конечно, что задние еще настигнут его, может быть, даже немного опередят. Но случилось самое худшее. Кымыыргин с одной стороны, Едукин с другой промчались мимо него. А тут еще подоспел Ланга – он тоже обошел Пураму и встал как раз перед ним. А первые двое – ламут на сильных оленях и дьявол чукча тоже на сильных оленях все удалялись и удалялись. Не помня себя, Пурама с такой силой врезал одному и другому оленю ремнем, что сразу весь утонул в непроглядной снежной пыли. Каким – то чудом он не столкнулся с Лангой. Но, даже обогнав первого, он нисколько не успокоился и все хлестал и хлестал оленей, не щадя ни их, ни себя. Вот он, Кымыыргин, – близко. Он с ног до головы закидан снегом, как пень в лесу. И олени его от инея белые – пар у них из ноздрей вырывается тучами. А Пурама бьет и бьет вожжами и наконец перегоняет его. Но впереди Едукин. Его разглядеть невозможно – он тоже купается в клубах пыли и пара. Только догнать бы Едукина, только догнать бы! А там… Но сбоку храпят олени дьявола чукчи.
Какой – то миг Пурама и Кымыыгрин летели рядом, не понимая, кто из них хоть чуть отстает: ошметки снега из – под копыт и вихри пыли заставляли глядеть только вниз. Но тут что – то произошло. Кымыыргин вдруг как – то сразу скользнул вперед и исчез, а левый бур – олень Пурамы с разгона свалился в снег, правый же дернулся, словно наткнувшись на стену, и медленно поволок нарту.
Пурама соскочил на снег – и в руках у него оказалась лямка, разрезанная наискосок возле постромки. От гнева у него не было сил заскрипеть зубами или назвать сирайканом чукчу. Сердце в его груди так колотилось, что от напора крови потемнело в глазах. Дрожащими руками, ничего не видя перед собой, Пурама привязывал лямку к постромке. Он привязывал ее долго, так долго, что уже слышал крики людей, встречавших победителя гонок. Не спеша он взял вожжи и сел на нарту. И только теперь понял, что ни Едукин, ни Кымыыргин еще не успели выскочить на равнину едомы.
И Пурама проскрипел наконец зубами. Дико крикнув, он хлестнул изо всех сил левого, затем правого оленя. Потом выхватил из – под сиденья кенкель[58] и начал бить им и того и другого. Он уже хорошо видел три тонких дымка, скрестившихся в небе, видел даже толпу людей, стеной стоявших на самом высоком месте едомы. А левый олень его мучился – лямка было узковатой, с узлом, она мешала ему, и правый не мог приспособиться – то заворачивал в сторону, то отставал, несмотря на удары.
А впереди теперь было трое – Ланга тоже успел обогнать его. И Пурама от досады, наверно, заплакал бы, но глаза его уловили что – то такое, отчего снег опять сделался белым, небо синим, а солнце красным. Может, его оленей потихоньку подталкивал бог, а может, напротив, бог придерживал тех, что были ближе к кострам? Бог – не бог, но Пурама явственно видел, что расстояние между ним и Лангой сокращается и что две остальные упряжки вовсе не летят, как на крыльях. «Да ведь на взволок идем… – догадался он, трясясь будто в ознобе. – Мои отдохнули, пока стояли, – олени мои… И нарта моя самая легкая…»
Он вдруг выкинул палку – лишнюю тяжесть и с такой силой опоясал вожжами левого, что тот пригнулся и прыгнул; тотчас же он опоясал и правого – и сам едва удержался на нарте. Олени теперь летели прыжками, а Ланга наплывал на него, наплывал – будто ехал назад, в обратную сторону.
Проскочил Пурама мимо Ланги – и пошел нагонять второго. Едукина. Но лямка… Как же мешает узкая лямка оленю! И как она не развяжется!..
Поплыл на него и Едукин. Бьет Едукин палкой оленей, а они будто не чувствуют боли – все так же медленно бросают ноги.
Еще шагов двести, а там равнина. Догнать бы Едукина!
А народ кричит, машет руками, топчется, пляшет…
Есть! Уплыл Едукин назад. Но впереди Кымыыргин. «Сирайкан Кымыыргин, сирайкан! Срезал мне лямку, срезал – я всем покажу… А оленей этих я тебе, Куриль, не отдам, не отдам, если даже и проиграю…»
А у оленей нет уже сил. Они не чувствуют боли, они, наверное, знают, что все равно упадут и подохнут…
Последний перелом тундры – дальше ровное место. Пурама соскочил с нарты, побежал рядом с упряжкой.
Ха! Да ведь и олени чукчи не бегут, а тащатся! Языки – то красные вывалили – словно собаки, и дышат совсем по – собачьи. И это – на ровном месте… Пурама разбежался, прыгнул на нарту и подтолкнул ее. Стегнув по бокам своих многострадальных оленей, он начал кричать на них и крутить ременными вожжами над головой.
С победным шумом он и хотел промчаться мимо гонщика Мельгайвача, но вдруг дернул вожжу и отвалил в сторону. В руке Кымыыргина ярко блеснул на солнце прижатый к рукаву нож.
Бешеным зверем глянул шаманский гонщик на Пураму – сорвалось у него и в такой момент. И он насел на оленей – начал хлестать их по чем попало.
А толпа орет, прыгает, расступается.
– Олени мои, олени, – дрожащим голосом вслух лепечет Пурама и уже не бьет их, а только из последних сил натягивает ремни. – Немножко, еще немножко… Во – от, во – от. Отстал. Отстал, сирайкан!.. Родные мои… Выдержали… Выдержали! Выдержали!
Он ногой ловко зацепил кольцо из тальника, к которому был привязан красный лоскут – знак первого приза, – и влетел в прогалок ликующей, шумной толпы.
Бросив оленей и закрыв руками лицо, Пурама поплелся, не зная, куда и зачем. Во всем его теле от головы до пят что – то стучало, вырывалось наружу, а перед закрытыми глазами то разгоралось, то гасло желтое лучистое солнце.
Объятие дрожащих рук остановило его. Пурама открыл глаза и тихо засмеялся, глядя прямо в лицо Курилю.
– Ну, не умирай, Пурама, – весь светился, как предвесенний день, Куриль, богач Куриль, теперь слишком большой богач Куриль. – Молодец. Какой же ты большой молодец, Пурама!
– Одарить его надо, хорошо одарить! – бил его рукой по спине Мамахан.
– Можно, Апанаа, умереть. После такого дела можно! – сказал Пурама, которого вместе с богачами толпа тискала, сбивала с ног. – Только не от радости – это брехня. От стука в грудях! Да, Куриль, а Кымыыргин – сирайкан – срезал лямку на правом. Иди – погляди. И второй раз срезать хотел…
Куриль и Мамахан сразу освободили гонщика, раздвинули толпу – зашагали к упряжке.
А люди в это время ласкали оленей – кто целовал их в мокрые носы, кто прижимался щекой к их глазам, кто гладил спину, брюхо, бока.
Растолкав всех, Куриль сразу увидел узел с торчащими острыми концами и, взявшись за этот узел, решительно повернул упряжку, повел ее за собой – к тому месту, где стояли упряжки Мельгайвача и Каки.
Совсем сгорбленным сидел Мельгайвач на нарте. Перед ним, опустив голову, тяжело дыша, стоял Кымыыргин. А Кака шагал туда и сюда по вытоптанному снегу. Сайрэ возле них уже не было.
У Куриля на языке крутились такие слова, от которых и Мельгайвач и Кака, наверно, провалились бы в нижний мир. Но вид совсем недавно страшно богатого чукчи мог разжалобить даже медведя: теперь Мельгайвач был никем – просто чукчей, может быть, пастухом Каки. И язык у Куриля не повернулся.
Правый олень является главным в упряжке.
Зато у Пурамы с новой силой вспыхнула злость, и он, толкнув рукой в бок Кымыыргину – в то место, где висела пустая ножна, со счастливой издевкой спросил:
– Мэй, а где же ты ножик – то потерял?
Кымыыргин схватился за ножну, но тут же опустил руку и с такой ненавистью скосил глаза на Пураму, что Курилю пришлось встать между врагами.
А Мельгайвач, не выпрямляясь, повернул голову, увидел лямку, завязанную узлом, и тихо сказал:
– Плохо… Все плохо. Теперь еще и позор. Зачем Кымыыргин сделал так? Все равно бы тебе не отдали стадо, если б и первым приехал.
– А кто доказал бы? Может, он сам разрезал…
Заметив, что Кака куда – то исчез, Куриль догадался: не Мельгайвач, а Кака натравил гонщика. И он вдруг пожалел чукчу, на которого сразу свалились такие тяжкие беды.
– Может, Мельгайвач, ты обратно возьмешь хоть немного оленей?
– Нет, нет, Апанаа, – замотал тот головой и вытер варежкой слезы. – Я рад, что мои олени попали к тебе. Не хотел я, чтобы их на восток угнали. А ты, может, и вправду употребишь их на хорошее божье дело. И грехи тогда мне отпустятся… Да если бы ты состязания не назначил, я назначил бы сам, и все равно ты выиграл бы.
– Ну, живи с богом, – сказал Куриль и отвернулся. К нему навстречу шел Тинелькут, но он заметил медленно подъезжавшую упряжку – сильно заиндевелых оленей и усталого каюра – ламута. – Гость? – спросил он. – Издалека? Опоздал, мэй. Кончилось все.
– Нет, Апанаа! – крикнули из толпы. – Он ищет Едукина, чтобы помочь ему стадо гнать.
– Куда гнать? – удивился Куриль.
– На Индигирку…
Толпа грохнула таким дружным и неожиданным смехом, что приезжий вздрогнул и растерялся; ламут, однако, смекнул, в какой просак он попал, – и под еще более раскатистый смех завернул оленей, щелкнул вожжой и скрылся с глаз.
– Хорошие у тебя, Куриль, олени, – сказал Тинелькут, смущенно улыбаясь. – И гонщик у тебя лихой. Если нынешняя удача поможет тебе в хороших делах, я не буду жалеть, что проиграл, По обычаю все богачи и гонщики – победители собрались у костров, набросали в них мозгов и сала, а потом расселись на снегу, стали закусывать и пить чай.
Едома Артамона, наверное, никогда не была такой оживленной. Вся она кипела оленями и людьми; над этим подвижным, шумящим морем клубились дымы огромных, жарко горящих костров, уже хорошо заметных издалека в наступающих сумерках.
Когда чаепитие кончилось и настала пора всем расходиться, к богачам подошли пастухи и Нявал.
– Вот, значит, Куриль… – начал как будто ничего толкового не обещавшую речь Нявал. – Как ты приказывал, значит. Бог отдал тебе стадо. А мы тут говорили, что, может, через него бог и к нам ближе окажется…
– Хорошо, складно ты говоришь, – перебил его Куриль, поднимаясь. – Теперь что ж – остается проводить стадо…
Эти слова заставили Мельгайвача сильно вздохнуть и совсем согнуться над обглоданными костями. Бывший шаман и бывший богач тихонько толкнул локтем Кымыыргина – иди, мол, ты за меня. И Кымыыргин поднялся. Встали и остальные.
Проходя мимо костров, Куриль, Мамахан, Пурама сразу увидели запропастившегося Сайрэ. Они ничего не сказали друг другу, только переглянулись, но удивлению их не было меры. Шаман Сайрэ, улыбаясь и что – то бурча под нос, нюхал, целовал лежавших возле костра оленей, – тех самых оленей, к которым не подошел утром и на которых Пурама победил всех остальных – даже слышавших звон бубна, бубна Сайрэ. Сейчас шаман желал им долго жить и далеко бегать…
Все прошли молча мимо него, каждый по – своему думая о старике…
И погнали выигранное стадо Куриль, Тинелькут, Кымыыргин и Мамахан. Погнали, чтобы соединить его со второй половиной стада юкагирского головы.
На другой день, когда взошло солнце, все увидели, как сильно разбогател Куриль. Раньше стадо его занимало половину едомы, а теперь не умещалось на всей едоме.
Утром Мамахан отослал своего конюха в Булгунях и велел ему перегнать двадцать коней на хорошее пастбище, а также снова отправить посыльных на Алазею и к городу: пусть желающие готовятся к состязаниям конников.
А Куриль в это время одаривал всех своих близких. Кто получал двух оленей, кто пятерых, а кто и целый десяток.
Кака уехал, не попрощавшись. Когда уехал – никто не знал. Он ничего не сказал об этом Мельгайвачу, бросил его.
Зато пришел попрощаться сам Тинальгин. Он молча пожал Курилю руку да по – стариковски важно, покровительственно улыбнулся.
ГЛАВА 6
Как ни храбрился Хуларха, как ни старался, а пришлось ему признаваться в бессилии. Нет, Хуларха мог каждый день дергать тальник и таскать его на спине, мог носить из озера воду, кипятить чай, чинить и вязать сети, мог даже уплывать далеко на своей ветке, ловить чиров, а потом потрошить их, готовить юколу. Он все мог делать – даже без передышки, но ему не хватало дня и не было хоть маленькой, но постоянной помощи. Жизнь, однако, никак не считалась с тем, что ему не хватало. И стоило Чирэмэде, не вставая, проваляться на шкуре только одну луну, как Хуларха понял, что так он долго тянуть не сумеет. Он уж и тордох – то поставил совсем близко к воде, и спал очень мало, и не отказывался от помощи соседа Нявала и все же чувствовал, что ничего не выходит.
Иногда он бросал все, уходил далеко по берегу озера, садился под обрывом едомы – и долго глядел пустыми глазами на мутные волны, на стонущих чаек, на весь угрюмый, неласковый мир, который уж если невзлюбит кого из людей, так невзлюбит до самой смерти. Хулархе в такое время казалось, что стоит ему заплакать, заплакать навзрыд, громко, отчаянно, так, чтобы от слез напухли глаза, – как после этого наступит какая – то перемена. Вот он встанет, вытрет глаза, на что – то решится, придет в тордох, а там, у пуора, стоит жена, с хрустом режет юколу, ругает плаксивую Халерху и говорит ему твердым голосом: «Сходи, Хуларха, к озеру, умой эту грязнулю, а потом помоги мне принести шкуры в тордох…» Вот тут – то к нему и вернулась бы сила, и он – то уж знал бы, что дальше делать, как жить… Но слезы не появлялись. И медленно плелся старик домой с опущенными руками. Он останавливался перед дверью тордоха и долго думал о том, напоить ли горячим чаем больную жену и голодную дочь, сходив сначала за тальником, или заставить их потерпеть и попытаться поймать рыбы, которой слишком уж мало на вешале…
Однажды, когда Хуларха стоял на берегу вот в такой нерешительности, к нему подошел Пурама.
– Хайче, – сказал он, – может, тебе один мой совет поможет? Больно уж трудно тебе.
– Не – ет, – затряс лысой головой Хуларха, – никакой совет мне теперь не поможет. Года бы три протерпеть, дочь подросла бы – тогда уж другое дело.
– А вот я про это и собирался сказать. Давай сядем, отец. Нет, не в тордохе. Пойдем к воде – у воды голове прохладней и уму спокойней.
Идти к воде – три шага. Они сели. Пурама набил трубку и отдал ее Хулархе.
– Покури, хайче, и послушай меня… Заходил я по старой дружбе к Сайрэ. Ну, сам знаешь, слухи прошли – будто он ламутам и чукчам на гонках желал только не умереть, а на победу не вдохновлял. Да и Куриль говорит, что он делал больше добра, чем зла. Наверно, тут правда: детей защищал – потому, может, перестарался. И не безбожник он… Сели пить чай, попили, начал Сайрэ вспоминать страшные случаи. Я-то шаманскую речь понимаю – и думаю: может, обо мне что сказать хочет? Нет, вроде не получается. И тут он зачем – то вспомнил сказку о том, как молодая девушка и пастух убежали от своих родителей, стали жить в медвежьей берлоге, как родился у них ребенок и как они жалели потом, что не послушали мудрых людей. Кончил он сказку, замолчал, а Пайпэткэ все смотрит на него, все смотрит. И как польются у нее из глаз слезы!.. Сама вроде не плачет, а слезы льются. «Что с тобой, – спрашиваю, – Пайпэ?» – а сам все уже понимаю… Да это что – Сайрэ потом рассказывал, что она принесет хворост, увидит корень, похожий на человечка, обязательно обрежет лишние ветки, а человечка куда – то спрячет… Детей у них нету – вот она и страдает. А жить они стали неплохо – голодные не сидят, как ты… Я говорю Сайрэ: «А вы взяли бы на прокорм девочку или парнишку. Ланга трудно живет, Хулархе нелегко, есть и другие». А он отвечает: «Взял бы. И кормил бы досыта. И Пайпэткэ было бы веселей. Да только как же спросить?»… Я скажу тебе, Хуларха, что после случая с Мельгайвачом Сайрэ будет стараться…
– Ланга, говоришь, может отдать? – спросил Хуларха спокойно – будто речь шла не о его ребенке.
– Да ты сам подумай, – сказал Пурама, – что тут страшного? Попроси его тордох переставить поближе – Халерха будет и мать и тебя видеть, а есть – пить у соседей дети легко привыкают.
– Э, нет… Ее же надо через кольцо передать! – немного отодвинулся от Пурамы старик. – А пройдет через тальниковый круг – плачь тогда или не плачь, а дитя не твое. Нет, не отдам.
– Послушай, – наклонился Пурама к его уху. – А что Сайрэ – тридцать лет от роду? Или сорок? Останется Пайпэткэ одна, замуж выйдет, и возмешь свою дочь к себе.
– Нет. Ждать смерти Сайрэ не буду. И дочь не отдам. – Хуларха возвратил Пураме трубку и встал.
– Я как есть говорил, – вздохнул Пурама. – На грех не толкал. А обиду на меня не держи.
И они разошлись.
Легко давать советы. А легче всего – несчастному. Пурама быстрей других проехал три якутских шагания – и получил за это полтора десятка оленей – от богача шурина, а если бы захотел, то получил бы и больше. Ему можно ходить по тордохам, раздавать советы, как Куриль раздавал после гонок оленей… Так рассудил Хуларха, утешая плачущую Халерху и собираясь идти за дровами.
И все – таки о предложении Пурамы он рассказал жене, когда напоил ее и дочь жиденьким чаем и задумался о завтрашнем дне. Рассказал не затем, чтобы узнать заранее известный ответ матери и этим подкрепить себя. Потеря всяких сил ожесточила его, и он хотел наконец услышать, думает ли она выздоравливать. Ответ Чирэмэде был, однако, таким, что Хуларха сначала не поверил ушам. Но вздоху облегчения и улыбке на болезненном, прозрачном и теперь очень скуластом лице не поверить было нельзя.
– Это было бы хорошо, – сказала она. – Сайрэ всегда желал нам добра. И видно, добрые люди подсказали тебе.
– Пурама приходил… – Хуларха подполз на четвереньках к спящей дочери, посмотрел на нее, а затем попятился и быстро ушел из тордоха.
Настала наконец перемена в жизни бедной семьи. Хуларха воспрянул духом. Выгребая ветку к рыбному месту, он веселей поглядывал вдаль, руки его действовали проворнее, чем в прежние дни. Он понимал, что жене очень плохо – раз она не видит другого выхода. Но дочь – то будет сыта, ему станет легче – и, глядишь, жена пойдет на поправку. А там будет видно…
И через несколько дней Хуларха привел девочку к тордоху Сайрэ. Халерха уже все понимала; она давно не носила ару[59], играла с Ханидо в оленя и волка, а то и одна убегала на холм за стойбище. От раны на ее животе остался лишь белый шрамчик… Игра взрослых ей не понравилась. Хоть дедушка Сайрэ и присел на корточки, улыбаясь и расставив руки, чтобы поймать ее, хоть красивая тетя Пайпэ и манила ее к себе, она уперлась в колени отца, начала озираться, как дикий зверек, и не хотела пролезать через кольцо, согнутое из прутика. А когда отец нагнулся, прижался щекой к ее щеке, а потом подтолкнул в кольцо – Халерха стала брыкаться, выкручиваться и вдруг завизжала, заплакала, хватаясь за руки и ноги отца.