bannerbanner
Ханидо и Халерха
Ханидо и Халерха

Полная версия

Ханидо и Халерха

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 14

Пурама отдернул руку.

– А почему от людей копоть идет? – спросил он, пытаясь поймать взгляды всех троих сразу – и Мельгайвача, и Токио, и Сайрэ. – Люди сами копоть пускают? Торговал бы Потонча правильно – Хуларха не остался бы голодным, родную дочь не отдал бы людям, и беды не случилось бы. И тебе, Сайрэ, не пришлось бы камланить… и за камлание брать у Хулархи же последнюю рыбу. А с Пайпэткэ было как? Ведь негодяй, разбойник Эргэйуо – и тот, как человек, сватал ее. А купцы и шаманы? Ты, Мельгайвач, ты, Сайрэ, знали, что она беззащитная? Ну вот теперь и нюхайте эту копоть…

Пурама встал из – за стола – доски и начал протискиваться в глубь тордоха, давая понять, что говорить больше не о чем.

В тундре любое жилище остается жилищем, даже донельзя ветхое, дырявое, кособокое. Но в тундре немало жилищ, из которых хочется поскорее уйти или уехать. И тут бедность или убожество ни при чем. Тордох Сайрэ долго считался приветливым, хотя в нем царила страшная бедность, усиленная пожизненным шаманским обрядом. Казалось, что с приходом к хозяину молодой жены и появлением в углах ящиков и мешков тордох этот совсем оживет. Однако все было наоборот: подруги почему – то забыли о Пайпэткэ, детишки, ласково звавшие старика дедушкой, перестали к нему ходить, и друзья детства посещали теперь Сайрэ так, от нечего делать или из любопытства. То, что случилось сегодня в этом тордохе, что узнали люди из разговоров, заставило всех приуныть. Пурама обрубил разговор – и наступило тягостное, какое – то безысходное молчание. Над головами тревожным бубном стучала о жерди ровдуга – ветру как будто не терпелось сорвать ее, скомкать и унести далеко в тундру, а мороз уже запорошил все внутри инеем – и ни дыханье людей, ни тепло костерка не могли растопить его. Словно бесстрастное причитание по покойнику звучало бормотание Тачаны, безнадежно призывавшей на помощь духов… Если б Сайрэ, несмотря ни на что вдруг решился взять в руки бубен – тордох, наверно, ожил бы и люди повеселели. Но великий шаман сидел, согнувшись крючком, и не собирался камланить. Он не хотел, не мог, не был в силе помочь самому себе – и потому казался уже не шаманом, а мучеником своих же собственных дел, в которых переплелось и шаманское, и человеческое.

Молчание длилось долго. Токио сидел неподвижно, терпеливо выжидая, что скажет Сайрэ. После своих насмешек первым подать голос ему было нельзя. А Мельгайвач поглядывал то на кружку с водкой, то на согнутого Сайрэ. Никогда в жизни Мельгайвач ничего так не хотел, как хотел сейчас уехать отсюда. Пусть бы ушли люди – а они втроем молча выпили, закусили, и он с превеликой радостью бросился бы запрягать оленей. Плохо у него в яранге, но тут – как в могильной яме… Он думал так, однако хорошо понимал, что Токио и Пурама крепко привязали его к этой проклятой могиле: просто так не встанешь и не уедешь. Чем виноват он, что женщина помешалась на нем? Да, она была красивее любой из его жен, и счастье он с ней испытал такое, какого уже никогда больше не испытает. Но она жила с этим сопливым кривым стариком, а теперь у нее такая гадкая улыбка и такой мокрый отвратительный рот. Но если уехать сейчас, то обидишь весь юкагирский род и уже никогда в жизни здесь не появишься. Да и свои чукчи будут глядеть искоса: скажут – отомстил врагу несчастьем невинной женщины – сироты…

И все – таки Мельгайвачу было не совсем плохо. Он со злорадством поглядывал на старика и думал: «Попался и ты, черт кривоногий. Теперь ты не раз вспомнишь, как травил меня целых десять снегов подряд!»

Не мог знать чукча, что старый шаман совсем не случайно оставил людей слушать горькую о себе правду. Сайрэ с трудом приходил в себя, потому что в нем кипела дикая злоба к Токио, затеявшему разговор, на который не решился бы ни один шаман. Однако ум его прояснялся все быстрей и быстрей, хотя этого он никак не выказывал. От якута Сайрэ ожидал всего – только не хитрой глупости, за которой по молодости не сумел скрыть неожиданного озлобления, а может, и желания покончить со славой юкагира – шамана… Обо всем этом и думал Сайрэ, пока не смекнул, что ум его затуманила злость и ревность к преуспевающему якуту. А ведь ход, сделанный Токио, можно было обернуть в свою пользу…

Не разгибая спины, а только чуть повернув голову к Токио, Сайрэ наконец тихо сказал:

– Да что же говорить тут, Митрэй, – немощный я и духом и телом. Молодое дыхание, оно молодого дыхания требует. Скучно ей было, конечно, в моем тордохе, ну, а со скуки – известно – можно и ум потерять.

– А ты, старик, обрадуй ее, – громко сказал красавец якут. – Ребеночка ей… Ты уж ради спасения постарайся…

Якуты и не такое говорят вслух, им прощается, и хоть женщины – юкагирки смутились и покраснели, в тордохе все – таки стало легче дышать.

Сайрэ остался серьезным.

– Ты – посторонний, тебе можно куражиться, – сказал он. – А мне не до этого. Нужно спасать ее. Надо сознание ей поддержать. Может, такого случая не представится больше…

Мельгайвач насторожился, опять поставил так и не выпитую кружку на стол.

– …Я тут не все правильно понимал, – продолжал Сайрэ. – А вот поговорили – и вижу теперь, что иной раз хочешь сделать добро, а получается зло. Мне жена разве была нужна? Люди ведь так решили. А я о душе ее заботился, уберечь хотел. И была она мне вроде дочки. Даже с помешанной мне легче жить: старый и одинокий я… А получилось, что от духов сберег, а вот о женской беде и не думал. Пурама насчет этого зря говорил – ей в то время все равно жениха не было. Не ловил я ее, как рыбу сетью, а если бы хотел внушить ей смирение, так внушил бы, наверно… Смертные муки я перенес – думал, что пропустил духов. Не пропустил – ты, Токио, освободил меня из объятий медведя. Как же это надумал – то Мельгайвач заехать к тебе и взять на свою добрую нарту?!

Старик помолчал, поковырял пальцем в трубке и продолжал:

– Мне утешение есть – люди хоть не осудят. Бог – то, конечно, все и без этого видел. Только утешение – то мое горше медвежьей желчи: к беде привязан, а избавлять от нее другие должны. И помогать – то теперь боюсь. А ну, как обратно введу ее в злость? Может, случится и хуже – как ты, Митрэй, говорил: спохватится – гостя нет, опять я один – и еще руки на себя наложит… Мельгайвач, ты, может, задержишься на день – другой? Я человек небогатый, но все, что ты потеряешь за эти дни, я восполню. Насчет этого не беспокойся…

Чукча бросил на старика непонятный взгляд, ничего не ответил и спокойно потянулся за куском холодного мяса. А Сайрэ настороженно, помолчал, подумал и еще раз попросил:

– Только бы поддержать здоровье ее… Дня на два остался бы, Мельгайвач?

– Хорошо, – подал голос Токио, – скажем, задержится он, легче ей станет. А что будет дальше?

– Лишь бы поправилась. А потом можно бы ее отпустить. Я согласен на все. Жалко ведь – молодая, красивая…

– Ну вот это уже настоящее сердце высказалось! – облегченно воскликнул Токио.

– Гык, отпустить! – вырвала изо рта трубку Тачана. – А куда же она пойдет? У нее что – свой тордох есть? Кто ей поставил, где он – покажите мне?

– Женщины, спит Пайпэ или не спит? – очень спокойно спросил Сайрэ, будто тетка ничего особенного не сказала. – Спит? Пусть спит, хорошо. Говорить надо бы тише… Пусть она у меня пока поживет – вместо дочери. Отдельный полог поставлю. Ей скажем правду: все мы хотели от духов ее уберечь, уберегли – а теперь она может жить, как захочет. Постараемся, так найдем ей молодого мужа. И добром кончится все. Ну, а мне от этого и в одиночестве помереть будет легче…

– Ага, найдем молодого мужа – красивого и оленного, тордох ей белый поставим, соберем с каждой семьи подарков… Это за что же ей благодать такая? – Тачана помолчала, а затем вдруг вскочила на колени. – Что – люди не знают, как через нее к нам пришли беды? – выкрикнула она. – Может, Хуларха понесет ей юколу, может, Нявал будет жерди тесать для ее тордоха?

Сайрэ не стал ей отвечать. Он упрямо сказал:

– Не умру, пока не увижу ее здоровой и пока жизнь она не начнет новую… На красоту такую мужик молодой найдется, болезнь ее не поганая… Мельгайвач, как решил? Скажи – чего зря молчать!

Чукча медленно дожевал мясо, спокойно пощупал свою косу с пуговкой на конце, потом сказал, остановив на старике пронзительный взгляд:

– Ты хочешь, чтоб люди увидели, что я доброе дело могу сделать только за выкуп? Нет. Я много снегов терпел от тебя унижения, когда считался шаманом, – теперь не хочу терпеть. – Он встал, вынул из – под кукашки шапку и стал пробираться к выходу.

Токио весь напрягся, завертелся, как дикий строптивый олень. Лицо его исказилось, оно выражало и злость, и презрение ко всему происходящему. Он сейчас был похож на разгневанного родового судью, какие бывают у чукчей, который понял виновность обоих спорящих, но не знает, как их наказать и какой выход найти.

А Мельгайвач тем временем стоял в затишке у тордоха и тоже метался, еще окончательно не решившись уехать. «Будь он проклят этот бубен! – разговаривал он сам с собой. – И зачем я стал в него бить! Всеми двумя руками и двумя ногами попался в капканы… Чужие люди залезают в душу, влюбленная сумасшедшая, подачка за ее мерзкие ласки… Гадко, выхода нет… – Мельгайвач почувствовал холодные полоски на лице и понял, что плачет. – Яма. В яму попал…»

– Запрягай! – услышал он голос Токио. – Ни за какими делами ко мне больше не приезжай. И я к Сайрэ никогда теперь не приеду. Ко злу обратили ум, а способности – на грубую корысть? Дураки. Вот и плачьте теперь кровяными слезами.

– Ты тоже не щадил нынче ни старика, ни меня, хотя видел, в какую беду мы попали.

– Ее беда – от вас. Я о невинной думал. А вы… Черт с вами. Запрягай. Теперь вам обоим сумасшедшая до самой смерти будет сниться.

– Зачем запрягать? – со вздохом сказал Мельгайвач. – Я уезжать не хотел: так вышел – подумать да старика попугать. Куда уж мне напускать важность! Под самую кручу скатился. Людям сказал, что ничего не возьму, а придется взять – не пустым же возвращаться к голодным женам? Скоро совсем безоленным стану.

– Гы, вот это мудро. Это – совсем другой разговор. Живешь среди оленей – нечего медведем реветь! – Токио повернулся, чтобы уйти, но добавил: – Ничего, порычишь, порычишь, а людскую беду понимать научишься. И еще каким жалостливым станешь…

– Да, теперь каждому легко меня учить, – безнадежно сказал Мельгайвач. Однако взъерошился: – Когда растоптали меня – и ты заговорил другим голосом. Что ж не нападал раньше?

– Добро всегда терпеливей зла, – ответил Токио, приблизив свое лицо к лицу человека, которого не так давно остерегался. – Об этом мне говорил перед смертью отец. И я ему поклялся бороться только со злыми духами. А еще мне отец сказал, что терпение и у добра когда – нибудь кончится. И тогда сам бог придет людям на помощь…

Якут повернулся и быстро зашагал в тордох.

Возвращение Мельгайвача Сайрэ встретил спокойно – будто ничего другого и не могло случиться. Он выпрямился; лицо его было суровым, задумчивым. Отодвинувшись, чтоб Токио и Мельгайвач посвободней уселись, он уставился глазом в костер и замер, давая понять, что восторжествовавшее доброе дело не требует слов. Все молчали. Наконец Токио потянулся за чашкой и, ничего не сказав, выпил. Мельгайвач поморгал – поморгал – и тоже потянулся за чашкой. Он выпил, плюнул под доску, но закусывать принялся лишь после того, как старик Сайрэ тоже поднес ко рту чашку.

У всех троих были деревянные лица, и замерзшие люди, недолго пошушукавшись, начали осторожно приподниматься, тихо покидая тордох.

Постепенно ушли все, ушла и Тачана. Остался лишь Пурама, одиноко сидевший у самого полога. У охотника дел было, пожалуй, больше, чем у других, – после пурги наступит затишье, – самое время ходить по следам, а к охоте Пурама всегда готовился очень старательно. Однако сейчас он забыл обо всем и торчал, как высокий пенек, за спинами трех людей, молчаливо занятых едой и своими сложными мыслями.

Пурама чуть – чуть захмелел, и это придало смелости его любопытству. Мельгайвач вернулся… Что будет дальше? Он поест и уедет? Или останется? Он передумал, он пошел против своего слова, против своей правды, своей нужды? Ему Токио что – то внушил? А может, Сайрэ?..

– Я бы сейчас поспал, – услышал он голос чукчи. – И Токио бы поспал…

И Пурама смекнул, что он лишний, что им надо остаться одним. Нахлобучив шапку, он встал и с шумом вышел, выказав обиду за отчуждение.

На воле бесилась пурга. Охотник зло и размашисто шагал к своему тордоху. На полпути он остановился и оглянулся назад. Из онидигила тордоха Сайрэ ветер вырывал густой дым с искрами. «Сильней растопили очаг, говорить будут», – подумал он.

Подойдя к своему жилью, Пурама бессмысленно пошевелил одну нарту, прислоненную к тордоху, поплотней приставил другую, шагнул к третьей – и тут призадумался. Холодный ветер успел выдуть из его головы хмель. «Сайрэ… Вот тебе и Сайрэ! Вернул Мельгайвача. Захотел – и вернул… Хитрюгу этого. Забыл он, что ли, как в этом самом тордохе этот самый старик научил его купаться в крови?

Чертовщина какая… Не бога же Мельгайвач испугался – безбожник он… И людям сказал, что за подачку не будет делать добро. Ум потерял, наверно. Хотя чего же терять – никакая опасность ему не грозит. Я бы уехал… – Пурама шагнул было к двери, но опять остановился. – Что ж получается? Сайрэ по – своему делает? Что захочет, то делает? – И он вдруг вспомнил, как срамил при людях шамана, как радовался наконец представившейся возможности взять верх над этим сильным человеком и как хорошо, приятно было ему потом. Пережитое торжество сейчас как – то сразу покатилось вдаль, в темень, все уменьшаясь и уменьшаясь – будто летящие с крутой горы санки. – А вдруг он и мне не дал бы уехать? – пришла на ум Пураме тревожная мысль. – Да, задержал бы, наверно, – раз с Мельгайвачом справился. Чертовщина какая… Видно, он все же внушил ему ударить себя ножом…»

По спине Пурамы пробежал мороз – и мысли его как – то сами собой сделали очень крутой поворот. «А может, и правда все было так, как сказал Сайрэ? Может, тут Пайпэткэ ни при чем? Мельгайвач умен – и знал, что без бубна ему не прожить. Мог, ясно, что мог приехать за вдохновением, а Сайрэ только его подтолкнул… Да его и надо было подтолкнуть: сирайкан Мельгайвач…»

Пурама сделал десяток шагов, но повернул назад. «А теперь все оно складно выходит: что там ни говори, а бабенке своей ум он вернет… Гы, не пустил Мельгайвача! То – то он не удивился, когда чукча вошел, и все они какие – то стали чудные. Да он же и Токио одолел. Чего это Мельгайвач про сон заговорил? И почему это все люди сразу ушли?..»

Много лет, с детства, Пурама верил шаманам, был первым прислужником их. И сейчас в его голову разом полезли воспоминания о чудесах, которые видел в разное время. Чтоб окончательно не сбиться с толку, он поскорее зашел в тордох. Но тут, рядом с женой, у очага, к нему пришло не успокоение, а злость, досада на самого себя. Выхвалялся перед народом умом, к шаманскому столу подскакивал, – а доброе дело сделал Сайрэ, и слава опять ему…

ГЛАВА 8

Совсем другие мысли мучили в это же время шамана Сайрэ. Он – то уж точно знал, что чукча вернулся вовсе не по его воле. Просто он одумался – не захотел обижать юкагиров и решил все – таки хоть что – нибудь привезти своим женам. Мысль промелькнула быстро: мешок – юколы да несколько шкурок отдать не жалко, но придется сделать подарок и Токио – и он сделает хороший подарок, только будь он проклят, этот шаманчик – выродок – не Мельгайвач, а сатана приволок его на берег Улуро!

Оправдаться перед людьми – это еще не значит оправдаться перед всевышним судьей и повелителем – богом. Если б так неожиданно не озлобился Токио, все бы кончилось сказочно хорошо. Сайрэ оставалось бы подыскать случай освободить Пайпэткэ, а это теперь облегчилось в тысячу раз – и во искупление всей вины перед богом сделать ей еще какое – то доброе дело. Вот и прожил бы он без страха остаток лет, и принял бы его бог к себе, и вернул бы его в средний мир в третьем поколении. Может быть, Сайрэ поступил бы как – нибудь по – другому, но только сам, один, без обещаний и постороннего любопытства. Токио заставил искупать вину на людях, искупать быстро да еще одним – единст – венным способом. Какие унижения он, старик, перенес сегодня, как смеялись ему в глаза при людском сборище, как ковыряли его живое мясо! И впереди то же самое, а разобраться, так еще более нестерпимое – он сам будет унижать себя: муж ищет для жены мужа, потому что стар и немощен телом – настолько немощен, что можно сойти с ума…

Мельгайвач и Токио спали рядом, подложив под голову хорошо мятые шкуры, подаренные Сайрэ за камлание, – а Сайрэ сидел у очага, курил трубку, смотрел в огонь, и выпитая горькая вода не мутила ему головы. Думал старик, курил и думал. Порывистый ветер налетал на тордох – и жерди каркаса скрипели, ровдуга стучала о них, как отсыревший бубен, а дым шарахался внутрь, повисая над головой старика клубящейся тучей… Ах, если б у чукчи была только одна жена, да если б он вдруг оценил любовь Пайпэткэ! Какие у него жены – дрянь, а не жены. И бросить их не грешно. Особенно младшую, с которой кто только из заезжих купцов не спал. И среднюю можно отдать Каке без жалости – она, говорят, так и липнет к нему, да она и сама теперь, наверно, ушла бы к чукотскому голове – от такой жизни…

Время шло, гости и жена беспробудно спали – и мысли шамана Сайрэ все упорней вертелись вокруг Мельгайвача и его жен. Старик припомнил все, что знал по слухам и неожиданно понял, почему еще так упорно думает только об этом. Да ведь вернувшийся из Халарчи Пурама сказал кому – то, что Мельгайвач совсем обеднел и будто бы поэтому хочет одну жену передать Каке! Сильно обрадовавшись, Сайрэ начал искать ходы. Ему, правда, сразу же стало ясно, что внушать Мельгайвачу ничего нельзя: такой ход бог не примет. Стало быть, надо по – человечески поговорить. А как?

Сайрэ не успел ничего придумать: спокойствие в тордохе нарушилось – из – за полога выбралась Пайпэткэ. Старик не повернулся к ней. Однако он умел «видеть» затылком. Вот Пайпэткэ бросила взгляд на него – и сейчас же повернула голову в сторону, туда, где спали гости. Она увидела Мельгайвача, насторожилась, потом засуетилась на месте, как будто раздумывая, что делать, – и вдруг быстро юркнула обратно, за полог. Сайрэ изо всех сил прислушался – и немедленно догадался, что она воровато расчесывает волосы. Сердце старика застучало сильней: со дня помешательства она даже слюни не вытирала.

И все совсем ожило кругом, когда Пайпэткэ опять выбралась из – за полога и решительно подошла к пуору. И только теперь Сайрэ украдкой взглянул на нее. Она искала еду – она не ела целых полсуток. Ее движения говорили о том, что сам бог гладит ее по голове. Пайпэткэ начала резать юколу.

– Надо бы оленины сварить – гости скоро проснутся, – осторожно сказал Сайрэ.

– Тачана приходила к нам? – вместо ответа спросила она. – Я ее голос сквозь сон слышала… А второй кто приехал? Вы горькую воду пили?

– Пили, ке, пили. – У Сайрэ неожиданно покатились слезы; он отвернулся. – Токио к нам приехал. И Мельгайвач. Дела у них к Курилю – не нашли в тундре, сюда завернули. – Сайрэ поднялся, взял котел и пошел наколоть льда.

В это время в дверях показалась легкая на помине Тачана. Сайрэ чуть не сплюнул. Дьявол ее принес!

Кто – кто, а Сайрэ хорошо знал Тачану. И сейчас он без ошибки понял, зачем она приковыляла к нему.

В годы молодости Тачаны юкагиры и чукчи кочевали вместе. А среди чукчей было много мужчин, искавших себе жен. Получилось так, что все люди Улуро оказались родственниками Тачаны, и она стала надеяться на жениха из чукчей. И вот тут – то она и узнала себе цену. Ее старание завлечь хоть какого – нибудь жениха походили на прихорашивание совы перед уткой. Чукчи отворачивались от нее. Маленькая, колченогая, с непомерно длинным лицом, она была еще и сплетницей. Годы шли, жених не находился – и тогда она вышла замуж за подслеповатого, тупоумного и безвольного юкагира Амунтэгэ, на которого вообще никто не смотрел. Замуж – то она вышла, но не успокоилась, затаив злобу на многих сверстниц. Потом эта злоба перешла на всех смазливых девушек и привлекательных женщин; она стала мстить им, как только могла. Косой Сайрэ помнит, как однажды она сказала ему, рассчитывая на поддержку: «Раз не одарил меня дух земли ростом и хорошим лицом, так я за это всех счастливых красавиц оплевывать буду». Но красавиц появлялось все больше, особенно от участившихся браков юкагиров с ламутами, – и понемногу шаманившая Тачана стала талдычить другие слова, которым в конце концов и сама начала верить: «Обличье мое – не наказание. В девках была – не понимала. Это – шаманское обличье».

Десять зим Тачана ждала тяжести в животе. Не дождалась. И тут она окончательно обозлилась и на красивых женщин, и на тех, у кого рождались дети – особенно, если ребенок оказывался здоровым и хорошеньким. Каких только сплетен она не распускала, каких гадостей не говорила! И в это же время Тачана принялась усиленно вызывать своих духов – она без конца колотила в бубен, прыгала, визжала. Добро, что Амунтэгэ все это сносил безропотно. Люди стали бояться ее глаз, ее слов, ее голоса. Наконец, вмешался Сайрэ: ей от рождения шла тридцатая зима, когда шаман сказал людям, что Тачана добилась своего и теперь обладает шаманской силой. Но только стала она шаманкой, как умерла ее соседка. А у соседки осталась девочка – Чирэмэде, будущая мать Халерхи. Тачана взяла к себе девочку – и сразу же поползли слухи, что бесплодная шаманка съела ее мать, чтобы обзавестись ребенком. Чирэмэде уже все понимала, и когда в эту же зиму умерла вторая женщина – сестра Амунтэгэ, у которой тоже осталась дочь, Пайпэткэ, Чирэмэде убежала от страшной старухи, поедающей матерей.

Амунтэгэ привел в свой тордох племянницу – сироту. Но это уже не обрадовало шаманку. Ужасные слухи о ней передавались от стойбища к стойбищу – и звон бубна из тордоха Амунтэгэ стал доноситься все реже и реже. Тачана испугалась. Шаманство ее оборачивалось людской ненавистью к ней. Примолкла она.

Сайрэ хорошо помнил те годы: тогда он очень боялся, что люди пересилят боязнь злых духов и разорвут шаманку. И он дал себе слово быть осторожным…

А дальше история с Тачаной была уже не шаманской историей. В отличие от тихой и простенькой девочки Чирэмэде, которую она успела полюбить сильно, по – матерински, Пайпэткэ оказалась красивенькой, да еще и проказливой. Бедная Пайпэткэ! Разве она была виновата, что родилась такой, что тетка боялась изливать злость на людей, а злости надо было вырываться наружу?.. Сайрэ видел, как по приказу жены Амунтэгэ долго и спокойно выстругивал и скручивал плетку, как дергалось от удовольствия морщинистое лицо Тачаны в ожидании счастья взять в руки плетку и как сверкала глазенками бедная девочка, предчувствуя жгучую боль…

…Разбивая култышкой оленьего рога лед, Сайрэ почувствовал, что руки его замерзают. И это оборвало его воспоминания. Да, он знает, зачем опять пришла Тачана. Знает, хорошо знает! Она хочет заступить Пайпэткэ дорогу, она не выдержит, если ей улыбнется счастье. Она тогда изойдет бешенством и не сможет ни есть, ни спать. Но она заступит дорогу не только ей, но и ему…

Когда Сайрэ вернулся в тордох, гости уже сидели на шкурах – подстилках и, настороженно наблюдая за Пайпэткэ, курили трубки.

– Хорошие сны, гости, видели? – назло Тачане добродушно осведомился Сайрэ. – Я крепко спал…

Токио и Мельгайвач закивали головами:

– Все хорошо – выспались…

– А у меня радость, – сообщил Сайрэ, – у дочки моей много дней голова болела, а нынче ей стало лучше. И от этого в тордохе стало светлей…

– Это какая ж она тебе дочь? – перекосила свое длинное лицо Тачана, рассевшаяся на самом видном месте, у очага. – Жена тебе она, а не дочь.

У Сайрэ лицо в момент сделалось таким же холодным, как окоченевшие руки. Все мысли выскочили из его головы. Только на языке само собой завертелось слово, которое не выражало и малой части нахлынувшего потом бешенства: «Живодерка. Не человек – живодерка…» Повесив котел на крюк – сускарал и опомнившись, Сайрэ, однако, нашел в себе силы не выдавать бешенства.

– Я мог бы дважды быть ей отцом. И потому должен бы называть ее не дочкой, а внучкой, – сказал он со вздохом. – Правда ведь, ке? Разве обижаются на добрую правду?

– Ох, какие ты речи заводишь, хайче! – укоризненно повертела головой Тачана. – Чудные речи. Подождал бы: гости только проснулись… Я вот зашла – и гляжу: жена твоя причесанная, со стола все убирает, а вон и оленину достала – варить да гостей привечать собирается. А ты не одумался, видно…

«Мерзавка. Хочет, чтоб она сумасшедшей осталась. С тем и пришла». И старик решил сразу заткнуть ей рот – чтоб она больше не лаяла и не мешала ему.

– Митрэй! – обратился он к Токио. – Ты во время камлания все говоришь людям? Или самое важное только?

– Все говорить – люди устанут слушать, – ответил якут.

На страницу:
12 из 14